Метаданни

Данни

Година
–1869 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 2 гласа)

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгите:
Оригинално заглавие
Война и мир, –1869 (Обществено достояние)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,8 (× 81 гласа)

Информация

Сканиране
Диан Жон (2011)
Разпознаване и корекция
NomaD (2011-2012)
Корекция
sir_Ivanhoe (2012)

Издание:

Лев Николаевич Толстой

Война и мир

Първи и втори том

 

Пето издание

Народна култура, София, 1970

 

Лев Николаевич Толстой

Война и мир

Издательство „Художественная литература“

Москва, 1968

Тираж 300 000

 

Превел от руски: Константин Константинов

 

Редактори: Милка Минева и Зорка Иванова

Редактор на френските текстове: Георги Куфов

Художник: Иван Кьосев

Худ. редактор: Васил Йончев

Техн. редактор: Радка Пеловска

 

Коректори: Лиляна Малякова, Евгения Кръстанова

Дадена за печат на 10.III.1970 г. Печатни коли 51¾

Издателски коли 39,33. Формат 84×108/32

Издат. №41 (2616)

Поръчка на печатницата №1265

ЛГ IV

Цена 3,40 лв.

 

ДПК Димитър Благоев — София

Народна култура — София

 

 

Издание:

Лев Николаевич Толстой

Война и мир

Трети и четвърти том

 

Пето издание

Народна култура, 1970

 

Лев Николаевич Толстой

Война и мир

Тома третий и четвертый

Издателство „Художественная литература“

Москва, 1969

Тираж 300 000

 

Превел от руски: Константин Константинов

 

Редактори: Милка Минева и Зорка Иванова

Редактор на френските текстове: Георги Куфов

Художник: Иван Кьосев

Худ. редактор: Васил Йончев

Техн. редактор: Радка Пеловска

Коректори: Лидия Стоянова, Христина Киркова

 

Дадена за печат на 10.III.1970 г. Печатни коли 51

Издателски коли 38,76. Формат 84X108/3.2

Издат. №42 (2617)

Поръчка на печатницата №1268

ЛГ IV

 

Цена 3,38 лв.

 

ДПК Димитър Благоев — София, ул. Ракитин 2

Народна култура — София, ул. Гр. Игнатиев 2-а

История

  1. — Добавяне

Глава II

— Едет! — закричал в это время махальный. Полковой командир, покраснев, подбежал к лошади, Дрожащими руками взялся за стремя, перекинул тело, оправился, вынул шпагу и с счастливым, решительным лицом, набок раскрыв рот, приготовился крикнуть. Полк встрепенулся, как оправляющаяся птица, и замер.

— Смир-р-р-на! — закричал полковой командир потрясающим душу голосом, радостным для себя, строгим в отношении к полку и приветливым в отношении к подъезжающему начальнику.

По широкой, обсаженной деревьями, большой бесшоссейной дороге, слегка погромыхивая рессорами, шибкою рысью ехала высокая голубая венская коляска цугом. За коляской скакали свита и конвой кроатов. Подле Кутузова сидел австрийский генерал в странном, среди черных русских, белом мундире. Коляска остановилась у полка. Кутузов и австрийский генерал о чем-то тихо говорили, и Кутузов слегка улыбнулся, в то время как, тяжело ступая, он опускал ногу с подножки, точно как будто и не было этих двух тысяч людей, которые не дыша смотрели на него и на полкового командира.

Раздался крик команды, опять полк звеня дрогнул, сделав на караул. В мертвой тишине послышался слабый голос главнокомандующего. Полк рявкнул: «Здравья желаем, ваше го-го-го-ство!» И опять все замерло. Сначала Кутузов стоял на одном месте, пока полк двигался; потом Кутузов рядом с белым генералом, пешком, сопутствуемый свитою, стал ходить по рядам.

