Метаданни

Данни

Година
–1877 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5 (× 1 глас)

Информация

Източник
Викитека / ФЭБ. ЭНИ «Лев Толстой» (Приводится по: Толстой Л. Н. Анна Каренина. — М.: Наука, 1970. — С. 5-684.)

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Анна Каренина, –1877 (Обществено достояние)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,5 (× 194 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009 г.)
Разпознаване и корекция
NomaD (2009 г.)

Издание:

Лев Н. Толстой. Ана Каренина

Руска. Шесто издание

Народна култура, София, 1981

Редактор: Зорка Иванова

Художник: Иван Кьосев

Художник-редактор: Ясен Васев

Техн. редактор: Божидар Петров

Коректори: Наталия Кацарова, Маргарита Тошева

История

  1. — Добавяне
  2. — Добавяне на анотация (пратена от SecondShoe)
  3. — Допълнителна корекция – сливане и разделяне на абзаци

Глава IV

Дарья Александровна, в кофточке и с пришпиленными на затылке косами уже редких, когда-то густых и прекрасных волос, с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица, испуганными глазами, стояла среди разбросанных по комнате вещей пред открытою шифоньеркой, из которой она выбирала что-то. Услыхав шаги мужа, она остановилась, глядя на дверь и тщетно пытаясь придать своему лицу строгое и презрительное выражение. Она чувствовала, что боится его и боится предстоящего свидания. Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал. Она все еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его. Кроме того, она чувствовала, что если здесь, в своем доме, она едва успевала ухаживать за своими пятью детьми, то им будет еще хуже там, куда она поедет со всеми ими. И то в эти три дня меньшой заболел оттого, что его накормили дурным бульоном, а остальные были вчера почти без обеда. Она чувствовала, что уехать невозможно; но, обманывая себя, она все-таки отбирала вещи и притворялась, что уедет.

Увидав мужа, она опустила руки в ящик шифоньерки, будто отыскивая что-то, и оглянулась на него, только когда он совсем вплоть подошел к ней. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало потерянность и страдание.

— Долли! — сказал он тихим, робким голосом. Он втянул голову в плечи и хотел иметь жалкий и покорный вид, но он все-таки сиял свежестью и здоровьем.

Она быстрым взглядом оглядела с головы до ног его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. «Да, он счастлив и доволен! — подумала она, — а я?!.. И эта доброта противная, за которую все так любят его и хвалят; я ненавижу эту его доброту», — думала она. Рот ее сжался, мускул щеки затрясся на правой стороне бледного, нервного лица.

— Что вам нужно? — сказала она быстрым, не своим, грудным голосом.

— Долли! — повторил он с дрожанием голоса. — Анна приедет нынче.

— Ну что же мне? Я не могу ее принять! — вскрикнула она.

— Но надо же, однако, Долли…

— Уйдите, уйдите, уйдите! — не глядя на него, вскрикнула она, как будто крик этот был вызван физическою болью.

Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда он думал о жене, мог надеяться, что все образуется, по выражению Матвея, и мог спокойно читать газету и пить кофе; но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот звук голоса, покорный и отчаянный, ему захватило дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.

— Боже мой, что я сделал! Долли! Ради бога!.. Ведь… — он не мог продолжать, рыдание остановилось у него в горле.

Она захлопнула шифоньерку и взглянула на него.

— Долли, что я могу сказать?.. Одно: прости, прости… Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты, минуты…

Она стояла, опустив глаза, и слушала, ожидая, что он скажет, как будто умоляя его о том, чтобы он как-нибудь разуверил ее.

— Минуты… минуты увлеченья… — выговорил он и хотел продолжать, но при этом слове, будто от физической боли, опять поджались ее губы и опять запрыгал мускул щеки на правой стороне лица.

— Уйдите, уйдите отсюда! — закричала она еще пронзительнее, — и не говорите мне про ваши увлечения, про ваши мерзости!

Она хотела уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтоб опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами.

— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради бога, подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я все готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!

Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он ждал.

— Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, — сказала она, видимо, одну из фраз, которые она за эти три дня не раз говорила себе.

Она сказала ему «ты», и он с благодарностью взглянул на нее и тронулся, чтобы взять ее руку, но она с отвращением отстранилась от него.

— Я помню про детей и поэтому все в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…

— Ну что ж… Ну что ж делать? — говорил он жалким голосом, сам не зная, что он говорит, и все ниже и ниже опуская голову.

