Метаданни
Данни
- Година
- 1865–1869 (Обществено достояние)
- Език
- руски
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 6 (× 2 гласа)
- Вашата оценка:
История
- — Добавяне
Метаданни
Данни
- Включено в книгите:
-
Война и мир
Първи и втори томВойна и мир
Трети и четвърти том - Оригинално заглавие
- Война и мир, 1865–1869 (Обществено достояние)
- Превод от руски
- Константин Константинов, 1957 (Пълни авторски права)
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 5,8 (× 81 гласа)
- Вашата оценка:
Информация
- Сканиране
- Диан Жон (2011)
- Разпознаване и корекция
- NomaD (2011-2012)
- Корекция
- sir_Ivanhoe (2012)
Издание:
Лев Николаевич Толстой
Война и мир
Първи и втори том
Пето издание
Народна култура, София, 1970
Лев Николаевич Толстой
Война и мир
Издательство „Художественная литература“
Москва, 1968
Тираж 300 000
Превел от руски: Константин Константинов
Редактори: Милка Минева и Зорка Иванова
Редактор на френските текстове: Георги Куфов
Художник: Иван Кьосев
Худ. редактор: Васил Йончев
Техн. редактор: Радка Пеловска
Коректори: Лиляна Малякова, Евгения Кръстанова
Дадена за печат на 10.III.1970 г. Печатни коли 51¾
Издателски коли 39,33. Формат 84×108/32
Издат. №41 (2616)
Поръчка на печатницата №1265
ЛГ IV
Цена 3,40 лв.
ДПК Димитър Благоев — София
Народна култура — София
Издание:
Лев Николаевич Толстой
Война и мир
Трети и четвърти том
Пето издание
Народна култура, 1970
Лев Николаевич Толстой
Война и мир
Тома третий и четвертый
Издателство „Художественная литература“
Москва, 1969
Тираж 300 000
Превел от руски: Константин Константинов
Редактори: Милка Минева и Зорка Иванова
Редактор на френските текстове: Георги Куфов
Художник: Иван Кьосев
Худ. редактор: Васил Йончев
Техн. редактор: Радка Пеловска
Коректори: Лидия Стоянова, Христина Киркова
Дадена за печат на 10.III.1970 г. Печатни коли 51
Издателски коли 38,76. Формат 84X108/3.2
Издат. №42 (2617)
Поръчка на печатницата №1268
ЛГ IV
Цена 3,38 лв.
ДПК Димитър Благоев — София, ул. Ракитин 2
Народна култура — София, ул. Гр. Игнатиев 2-а
История
- — Добавяне
Глава VIII
— Ma bonne amie[1], — сказала маленькая княгиня утром 19-го марта после завтрака, и губка ее с усиками поднялась по старой привычке; но как и во всех не только улыбках, но звуках речей, даже походках в этом доме со дня получения страшного известия была печаль, то и теперь улыбка маленькой княгини, поддавшейся общему настроению, — хотя и не знавшей его причины, — была такая, что она еще более напоминала об общей печали.
— Ma bonne amie, je crains que le fruschtique (comme dit Фока — повар) de ce matin ne m’aie pas fait du mal[2].
— A что с тобой, моя душа? Ты бледна. Ах, ты очень бледна, — испуганно сказала княжна Марья, своими тяжелыми мягкими шагами подбегая к невестке.
— Ваше сиятельство, не послать ли за Марьей Богдановной? — сказала одна из бывших тут горничных. (Марья Богдановна была акушерка из уездного города, жившая в Лысых Горах уже другую неделю.)
— И в самом деле, — подхватила княжна Марья, — может быть, точно. Я пойду. Courage, mon ange![3] — Она поцеловала Лизу и хотела выйти из комнаты.
— Ах, нет, нет! — и, кроме бледности, на лице маленькой княгини выразился детский страх неотвратимого физического страдания.
— Non, c’est l’estomac… dites que c’est l’estomac, dites, Marie, dites…[4] — И княгиня заплакала, детски-страдальчески капризно и даже несколько притворно, ломая свои маленькие ручки. Княжна выбежала из комнаты за Марьей Богдановной.