По тому, как полковой командир салютовал главнокомандующему, впиваясь в него глазами, вытягиваясь и подбираясь, как, наклоненный вперед, ходил за генералами по рядам, едва удерживая подрагивающее движение, как подскакивал при каждом слове и движении главнокомандующего, — видно было, что он исполнял свои обязанности подчиненного еще с большим наслаждением, чем обязанности начальника. Полк благодаря строгости и старательности полкового командира был в прекрасном состоянии сравнительно с другими, приходившими в то же время к Браунау. Отсталых и больных было только двести семнадцать человек. И все было исправно, кроме обуви. Кутузов прошел по рядам, изредка останавливаясь и говоря по нескольку ласковых слов офицерам, которых он знал по турецкой войне, а иногда и солдатам. Поглядывая на обувь, он несколько раз грустно покачивал головой и указывал на нее австрийскому генералу с таким выражением, что как бы не упрекал в этом никого, но не мог не видеть, как это плохо. Полковой командир каждый раз при этом забегал вперед, боясь упустить слово главнокомандующего касательно полка. Сзади Кутузова, в таком расстоянии, что всякое слабо произнесенное слово могло быть услышано, шло человек двадцать свиты. Господа свиты разговаривали между собой и иногда смеялись. Ближе всех за главнокомандующим шел красивый адъютант. Это был князь Болконский. Рядом с ним шел его товарищ Несвицкий, высокий штаб-офицер, чрезвычайно толстый, с добрым, улыбающимся, красивым лицом и влажными глазами. Несвицкий едва удерживался от смеха, возбуждаемого черноватым гусарским офицером, шедшим подле него. Гусарский офицер, не улыбаясь, не изменяя выражения остановившихся глаз, с серьезным лицом смотрел на спину полкового командира и передразнивал каждое его движение. Каждый раз, как полковой командир вздрагивал и нагибался вперед, точно так же, точь-в-точь так же, вздрагивал и нагибался вперед гусарский офицер. Несвицкий смеялся и толкал других, чтобы они смотрели на забавника.

Кутузов шел медленно и вяло мимо тысяч глаз, которые выкатывались из своих орбит, следя за начальником. Поравнявшись с 3-ю ротой, он вдруг остановился. Свита, не предвидя этой остановки, невольно надвинулась на него.

— А, Тимохин! — сказал главнокомандующий, узнавая капитана с красным носом, пострадавшего за синюю шинель.

Казалось, нельзя было вытягиваться больше того, как вытягивался Тимохин в то время, как полковой командир делал ему замечание. Но в эту минуту обращения к нему главнокомандующего капитан вытянулся так, что, казалось, посмотри на него главнокомандующий еще несколько времени, капитан не выдержал бы; и потому Кутузов, видимо, поняв его положение и желая, напротив, всякого добра капитану, поспешно отвернулся. По пухлому, изуродованному раной лицу Кутузова пробежала чуть заметная улыбка.

— Еще измаильский товарищ, — сказал он. — Храбрый офицер! Ты доволен им? — спросил Кутузов у полкового командира.

И полковой командир, отражаясь, как в зеркале, невидимо для себя, в гусарском офицере, вздрогнул, подошел вперед и отвечал:

— Очень доволен, ваше высокопревосходительство.

— Мы все не без слабостей, — сказал Кутузов, улыбаясь и отходя от него. — У него была приверженность к Бахусу.

Полковой командир испугался, не виноват ли он в этом, и ничего не ответил. Офицер в эту минуту заметил лицо капитана с красным носом и подтянутым животом и так похоже передразнил его лицо и позу, что Несвицкий не мог удержать смеха. Кутузов обернулся. Видно было, что офицер мог управлять своим лицом, как хотел: в ту минуту, как Кутузов обернулся, офицер успел сделать гримасу, а вслед за тем принять самое серьезное, почтительное и невинное выражение.

Третья рота была последняя, и Кутузов задумался, видимо, припоминая что-то. Князь Андрей выступил из свиты и по-французски тихо сказал:

— Вы приказали напомнить о разжалованном Долохове в этом полку.

— Где тут Долохов? — спросил Кутузов.

Долохов, уже переодетый в солдатскую серую шинель, не дожидался, чтоб его вызвали. Стройная фигура белокурого с ясными голубыми глазами солдата выступила из фронта. Он подошел к главнокомандующему и сделал на караул.

— Претензия? — нахмурившись слегка, спросил Кутузов.