— Вы мне гадки, отвратительны! — закричала она, горячась все более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда не любили меня; в вас нет ни сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой! — с болью и злобой произносила она это ужасное для себя слово чужой.

Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся в ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела в нем к себе сожаленье, но не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она не простит», — подумал он.

— Это ужасно! Ужасно! — проговорил он.

В это время в другой комнате, вероятно упавши, закричал ребенок; Дарья Александровна прислушалась, и лицо ее вдруг смягчилось.

Она, видимо, опомнилась несколько секунд, как бы не зная, где она и что ей делать, и, быстро вставши, тронулась к двери.

«Ведь любит же она моего ребенка, — подумал он, заметив изменение ее лица при крике ребенка, — моего ребенка; как же она может ненавидеть меня?»

— Долли, еще одно слово, — проговорил он, идя за нею.

— Если вы пойдете за мной, я позову людей, детей! Пускай все знают, что вы подлец! Я уезжаю нынче, а вы живите здесь с своею любовницей!

И она вышла, хлопнув дверью.

Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.

Была пятница, и в столовой часовщик-немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что немец «сам был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич любил хорошую шутку. «А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, — подумал он. — Это надо рассказать».

— Матвей! — крикнул он, — так устрой же все там с Марьей в диванной для Анны Аркадьевны, — сказал он явившемуся Матвею.

— Слушаю-с.

Степан Аркадьич надел шубу и вышел на крыльцо.

— Кушать дома не будете? — сказал провожавший Матвей.

— Как придется. Да вот возьми на расходы, — сказал он, подавая десять рублей из бумажника. — Довольно будет?

— Довольно ли, не довольно, видно, обойтись надо, — сказал Матвей, захлопывая дверку и отступая на крыльцо.

Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?

— Ах, оставьте, оставьте меня! — сказала она и, вернувшись в спальню, села опять на то же место, где она говорила с мужем, сжав исхудавшие руки с кольцами, спускавшимися с костлявых пальцев, и принялась перебирать в воспоминании весь бывший разговор. «Уехал! Но чем же кончил он с нею? — думала она. — Неужели он видает ее? Зачем я не спросила его? Нет, нет, сойтись нельзя. Если мы и останемся в одном доме — мы чужие. Навсегда чужие!» — повторила она опять с особенным значением это страшное для нее слово. «А как я любила, боже мой, как я любила его!.. Как я любила! И теперь разве я не люблю его? Не больше ли, чем прежде, я люблю его? Ужасно, главное, то…» — начала она, но не докончила своей мысли, потому что Матрена Филимоновна высунулась из двери.

— Уж прикажите за братом послать, — сказала она, — все он изготовит обед; а то, по-вчерашнему, до шести часов дети не евши.

— Ну, хорошо, я сейчас выйду и распоряжусь. Да послали ли за свежим молоком?

И Дарья Александровна погрузилась в заботы дня и потопила в них на время свое горе.

IV

Даря Александровна — с блузка и със забодени на тила плитки от вече редки, някога гъсти и прекрасни коси, с отслабнало, мършаво лице и големи, изпъкнали от мършавината на лицето, изплашени очи — се бе изправила сред разхвърляните из стаята неща пред разтворената шифониерка, от която избираше нещо. Като чу стъпките на мъжа си, тя прекъсна, погледна към вратата и напразно се опитваше да придаде строг и презрителен израз на лицето си. Тя чувствуваше, че се бои от него и се бои от предстоящата среща. Току-що се опитваше да направи това, което бе се опитвала да направи вече за десети път през тия три дни: да отдели нещата на децата и своите неща, които да отнесе у майка си — и пак не можеше да се реши; но и сега, както толкова пъти вече, тя си казваше, че това не може да остане така, че трябва да предприеме нещо, да го накаже, да го посрами, да му отмъсти поне за една мъничка част от оная болка, която той й беше причинил. Все още си казваше, че ще се махне от него, но чувствуваше, че това е невъзможно; невъзможно беше, защото тя не можеше да отвикне да го смята за свой мъж и да го обича. Освен това чувствуваше, че ако тук, в къщата си, едва успява да се грижи за петте си деца, на тях ще им бъде още по-зле там, където ще отиде с всичките. И без това през тия три дни по-малкият бе заболял, задето го бяха нахранили с лош бульон, а другите вчера бяха почти без обед. Тя чувствуваше, че е невъзможно да замине; но залъгвайки се, все пак отделяше нещата и се преструваше, че ще замине.