— Oh! Mon dieu! Mon dieu![5] — слышала она сзади себя.
Потирая полные небольшие белые руки, ей навстречу, с значительно-спокойным лицом, уже шла акушерка.
— Марья Богдановна! Кажется, началось, — сказала княжна Марья, испуганно-раскрытыми глазами глядя на бабушку.
— Ну, и слава богу, княжна, — не прибавляя шага, сказала Марья Богдановна. — Вам, девицам, про это знать не следует.
— Но как же из Москвы доктор еще не приехал? — сказала княжна. (По желанию Лизы и князя Андрея к сроку было послано в Москву за акушером, и его ждали каждую минуту.)
— Ничего, княжна, не беспокойтесь, — сказала Марья Богдановна, — и без доктора все хорошо будет.
Через пять минут княжна из своей комнаты услыхала, что несут что-то тяжелое. Она высунулась — официанты несли для чего-то в спальню кожаный диван, стоявший в кабинете князя Андрея. На лицах несших людей было что-то торжественное и тихое.
Княжна Марья сидела одна в своей комнате, прислушиваясь к звукам дома, изредка отворяя дверь, когда проходили мимо, и приглядываясь к тому, что происходило в коридоре. Несколько женщин тихими шагами проходили туда и оттуда, оглядывались на княжну и отворачивались от нее. Она не смела спрашивать, затворяла дверь, возвращалась к себе, и то садилась в свое кресло, то бралась за молитвенник, то становилась на колена пред киотом. К несчастию и удивлению своему, она чувствовала, что молитва не утишала ее волнения. Вдруг дверь ее комнаты тихо отворилась, и на пороге ее показалась повязанная платком ее старая няня Прасковья Савишна, почти никогда, вследствие запрещения князя, не входившая к ней в комнату.
С тобой, Машенька, пришла посидеть, — сказала няня, — да вот княжовы свечи венчальные перед угодником зажечь принесла, мой ангел, — сказала она, вздохнув.
— Ах, как я рада, няня.
— Бог милостив, голубка. — Няня зажгла перед киотом обвитые золотом свечи и с чулком села у двери. Княжна Марья взяла книгу и стала читать. Только когда слышались шаги или голоса, княжна испуганно, вопросительно, а няня успокоительно смотрели друг на друга. Во всех концах дома было разлито и владело всеми то же чувство, которое испытывала княжна Марья, сидя в своей комнате. По поверию, что чем меньше людей знают о страданиях родильницы, тем меньше она страдает, все старались притворяться незнающими; никто не говорил об этом, но во всех людях, кроме обычной степенности и почтительности хороших манер, царствовавших в доме князя, видна была одна какая-то общая забота, смягчённость сердца и сознание чего-то великого, непостижимого, совершающегося в эту минуту.
В большой девичьей не слышно было смеха. В официантской все люди сидели и молчали, наготове чего-то. На дворне жгли лучины и свечи и не спали. Старый князь, ступая на пятку, ходил по кабинету и послал Тихона к Марье Богдановне, спросить: что?
— Только скажи: князь приказал спросить что? и приди скажи, что она скажет.
— Доложи князю, что роды начались, — сказала Марья Богдановна, значительно посмотрев на посланного. Тихон пошел и доложил.
— Хорошо, — сказал князь, затворяя за собой дверь, и Тихон не слыхал более ни малейшего звука в кабинете. Немного погодя Тихон вошел в кабинет, как будто для того, чтобы поправить свечи. Увидав, что князь лежит на диване, Тихон посмотрел на князя, на его расстроенное лицо, покачал головой, молча приблизился к нему и, поцеловав его в плечо, вышел, не поправив свечи и не сказав, зачем он приходил. Таинство, торжественнейшее в мире, продолжало совершаться. Прошел вечер, наступила ночь. И чувство ожидания и смягчения сердечного перед непостижимым не падало, а возвышалось. Никто не спал.
Была одна из тех мартовских ночей, когда зима как будто хочет взять свое и высыпает с отчаянной злобой свои последние снега и бураны. Навстречу немца-доктора из Москвы, которого ждали каждую минуту и за которым была выслана подстава на большую дорогу, к повороту на проселок, были высланы верховые с фонарями, чтобы проводить его по ухабам и зажорам.