— Это Долохов, — сказал князь Андрей.

— А! — сказал Кутузов. — Надеюсь, что этот урок тебя исправит, служи хорошенько. Государь милостив. И я не забуду тебя, ежели ты заслужишь.

Голубые ясные глаза смотрели на главнокомандующего так же дерзко, как и на полкового командира, как будто своим выражением разрывая завесу условности, отделявшую так далеко главнокомандующего от солдата.

— Об одном прошу, ваше высокопревосходительство, — сказал он своим звучным, твердым, неспешащим голосом. — Прошу дать мне случай загладить мою вину и доказать мою преданность государю императору и России.

Кутузов отвернулся. На лице его промелькнула та же улыбка глаз, как и в то время, когда он отвернулся от капитана Тимохина. Он отвернулся и поморщился, как будто хотел выразить этим, что все, что ему сказал Долохов, и все, что он мог сказать ему, он давно, давно знает, что все это уже прискучило ему и что все это совсем не то, что нужно. Он отвернулся и направился к коляске.

Полк разобрался ротами и тронулся по назначенным квартирам невдалеке от Браунау, где надеялся обуться, обшиться и отдохнуть после трудных переходов.

— Вы на меня не претендуйте, Прохор Игнатьич! — сказал полковой командир, объезжая двигавшуюся к месту 3-ю роту и подъезжая к шедшему впереди ее капитану Тимохину. Лицо полкового командира после счастливо отбытого смотра выражало неудержимую радость. — Служба царская… нельзя… другой раз во фронте оборвешь… Сам извинюсь первый, вы меня знаете… Очень благодарил! — И он протянул руку ротному.

— Помилуйте, генерал, да смею ли я! — отвечал капитан, краснея носом, улыбаясь и раскрывая улыбкой недостаток двух передних зубов, выбитых прикладом под Измаилом.

— Да господину Долохову передайте, что я его не забуду, чтоб он был спокоен. Да скажите, пожалуйста, я все хотел спросить, что он, как себя ведет? И все…

— По службе очень исправен, ваше превосходительство… но карахтер… — сказал Тимохин.

— А что, что характер? — спросил полковой командир.

— Находит, ваше превосходительство, днями, — говорил капитан, — то и умен, и учен, и добр. А то зверь. В Польше убил было жида, изволите знать…

— Ну да, ну да, — сказал полковой командир, — все надо пожалеть молодого человека в несчастии. Ведь большие связи… Так вы того…

— Слушаю, ваше превосходительство, — сказал Тимохин, улыбкой давая чувствовать, что он понимает желания начальника.

— Ну да, ну да.

Полковой командир отыскал в рядах Долохова и придержал лошадь.

— До первого дела — эполеты, — сказал он ему.

Долохов оглянулся, ничего не сказал и не изменил выражения своего насмешливо улыбающегося рта.

— Ну, вот и хорошо, — продолжал полковой командир. — Людям по чарке водки от меня, — прибавил он громко, чтоб солдаты слышали. — Благодарю всех! Слава богу! — И он, обогнав роту, подъехал к другой.

— Что ж, он, право, хороший человек, с ним служить можно, — сказал Тимохин субалтерн-офицеру, шедшему подле него.

— Одно слово, червонный!… (полкового командира прозвали червонным королем), — смеясь, сказал субалтерн-офицер.

Счастливое расположение духа начальства после смотра перешло и к солдатам. Рота шла весело. Со всех сторон переговаривались солдатские голоса.

— Как же сказывали, Кутузов кривой, об одном глазу?

— А то нет! Вовсе кривой.

— Не… брат, глазастей тебя, и сапоги и подвертки все оглядел…

— Как он, братец ты мой, глянет на ноги мне… ну! думаю…

— А другой-то, австрияк, с ним был, словно мелом вымазал. Как мука, белый! Я чай, как амуницию чистят!

— А что, Федешоу!… сказывал он, что ли, когда страженье начнется? ты ближе стоял? Говорили всё, в Брунове сам Бунапарт стоит.