Като видя мъжа си, тя отпусна ръка в чекмеджето на шифониерката, сякаш търсеше нещо, и погледна към него едва когато той дойде съвсем близо до нея. Но лицето й, на което тя искаше да придаде строг и решителен израз, изразяваше смущение и страдание.

— Доли! — каза той с тих, плах глас. Той сви глава между раменете и искаше да добие жалък и покорен вид, но въпреки това сияеше от свежест и здраве.

Тя с бърз поглед изгледа от главата до краката неговата сияеща от свежест и здраве фигура. „Да, той е щастлив и доволен! — помисли си тя. — А аз?… И тая противна доброта, за която всички толкова го обичат и го хвалят; мразя тая негова доброта!“ — помисли си тя. Устните й се свиха, мускулът на дясната буза на бледото й нервно лице заигра.

— Какво искате? — каза тя с бърз, не свой, гръден глас.

— Доли! — повтори той с трепет в гласа. — Днес пристига Ана.

— Какво ме интересува? Аз не мога да я приема! — извика тя.

— Но, Доли, все пак трябва…

— Идете си, идете си, идете си! — без да го погледне, изкрещя тя, сякаш тоя крясък бе предизвикан от физическа болка.

Когато мислеше за жена си, Степан Аркадич можеше да бъде спокоен, можеше да се надява, че всичко ще се нареди, по думите на Матвей, и можеше спокойно да чете вестника и да пие кафе; но когато видя измъченото й, страдалческо лице и чу тоя звук на гласа, покорен и отчаян, дъхът му спря, нещо заседна в гърлото му и очите му заблестяха от сълзи.

— Боже мой, какво направих аз! Доли! За Бога!… Та… — Той не можа да продължи, риданието спря на гърлото му.

Тя затръшна шифониерката и го погледна.

— Доли, какво мога да кажа аз?… Само едно: прости, прости!… Спомни си, нима девет години съвместен живот не могат да изкупят тоя миг, тоя миг…

Тя наведе очи и слушаше, като очакваше да чуе какво ще каже той, сякаш го молеше да я разубеди някак.

— Тоя миг на увлечение… — изрече той и искаше да продължи, но при тая дума, сякаш от физическа болка, устните й отново се свиха и отново заподскача мускулът на дясната й буза.

— Идете си, махнете се оттук! — развика се тя още по-пронизително. — И не ми говорете за вашите увлечения и вашите мръсотии!

Тя искаше да излезе, но се олюля и се улови за облегалото на стола, за да не падне. Неговото лице се разшири, устните му подпухнаха, очите му се наляха със сълзи.

— Доли! — промълви той, вече хълцайки. — За Бога, помисли за децата, те не са виновни. Виновен съм аз, накажи мене, накарай ме да изкупя вината си. С каквото мога, на всичко съм готов! Аз съм виновен, думи нямам да изкажа колко много съм виновен! Но, Доли, прости ми!

Тя седна. Той чуваше тежкото й шумно дишане и му беше неизразимо жал за нея. Тя няколко пъти искаше да заговори, но не можеше. Той чакаше.

— Ти мислиш за децата, колкото да си играеш с тях, а пък аз мисля и зная, че сега те са погубени — изрече тя, както изглежда, една от ония фрази, които през тия дни неведнъж си бе повтаряла.

Тя му заприказва на „ти“ и той с благодарност я погледна и пристъпи да я улови за ръка, но тя с отвращение се дръпна от него.

— Аз мисля за децата и затова бих направила всичко на света, за да ги спася; но и аз не зная как бих ги спасила: като ги отнема от баща им или като ги оставя при развратния им баща — да, при развратния им баща… Е, кажете, след онова… което стана, нима можем да живеем заедно? Нима е възможно? Кажете де, нима е възможно? — повтаряше тя, повишавайки глас. — След като мъжът ми, бащата на моите деца, има любовни връзки с гувернантката на децата си…

— Но какво да се прави? Какво да се прави? — каза той с жалък глас, без да знае сам какво приказва, и все по-ниско и по-ниско навеждаше глава.

— Вие сте ми гаден, отвратителен! — развика се тя, като се горещеше все повече и повече. — Вашите сълзи са вода! Вие никога не сте ме обичали; вие нямате ни сърце, ни благородство! За мене вие сте мръсен, долен, чужд, да, съвсем чужд! — с болка и злоба изрече тя тая ужасна за самата нея дума чужд.