Княжна Марья уже давно оставила книгу: она сидела молча, устремив лучистые глаза на сморщенное, до малейших подробностей знакомое, лицо няни: на прядку седых волос, выбившуюся из-под платка, на висящий мешочек кожи под подбородком.
Няня Савишна, с чулком в руках, тихим голосом рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, сотни раз рассказанное о том, как покойница княгиня в Кишиневе рожала княжну Марью, с крестьянской бабой-молдаванкой вместо бабушки.
— Бог помилует, никакие дохтура не нужны, — говорила она. Вдруг порыв ветра налег на одну из выставленных рам комнаты (по воле князя всегда с жаворонками выставлялось по одной раме в каждой комнате) и, отбив плохо задвинутую задвижку, затрепал штофной гардиной и, пахнув холодом, снегом, задул свечу. Княжна Марья вздрогнула; няня, положив чулок, подошла к окну и, высунувшись, стала ловить откинутую раму. Холодный ветер трепал концами ее платка и седыми, выбивавшимися прядями волос.
— Княжна, матушка, едут по прешпекту кто-то! — сказала она, держа раму и не затворяя ее. — С фонарями; должно, дохтур…
— Ах, боже мой! Слава богу! — сказала княжна Марья. — Надо пойти встретить его: он не знает по-русски.
Княжна Марья накинула шаль и побежала навстречу ехавшим. Когда она проходила переднюю, она в окно видела, что какой-то экипаж и фонари стояли у подъезда. Она вышла на лестницу. На столбике перил стояла сальная свеча и текла от ветра. Официант Филипп, с испуганным лицом и с другой свечой в руке, стоял ниже, на первой площадке лестницы. Еще пониже, за поворотом, по лестнице, слышны были подвигавшиеся шаги в теплых сапогах. И какой-то знакомый, как показалось княжне Марье, голос говорил что-то.
— Слава богу! — сказал голос. — А батюшка?
— Почивать легли, — отвечал голос дворецкого Демьяна, бывшего уже внизу.
Потом еще что-то сказал голос, что-то ответил Демьян, и шаги в теплых сапогах стали быстрее приближаться по невидному повороту лестницы. «Это Андрей! — подумала княжна Марья. — Нет, это не может быть, это было бы слишком необыкновенно», — подумала она, и в ту же минуту, как она думала это, на площадке, на которой стоял официант со свечой, показались лицо и фигура князя Андрея в шубе с воротником, обсыпанным снегом. Да, это был он, но бледный и худой и с измененным, странно смягченным, но тревожным выражением лица. Он вошел на лестницу и обнял сестру.
— Вы не получали моего письма? — спросил он, и, не дожидаясь ответа, которого бы он и не получил, потому что княжна не могла говорить, он вернулся и с акушером, который вошел вслед за ним (он съехался с ним на последней станции), быстрыми шагами опять вошел на лестницу и опять обнял сестру.
— Какая судьба! — проговорил он. — Маша, милая! — И, скинув шубу и сапоги, пошел на половину княгини.
VIII
— Ma bonne amie[1]! — каза малката княгиня на 19 март сутринта след закуска и по стар навик устничката й с мустачките се дигна; но тъй като във всички — не само усмивки, но и звукове на думи, и дори и във вървежа на хората в тая къща, откак бе получено страшното известие, имаше тъга, така и сега усмивката на малката княгиня, която се бе поддала на общото настроение, макар и да не знаеше причината, беше такава, че още повече припомняше общата, тъга.
— Ma bonne amie, je crains que la fruschtique (comme dit готвачът Фока) de ce matin ne m’aie pas fait du mal.[2]
— Какво ти е, душичке? Ти си бледа. Ах, ти си ми много бледа — каза уплашено княжна Маря, която изтича със своите тежки меки стъпки до снаха си.
— Ваше сиятелство, дали не трябва да извикаме Маря Богдановна? — рече една от присъствуващите там горнични. (Маря Богдановна беше акушерка от околийския града, която втора седмица вече живееше в Лѝсие Гори.)