— Бунапарт стоит! ишь врет, дура! Чего не знает! Теперь пруссак бунтует. Австрияк его, значит, усмиряет. Как он замирится, тогда и с Бунапартом война откроется. А то, говорит, в Брунове Бунапарт стоит! То-то и видно, что дурак, ты слушай больше.

— Вишь, черти квартирьеры! Пятая рота, гляди, уже в деревню заворачивает, они кашу сварят, а мы еще до места не дойдем.

— Дай сухарика-то, черт.

— А табаку-то вчера дал? То-то, брат. Ну, на, бог с тобой.

— Хоть бы привал сделали, а то еще верст пять пропрем не емши.

— То-то любо было, как немцы нам коляски подавали. Едешь знай: важно!

— А здесь, братец, народ вовсе оголтелый пошел. Там все как будто поляк был, все русской короны; а нынче, брат, сплошной немец пошел.

— Песенники вперед! — послышался крик капитана.

И перед роту с разных рядов выбежало человек двадцать. Барабанщик-запевало обернулся лицом к песенникам и, махнув рукой, затянул протяжную солдатскую песню, начинавшуюся: «Не заря ли, солнышко занималося…» и кончавшуюся словами: «То-то, братцы, будет слава нам с Каменским — отцом…» Песня эта была сложена в Турции и пелась теперь в Австрии, только с тем изменением, что на место «с Каменскиим-отцом» вставляли слова: «Кутузовым-отцом».

Оторвав по-солдатски эти последние слова и махнув руками, как будто он бросал что-то на землю, барабанщик, сухой и красивый солдат лет сорока, строго оглянул солдат-песенников и зажмурился. Потом, убедившись, что все глаза устремлены на него, он как будто бережно приподнял обеими руками какую-то невидимую драгоценную вещь над головой, подержал ее так несколько секунд и вдруг отчаянно бросил ее:

Ах вы, сени мои, сени!

«Сени новые мои…» — подхватили двадцать голосов, и ложечник, несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому-то ложками. Солдаты, в такт песни размахивая руками, шли просторным шагом, невольно попадая в ногу. Сзади роты послышались звуки колес, похрускивание рессор и топот лошадей. Кутузов со свитой возвращался в город. Главнокомандующий дал знак, чтобы люди продолжали идти вольно, и на его лице и на всех лицах его свиты выразилось удовольствие при звуках песни, при виде пляшущего солдата и весело и бойко идущих солдат роты. Во втором ряду с правого фланга, с которого коляска обгоняла роты, невольно бросался в глаза голубоглазый солдат, Долохов, который особенно бойко и грациозно шел в такт песни и глядел на лица проезжающих с таким выражением, как будто он жалел всех, кто не шел в это время с ротой. Гусарский корнет из свиты Кутузова, передразнивавший полкового командира, отстал от коляски и подъехал к Долохову.

Гусарский корнет Жерков одно время в Петербурге принадлежал к тому буйному обществу, которым руководил Долохов. За границей Жерков встретил Долохова солдатом, но не счел нужным узнать его. Теперь, после разговора Кутузова с разжалованным, он с радостью старого друга обратился к нему.

— Друг сердечный, ты как? — сказал он при звуках песни, равняя шаг своей лошади с шагом роты.

— Я как? — отвечал холодно Долохов. — Как видишь.

Бойкая песня придавала особенное значение тону развязной веселости, с которою говорил Жерков, и умышленной холодности ответов Долохова.

— Ну, как ладишь с начальством? — спросил Жерков.

— Ничего, хорошие люди. Ты как в штаб затесался?

— Прикомандирован, дежурю.

Они помолчали.

«Выпускала сокола́ да из правова рукава», — говорила песня, невольно возбуждая бодрое, веселое чувство. Разговор их, вероятно, был бы другой, ежели бы они говорили не при звуках песни.

— Что, правда, австрийцев побили? — спросил Долохов.

— А черт их знает, говорят.

— Я рад, — отвечал Долохов коротко и ясно, как того требовала песня.

— Что ж, приходи к нам когда вечерком, фараон заложишь, — сказал Жерков.

— Или у вас денег много завелось?

— Приходи.

— Нельзя. Зарок дал. Не пью и не играю, пока не произведут.