Той я погледна и злобата, изписана върху лицето й, го изплати и учуди. Не разбирате, че съжалението му я дразни. У него тя виждате съжаление към нея, но не и любов. „Не, тя ме мрази. Няма да ми прости“ — помисли той.

— Това е ужасно! Ужасно! — рече той.

В това време в другата стая изпищя дете, което сигурно бе паднало; Даря Александровна се ослуша и лицето й изведнъж се смекчи.

Няколко секунди тя видимо се мъчеше да се опомни, сякаш не знаеше де се намира и какво трябва да направи, след това стана бързо и пристъпи към вратата.

„Но тя обича детето ми — помисли той, като забеляза как лицето й се измени след изплакването на детето, — моето дете; тогава как може да мрази мене?“

— Доли, още една дума — каза той, вървейки подире й.

— Ако дойдете след мене, ще извикам слугите, децата! Нека всички знаят, че сте подлец! Аз ще замина днес, а вие живейте тук с любовницата си!

И тя излезе, като затръшна вратата.

Степан Аркадич въздъхна, избърса лицето си и с тихи стъпки тръгна да излезе от стаята. „Матвей казва: ще се нареди; но как? Аз не виждам дори възможност за това. Ах, ах, какъв ужас! И колко тривиално крещеше тя! — казваше си той, като си спомняше нейния крясък и думите «подлец» и «любовница». — И може би прислужничките са чули! Ужасно тривиално, ужасно.“ Степан Аркадич постоя няколко секунди сам, избърса очите си, въздъхна и като изпъчи гърди, излезе от стаята.

Беше петък и в трапезарията немецът часовникар навиваше часовника. Степан Аркадич си спомни шегата си за тоя акуратен плешив часовникар, че немецът „сам е курдисан за цял живот да навива часовници“ — и се усмихна. Степан Аркадич обичаше хубавите шеги. „А може би ще се нареди! Хубави думички: ще се нареди — помисли той. — Трябва да разкажа това някъде.“

— Матвей! — извика той. — Я нагласете там с Маря всичко за Ана Аркадиевна в диванната — каза той на появилия се Матвей.

— Слушам, господарю.

Степан Аркадич облече шубата си и излезе на външната стълба.

— Няма ли да се храните в къщи? — запита изпращащият го Матвей.

— Както се случи. Но ето вземи за харчене — каза той, като му подаваше десет рубли от портфейла си. — Ще ти стигнат ли?

— Стигнат, не стигнат, ще трябва да изкараме някак — каза Матвей, хлопна вратичката на каретата и се отдръпна към входа.

А в това време, след като успокои детето и по шума на каретата разбра, че той е заминал, Даря Александровна се върна пак в спалнята. Това беше единственото й убежище от домашните грижи, които я отрупваха, щом се покажеше навън. Дори и сега, за това късо време, когато бе влязла в детската стая, англичанката и Матрьона Филимоновна успяха да й поставят няколко въпроса, които не търпяха отлагане и на които можеше да отговори само тя: как да облекат децата за разходка? Да им дадат ли мляко? Да изпратят ли да търсят друг готвач?

— Ах, оставете ме, оставете ме! — каза тя и като се върна в спалнята, седна пак на същото място, дето бе говорила с мъжа си, стисна измършавелите си ръце с пръстени, които се изхлузваха от костеливите пръсти, и започна да прехвърля в ума си целия одевешен разговор. „Отиде си! Но как ли е свършил с нея? — мислеше тя. — Дали се срещат? Защо не го попитах? Не, не, не можем се събра вече! Дори и да останем в една къща, ние сме чужди. Завинаги чужди! — повтори тя пак многозначително тая страшна за нея дума. — А колко го обичах, Боже мой, колко го обичах!… Колко го обичах! Нима и сега не го обичам? Не го ли обичам повече от по-рано? Ужасно, главното е…“ — започна тя, но не довърши мисълта си, защото Матрьона Филимоновна подаде глава от вратата.

— Дали да извикаме брат ми — рече тя, — все ще приготви обед; че, знаете ли, вчера до шест часа децата не бяха яли.

— Добре, добре, ей сега ще изляза и ще дам нареждане. Но пратихте ли да вземат прясно мляко?

И Даря Александровна потъна в дневните грижи и временно удави мъката си в тях.