— Наистина — отговори княжна Маря, — може би трябва. Аз ще отида. Courage, mon angel[3] — Тя целуна Лиза и тръгна да излезе от стаята.
— А, не, не! — И освен бледнината по лицето на малката княгиня се изписа детски страх от неизбежната физическа болка.
— Non, c’est l’estomac… dites que c’est l’estomac, dites, Marie, dites…[4] — И княгинята заплака като страдащо дете, капризно и дори малко престорено, като кършеше малките си ръчички. Княжната изскочи от стаята, за да извика Маря Богдановна.
— Oh! Mon dieu! Mon dieu![5] — чу тя след себе си.
Като търкаше малките си пълни бели ръце, насреща й с многозначително спокойно лице идеше вече акушерката.
— Маря Богдановна! Изглежда, че вече почна — каза княжна Маря, гледайки акушерката с уплашено разтворени очи.
— Е, слава Богу, княжна — без да ускори крачките си, рече Маря Богдановна. — Вие, момите, не бива да знаете тия работи.
— Но как така, докторът от Москва не е ли пристигнал още? — каза княжната. (По желанието на Лиза и на княз Андрей, когато наближи времето, бяха извикали доктор-акушер от Москва и всяка минута го очакваха.)
— Нищо, княжна, не се безпокойте — рече Маря Богдановна, — и без доктора всичко ще свърши добре.
След пет минути княжната чу от стаята си, че носеха нещо тежко. Тя погледна — лакеите носеха в спалнята, кой знае за какво, кожения диван, който беше в кабинета на княз Андрей. По лицата на хората, които го носеха, имаше нещо тържествено и тихо.
Княжна Маря седеше сама в стаята си, вслушана в звуковете на къщата, и от време на време, когато чуваше да минават край вратата, отваряше и гледаше какво става в коридора. Няколко жени отиваха и се връщаха с тихи стъпки, поглеждаха княжната и се извръщаха. Тя не се решаваше да попита, затваряше вратата, връщаше се вътре и ту сядаше в креслото си, ту вземаше молитвеника, ту коленичеше пред иконостаса. За зла чест и за свое учудване тя усещаше, че молитвата не успокоява вълнението й. Изведнъж вратата на стаята й се отвори тихо и на прага се появи превързана със забрадка нейната стара бавачка Прасковя Савишна, която поради забраната на княза почти никога не влизаше в стаята й.
— Дойдох, Машенка, да поседя с тебе — каза бавачката — и на, донесох венчалните свещи на княза да ги запалиш пред светеца, ангелче мое — рече тя, с въздишка.
— О, колко се радвам, няня[6].
— Бог е милостив, гълъбче. — Бавачката запали пред иконостаса обвитите в златна сърма свещи и седна да плете чорап до вратата. Княжна Маря взе някаква книга и почна да чете. Само когато чуеха стъпки или гласове, княжната — уплашено и въпросително, а бавачката — успокоително, се поглеждаха една друга. Същото чувство, което изпитваше в стаята си княжна Маря, бе разлято във всички кътове на къщата и бе завладяло всичко. Според поверието, че колкото по-малко хора знаят за мъките на родилката, толкова по-малко се измъчва тя, всички се стараеха да се преструват, че не знаят; никой не приказваше за това, но във всички личеше освен обикновената сериозност и почтителност на добрите обноски, които царуваха в дома на княза; и някаква обща грижа, сърдечна разнеженост и съзнание за нещо велико и непостижимо, което се извършваше в тоя миг.
В голямата стая на горничните не се чуваше смях. В стаята на лакеите всички седяха и мълчаха в очакване на нещо. В помещенията на прислугата палеха борина и свещи и не спяха. Старият княз, стъпвайки на пети, се разхождаше из кабинета и изпрати Тихон при Маря Богдановна да я попита: какво става?
— Кажи само: князът ми заповяда да попитам какво става — и ела ми кажи, каквото тя каже.
— Доложи на княза, че раждането почна — рече Маря Богдановна, като погледна многозначително пратеника. Тихон отиде и доложи на княза.