— Да что ж, до первого дела…

— Там видно будет.

Опять они помолчали.

— Ты заходи, коли что нужно, всё в штабе помогут… — сказал Жерков.

Долохов усмехнулся.

— Ты лучше не беспокойся. Мне что нужно, я просить не стану, сам возьму.

— Да что ж, я так…

— Ну, и я так.

— Прощай.

— Будь здоров…

…И высоко, и далеко,

На родиму сторону…

Жерков тронул шпорами лошадь, которая раза три, горячась, перебила ногами, не зная, с какой начать, справилась и поскакала, обгоняя роту и догоняя коляску, тоже в такт песни.

II

— Иде! — викна в това време сигналистът.

Полковият командир се изчерви, изтича до коня си, хвана с треперещи ръце стремето, прехвърли снага, натъкми се, извади шпагата с щастливо, решително лице, изкриви уста на една страна и се приготви да извика. Полкът трепна като птица, която оправя перушината си, и замря.

— Мир-р-р-но! — извика полковият командир с разтърсващ душата глас, радостен — за него, строг — за полка и приветлив за пристигащия началник.

По широкия, от двете страни с дървета, но без чакълена настилка път вървеше в бърз тръс, потропвайки леко с ресорите си, висока синя виенска каляска със запрегнати един зад друг коне. Зад каляската препускаше свитата и конвоят от хървати. До Кутузов беше седнал един австрийски генерал в бял мундир, който странно изпъкваше сред черните руски униформи. Каляската спря до полка. Кутузов и австрийският генерал си говореха тихо за нещо и Кутузов се усмихна слабо, когато, стъпвайки тежко, свали крака си от стъпалото, сякаш тук съвсем нямаше тия две хиляди души, които със спрян дъх гледаха него и полковия командир.

Чу се вик на команда, полкът отново трепна, като издрънча, и взе за почест. В мъртвата тишина се чу слабият глас на главнокомандуващия. Полкът ревна: „Здраве желаем ваше хо-хо-хо-ство!“ И пак всичко замря. Отначало, докато полкът се движеше, Кутузов стоеше на едно място; след това Кутузов и белият генерал, придружени от свитата, тръгнаха пешком по редиците.

От това, как полковият командир поздрави главнокомандуващия с впити в него очи, изпънат и прибран, как, приведен напред, тръгна след генералите по редиците и едва сдържаше подрусването си, как подскачаше при всяка дума и движение на главнокомандуващия, личеше, че изпълнява своите задължения на подчинен с още по-голяма наслада, отколкото задълженията на началник. Благодарение на строгостта и старателността на полковия командир полкът беше в прекрасно състояние в сравнение с другите, които пристигаха през това време в Браунау. Изостанали и болни имаше само двеста и седемнадесет души. И всичко бе в ред освен ботушите.

Кутузов мина по редиците, като се спираше тук-там и казваше по няколко любезни думи на ония офицери, които познаваше от турската война, а от време на време и на някои войници. Поглеждайки ботушите, той на няколко пъти поклащаше тъжно глава и ги сочеше на австрийския генерал с такова изражение, сякаш не укоряваше за това никого, но не можеше да не види, че е много лошо. Всеки път, когато ставаше това, полковият командир изтичваше напред от страх да не изпусне ни една дума на главнокомандуващия, която се отнася за полка. Зад Кутузов, на такова разстояние, че всяка тихо изречена дума можеше да се чуе, вървяха двадесетина души от свитата. Господата от свитата разговаряха помежду си и от време на време се смееха. Най-близо зад главнокомандуващия вървеше един красив адютант. Той беше княз Болконски. Редом с него бе другарят му Несвицки, висок щабофицер, извънредно дебел, с добро, усмихващо се красиво лице и влажни очи. Несвицки едва сдържаше смеха си, възбуждан от един малко мургав хусарски офицер, който вървеше до него. Хусарският офицер, без да се усмихва, без да променя израза на неподвижните си очи, гледаше със сериозно лице гърба на полковия командир и имитираше всяко негово движение. Всеки път, когато полковият командир трепваше и се навеждаше напред, точно така, съвсем по същия начин, трепваше и се навеждаше напред хусарският офицер. Несвицки се смееше и буташе другите да гледат тоя шегаджия.

Кутузов вървеше бавно и отпуснато покрай хилядите очи, които изскачаха от орбитите си, като следяха началника. Когато стигна наспоред трета рота, той изведнъж се спря. Свитата, която не бе предвидила това спиране, неволно се струпа около него.

— А, Тимохин! — рече главнокомандуващият, като позна капитана с червения нос, който бе пострадал заради синия шинел.

Човек сякаш не можеше да се изпъва повече, отколкото се изпъваше Тимохин, когато полковият командир му правеше бележка. Но когато главнокомандуващият се обърна към него, капитанът се изпъна толкова, че ако главнокомандуващият би го гледал още известно време, капитанът като че не би издържал и затова Кутузов, който очевидно разбра положението му и тъй като, напротив — желаеше на капитана всичко добро, бързо се извърна. По подутото, обезобразено от рана лице на Кутузов мина едва забележима усмивка.

— Още един другар от Измаил — каза той. — Храбър офицер! Доволен ли си от него?… — попита Кутузов полковия командир.

И полковият командир, отразяван, без да вижда това, като в огледало от хусарския офицер, трепна, излезе напред и отговори:

— Много съм доволен, ваше високопревъзходителство.

— Ние всички си имаме слабости — рече Кутузов усмихнат й се отдалечи. — Той беше привърженик на Бакхус.

Полковият командир се уплаши — дали самият той не е виновен за това, и нищо не отговори. В тоя миг офицерът съзря лицето на капитана с червения нос и прибран корем и с такава прилика имитира лицето и позата му, че Несвицки не можа да сдържи смеха си. Кутузов се обърна. Личеше, че офицерът можеше да командува лицето си, както иска: в същия миг, когато Кутузов се обърна, офицерът вече бе успял да направи гримасата си и след това да приеме най-сериозно, почтително и невинно изражение.

Трета рота беше последна и Кутузов, който очевидно си припомняше нещо, се замисли. Княз Андрей излезе от свитата и му каза тихо на френски:

— Заповядахте ми да ви напомня за разжалвания Долохов в тоя полк.

— Де е тук Долохов? — попита Кутузов.

Долохов, който бе облякъл вече сив войнишки шинел, не чака да го извикат. Стройната фигура на русия, със светли, сини очи войник излезе пред строя. Той се приближи до главнокомандуващия и взе за почест.

— Жалба? — леко намръщен, попита Кутузов.

— Това е Долохов — каза княз Андрей.

— А! — рече Кутузов. — Надявам се, че тоя урок ще те поправи, служи добре. Царят е милостив. И аз няма да те забравя, ако заслужиш.

Сините светли очи гледаха главнокомандуващия също тъй дръзко, както и полковия командир, сякаш раздираха със своя израз завесата на условността, отделяща на толкова голямо разстояние главнокомандуващия от войника.

— За едно нещо моля, ваше високопревъзходителство — рече той със своя звучен, твърд, небързащ глас. — Моля да ми се даде възможност да залича вината си и да докажа моята преданост на царя-император и на Русия.

Кутузов се извърна. В очите му пробягна същата усмивка, която се мярна, когато се бе извърнал от капитан Тимохин. Той се извърна и смръщи, сякаш с това искаше да изрази, че всичко, което му казваше Долохов, и всичко, което би могъл да му каже, той отдавна, отдавна го знае, че всичко това вече му е дотегнало и че всичко това съвсем не е необходимо. Той се извърна и тръгна към каляската.

Полкът се раздели на роти и тръгна към определените му близо до Браунау квартири, дето войниците се надяваха да се обуят, да се облекат и починат след тежките походи.

— Нали ми се сърдите, Прохор Игнатич? — каза полковият командир, като изпревари тръгналата към мястото си трета рота, и се приближи до вървящия пред нея капитан Тимохин. След щастливо миналия преглед лицето на полковия командир изразяваше неудържима радост. — Царска служба… не бива… По някой път смъмря някого в строя… Но сам пръв ще се извиня, нали ме познавате… Той благодари много! — И подаде ръка на ротния.