— Добре — каза князът, затваряйки вратата зад себе си. И Тихон вече не чу ни най-малък шум в кабинета. Малко по-късно Тихон влезе в кабинета уж за да нагласи свещите. Като видя, че князът лежи на дивана, Тихон го погледна, погледна разстроеното му лице, поклати глава, приближи се мълчаливо до него, целуна го по рамото и излезе, без да оправи свещите и без да каже защо е дошъл. Най-тържественото в света тайнство продължаваше да се извършва. Вечерта мина, настъпи нощта. И чувството на очакване и сърдечна разнеженост пред непостижимото не спадаше, а се повишаваше. Никой не спеше.
Беше една от ония мартенски нощи, когато зимата сякаш искаше да си отземе и с отчаяна злоба изсипва последните си снегове и виелици. Изпратиха ездачи с фенери, за да преведат през ямите на заледения; път немеца доктор от Москва, когото всеки миг чакаха и за чиято кола бяха изпратени предварително до шосето, на завоя за междуселския път, запасни коне.
Княжна Маря отдавна бе оставила книгата; тя седеше мълком, устремила лъчистите си очи в сбърченото, познато ней до най-малките подробности лице на бавачката — в кичура побелели коси, които се подаваха под забрадката, и увисналата като торбичка кожа под брадичката.
Бавачката Савишна, с чорап, в ръце, разправяше с тих глас, без сама да чува и разбира думите си, онова, което бе разправяла вече стотици пъти: как покойната майка на княжна Маря родила княжната в Кишинев с помощта на една селянка молдованка вместо акушерка.
— Щом рече Бог, от дохтури няма нужда никога — каза тя. Изведнъж един порив на вятъра натисна една от прозоречните рамки в стаята (по заповед на княза, винаги щом пристигнеха чучулигите, във всички стаи оставяха само по едни стъкла на прозореца) и като откачи лошо закопчаната кука, заблъска тежката завеса, лъхна на мраз и сняг и угаси свещта. Княжна Маря потръпна; бавачката остави чорапа, отиде до прозореца и се наведе навън да дръпне отметнатата рамка. Студеният вятър развяваше краищата на забрадката и подалите се бели кичури коса.
— Княжна, миличка, някой пристига по прешпекта! — рече тя, хванала рамката, без да я затваря. — С фенери: трябва да е дохтура…
— Ах, Боже мой! Слава Богу! — каза княжна Маря. — Трябва да отида да го посрещна: той не знае руски.
Княжна Маря метна шала си и изтича да посрещне пристигащите. Когато минаваше през вестибюла, видя през прозореца, че фенерите, както и някаква кола бяха спрели при входа. Тя излезе на стъпалата. На едно стълбче на перилата имаше лоена свещ, която отичаше от вятъра. Лакеят Филип с уплашено лице и с друга свещ в ръка беше застанал по-долу, на първото стъпало. Още по-долу, зад завоя на стъпалата, се чуваха стъпки на човек с подплатени ботуши. И нечий глас, който се стори познат на княжна Маря, говореше нещо.
— Слава Богу! — рече гласът. — А баща ми?
— Легна да си почива — отговори гласът на старшия лакей Демян, който бе слязъл вече долу.
След това гласът каза още нещо, Демян отговори нещо и стъпките на подплатените ботуши почнаха още по-бързо да се приближават по невидимия завой на стълбите. „Това е Андрей! — помисли княжна Маря. — Не, не може да бъде, то би било прекалено необикновено“ — помисли тя и тъкмо когато мислеше това, на стъпалото, дето стоеше лакеят със свещта, се появиха лицето и фигурата на княз Андрей в шуба, с посипана от сняг яка. Да, той беше, но блед и слаб, с променено, странно смекчено, но тревожно изражение на лицето. Той се изкачи по стълбите и прегърна сестра си.
— Не получихте ли писмото ми? — попита той и без да дочака отговор, какъвто и нямаше да получи, защото княжната не можеше да говори, той се върна и заедно с акушера, който влезе след него (те се бяха застигнали на последната станция), пак с бързи крачки се изкачи по стълбите и пак прегърна сестра си.
— Какво съвпадение! — рече той. — Маша, мила! — И като свали шубата и подплатените ботуши, тръгна към стаите на княгинята.