— Моля ви се, генерале, как ще се осмеля! — отговори капитанът и носът му се изчерви; той се усмихна и усмивката му откри липсата на два предни зъба, избити с приклад при Измаил.

— А на господин Долохов предайте, че няма да го забравя, нека бъде спокоен. И кажете, моля ви се, аз все се канех да ви попитам, как е той, как се държи? И всичко…

— В службата е много редовен, ваше превъзходителство… но характерът му… — рече Тимохин.

— А какво, какъв му е характерът? — попита полковият командир.

— Прихваща го, ваше превъзходителство, на дни — каза капитанът, — ту е и умен, и учен, и добър. Ту пък — звяр. В Полша насмалко не уби един евреин, както знаете…

— Е да, е да — рече полковият командир, — все пак трябва да съжалим момъка в това нещастие. Нали има големи връзки… Та вие, такова…

— Слушам, ваше превъзходителство — каза Тимохин и с усмивката си му показа, че разбира желанието на началника.

— Е да, е да.

Полковият командир намери Долохов в редиците и спря коня си.

— След първото сражение — еполети — каза му той.

Долохов погледна наоколо си, не каза нищо и не промени израза на подигравателно-усмихнатата си уста.

— Е, отлично — продължи полковият командир. — На хората по канче водка от мене — добави той така, че да чуят войниците. — Благодаря на всички! Слава Богу! — Изпревари ротата и се приближи до друга.

— Всъщност той е добър човек, с него може да се служи — рече Тимохин на младшия офицер, който вървеше до него.

— С една дума — орел!… (Бяха нарекли полковия командир орел.) — рече със смях младшият офицер.

Радостното настроение на началството след прегледа се предаде и на войниците. Ротата вървеше весело. От всички страни се обаждаха войнишки гласове.

— Абе нали разправяха, че уж Кутузов бил сляп с едното око, едноок бил?

— Че не е ли! Едноок си е съвсем.

— Не, братко… той е по-окат от тебе. И ботушите, и партенките — всичко видя…

— Като ми погледна, братче, краката… ей! Рекох си.

— А пък другият, австриецът с него, като че беше цял натъркан с тебешир. Бял като брашно. Като кога се чисти амуницията!…

— Е, Федешоу!… Каза ли той кога ще почнат сраженията? Ти беше по-близо. Все разправяха, че в Брунов бил самият Бунапарт.

— Бунапарт бил там! Ама че лъже глупакът! Как пък това да не знае! Сега прусакът се бунтува. А австриецът, значи, го усмирява. Като го усмири, тогаз ще се отвори войната с Бунапарт. А той разправя, че Бунапарт бил в Брунов! Личи си, че е глупак. Ти повече слушай.

— Какви дяволи са тия квартириери! Виж, пета рота рече завива към село, ще си сварят кашата, а ние още няма да сме стигнали.

— Дай едно сухарче, дяволе.

— Ами ти даде ли ми вчера тютюн. Така е, драги. Хайде, на ти, от мене да мине.

— Барем да бяхме направили почивка, а пък то — блъскай още четири-пет версти на гладно сърце.

— Ама че хубаво беше, когато немците ни даваха каляски. Пътуващ си — чудесно!

— А тук, братко, срещаш съвсем повилнял народ. Оттатък все пак като че ли бяха поляци, все пак поданици на руската корона; а сега, драги, почнаха само немци.

— Песнопойците напред! — извика капитанът.

И от разните редици пред ротата изтичаха двайсетина души. Барабанчикът-запевач се обърна с лице към песнопойците, махна с ръка и поде провлечена войнишка песен, която започваше: „Не заря ли, солнышко занималося…“ и завършваше с думите: „То-то, братцы, будет слава нам с Каменскиим отцом…“[1] Тая песен беше съчинена в Турция, а се пееше сега в Австрия само с една промяна: вместо „Каменскиим отцом“ слагаха думите „Кутузовым отцом“.

Като отряза по войнишки тия последни думи и махна с ръце, сякаш хвърляше нещо на земята, барабанникът, слаб и красив, около четиридесетгодишен войник, изгледа строго войниците-песнопойци и зажумя. Сетне, като се увери, че всички очи са устремени към него, той сякаш дигна предпазливо с две ръце над главата си някаква невидима скъпоценна вещ, подържа я така няколко секунди и изведнъж смело я хвърли:

Ах вы, сени мои, сени!

„Сени новые мои…“[2] — подхванаха двадесет гласа и войникът с дървени лъжици[3], макар че бе натоварен с тежка амуниция, изскочи чевръсто напред и тръгна заднишком пред ротата, като мърдаше рамене и се заканваше на някого с лъжиците. Войниците размахваха ръце в такт на песента, вървяха с широка крачка и без да щат, попадаха в крак. Зад ротата се чу звук от колела, скърцане на ресори и конски тропот. Кутузов се връщаше със свитата си в града. Главнокомандуващият даде знак войниците да вървят свободно и неговото лице, както и лицата на всички от свитата му, изрази удоволствие от звуците на песента, от гледката на играещия войник и на весело и пъргаво вървящите войници от ротата. Във втората редица на десния фланг, отдето каляската изпреварваше ротите, неволно се хвърляше в очи един синеок войник, Долохов, който особено пъргаво и грациозно вървеше в такт на песента и гледаше лицата на минаващите с такъв израз, сякаш съжаляваше всички, които не вървяха сега с ротата. Хусарският корнет от свитата на Кутузов, който подигравателно имитираше полковия командир, остана малко назад от каляската и отиде с коня си към Долохов.

Едно време в Петербург хусарският корнет Жерков беше от оная буйна компания, която бе ръководена от Долохов. В чужбина Жерков срещна Долохов като войник, но не сметна за необходимо да го познае. Сега, след разговора на Кутузов с разжалвания, той се обърна към него с радостта на стар приятел.

— Приятелю драги, как си? — рече той под звуците на песента, като изравни стъпката на коня си със стъпката на ротата.

— Аз ли как съм? — отговори студено Долохов. — Както виждаш.

От бодрата песен тонът на разпуснато веселие, с който говореше Жерков, и умишлената студенина на Долоховите отговори придобиваха особено значение.

— Е, как караш с началството? — попита Жерков.

— Караме я. Добри хора са. Ти как се завря в щаба?

— Командирован съм, дежуря.

Те помълчаха.

„Выпускала сокола да из правова рукава“[4] — разправяше песента и неволно възбуждаше бодро, весело чувство. Разговорът им навярно щеше да бъде друг, ако бяха разговаряли не под звуците на песента.

— Истина ли е, че австрийците са бити? — попита Долохов.

— Дявол ги знае, тъй се разправя.

— Доволен съм — отговори Долохов кратко и ясно, както налагаше песента.

— Ела при нас някоя вечер, ще заложиш на фараон[5] — рече Жерков.

— Да не сте завъдили много пари?

— Ела.

— Не мога. Зарекъл съм се. Докато не ме произведат — няма да пия и да играя.

— Е, значи, до първото сражение…

— Тогава ще видим.

Те пак млъкнаха.

— Ти наминавай, ако имаш нужда от нещо, в щаба все ще ти помогнат… — каза Жерков.

Долохов се усмихна.

— Ти по-добре не се безпокой. Ако имам нужда от нещо, няма да моля, а сам ще си го взема.

— Че аз само така.

— И аз — само така.

— Довиждане.

— Със здраве…

… И високо, и далеко.

На родиму сторону…[6]

Жерков бутна с шпори коня си, който два-три пъти притропа, като се горещеше и не знаеше с кой крак да пристъпи, след това се оправи, препусна също в такт на песента, изпревари ротата и настигна каляската.

Бележки

[1]

Не е ли зора, слънчицето трепка…

Тъй, тъй; братчета, ще се прославим

с нашия баща Каменски…

[2] Ах ти, къща моя, къща — моя къща нова…

[3] Войник, който акомпанира песента с дървени лъжици като с кастанети. — Б.пр.

[4] Пускаше сокола от десния ръкав…

[5] Хазартна игра на карти, подобна на бакарата. — Б.пр.

[6] … И високо, и далеко — е до родната земя…