Метаданни
Данни
- Година
- 1873–1877 (Обществено достояние)
- Език
- руски
- Форма
- Роман
- Жанр
-
- Исторически роман
- Любовен роман
- Психологически роман
- Реалистичен роман
- Роман за съзряването
- Семеен роман
- Характеристика
-
- Бел епок
- Драматизъм
- Екранизирано
- Забранена любов
- Линейно-паралелен сюжет
- Личност и общество
- Любов и дълг
- Ново време (XVII-XIX в.)
- Поток на съзнанието
- Психологизъм
- Психологически реализъм
- Разум и чувства
- Реализъм
- Руска класика
- Социален реализъм
- Феминизъм
- Оценка
- 5 (× 1 глас)
- Вашата оценка:
Информация
- Източник
- Викитека / ФЭБ. ЭНИ «Лев Толстой» (Приводится по: Толстой Л. Н. Анна Каренина. — М.: Наука, 1970. — С. 5-684.)
История
- — Добавяне
Метаданни
Данни
- Включено в книгата
- Оригинално заглавие
- Анна Каренина, 1873–1877 (Обществено достояние)
- Превод от руски
- Георги Жечев, 1973 (Пълни авторски права)
- Форма
- Роман
- Жанр
-
- Исторически роман
- Любовен роман
- Психологически роман
- Реалистичен роман
- Роман за съзряването
- Семеен роман
- Характеристика
-
- Бел епок
- Драматизъм
- Екранизирано
- Забранена любов
- Линейно-паралелен сюжет
- Личност и общество
- Любов и дълг
- Ново време (XVII-XIX в.)
- Поток на съзнанието
- Психологизъм
- Психологически реализъм
- Разум и чувства
- Реализъм
- Руска класика
- Социален реализъм
- Феминизъм
- Оценка
- 5,5 (× 194 гласа)
- Вашата оценка:
Информация
Издание:
Лев Н. Толстой. Ана Каренина
Руска. Шесто издание
Народна култура, София, 1981
Редактор: Зорка Иванова
Художник: Иван Кьосев
Художник-редактор: Ясен Васев
Техн. редактор: Божидар Петров
Коректори: Наталия Кацарова, Маргарита Тошева
История
- — Добавяне
- — Добавяне на анотация (пратена от SecondShoe)
- — Допълнителна корекция – сливане и разделяне на абзаци
Глава XIV
Доктор еще не вставал, и лакей сказал, что «поздно легли и не приказали будить, а встанут скоро». Лакей чистил ламповые стекла и казался очень занят этим. Эта внимательность лакея к стеклам и равнодушие к совершавшемуся у Левина сначала изумили его, но тотчас, одумавшись, он понял, что никто не знает и не обязан знать его чувств и что тем более надо действовать спокойно, обдуманно и решительно, чтобы пробить эту стену равнодушия и достигнуть своей цели. «Не торопиться и ничего не упускать», — говорил себе Левин, чувствуя все больший и больший подъем физических сил и внимания ко всему тому, что предстояло сделать.
Узнав, что доктор еще не вставал, Левин из разных планов, представлявшихся ему, остановился на следующем: Кузьме ехать с запиской к другому доктору, а самому ехать в аптеку за опиумом, а если, когда он вернется, доктор еще не встанет, то, подкупив лакея или насильно, если тот не согласится, будить доктора во что бы то ни стало.
В аптеке худощавый провизор с тем же равнодушием, с каким лакей чистил стекла, печатал облаткой порошки для дожидавшегося кучера и отказал в опиуме. Стараясь не торопиться и не горячиться, назвав имена доктора и акушерки и объяснив, для чего нужен опиум, Левин стал убеждать его. Провизор спросил по-немецки совета, отпустить ли, и, получив из-за перегородки согласие, достал пузырек, воронку, медленно отлил из большого в маленький, наклеил ярлычок, запечатал, несмотря на просьбы Левина не делать этого, и хотел еще завертывать. Этого Левин уже не мог выдержать; он решительно вырвал у него из рук пузырек и побежал в большие стеклянные двери. Доктор не вставал еще, и лакей, занятый теперь постилкой ковра, отказался будить. Левин не торопясь достал десятирублевую бумажку и, медленно выговаривая слова, но и не теряя времени, подал ему бумажку и объяснил, что Петр Дмитрич (как велик и значителен казался теперь Левину прежде столь неважный Петр Дмитрич!) обещал быть во всякое время, что он, наверно, не рассердится, и потому чтобы он будил сейчас.
Лакей согласился, пошел наверх и попросил Левина в приемную.
Левину слышно было за дверью, как кашлял, ходил, мылся и что-то говорил доктор. Прошло минуты три; Левину казалось, что прошло больше часа. Он не мог более дожидаться.
— Петр Дмитрич, Петр Дмитрич! — умоляющим голосом заговорил он в отворенную дверь. — Ради бога, простите меня. Примите меня, как есть. Уже два часа.
— Сейчас, сейчас! — отвечал голос, и Левин с изумлением слышал, что доктор говорил это улыбаясь.
— На одну минутку…
— Сейчас.
Прошло еще две минуты, пока доктор надевал сапоги, и еще две минуты, пока доктор надевал платье и чесал голову.
— Петр Дмитрич! — жалостным голосом начал было опять Левин, но в это время вышел доктор, одетый и причесанный. «Нет совести в этих людях, — подумал Левин. — Чесаться, пока мы погибаем!»
— Доброе утро! — подавая ему руку и точно дразня его своим спокойствием, сказал ему доктор. — Не торопитесь. Ну-с?
Стараясь как можно быть обстоятельнее, Левин начал рассказывать все ненужные подробности о положении жены, беспрестанно перебивая свой рассказ просьбами о том, чтобы доктор сейчас же с ним поехал.
— Да вы не торопитесь. Ведь вы знаете, я и не нужен, наверное, но я обещал и, пожалуй, приеду. Но спеху нет. Вы садитесь, пожалуйста. Не угодно ли кофею?
Левин посмотрел на него, спрашивая взглядом, смеется ли он над ним. Но доктор и не думал смеяться.
— Знаю-с, знаю, — сказал доктор, улыбаясь, — я сам семейный человек; но мы, мужья, в эти минуты самые жалкие люди. У меня есть пациентка, так ее муж при этом всегда убегает в конюшню.
— Но как вы думаете, Петр Дмитрич? Вы думаете, что может быть благополучно?
— Все данные за благополучный исход.
— Так вы сейчас приедете? — сказал Левин, со злобой глядя на слугу, вносившего кофей.
— Через часик.
— Нет, ради бога!
— Ну, так дайте кофею напьюсь.
Доктор взялся за кофей. Оба помолчали.
— Однако турок-то бьют решительно. Вы читали вчерашнюю телеграмму? — сказал доктор, пережевывая булку.
— Нет, я не могу! — сказал Левин, вскакивая. — Так через четверть часа вы будете?
— Через полчаса.
— Честное слово?
Когда Левин вернулся домой, он съехался с княгиней, и они вместе подошли к двери спальни. У княгини были слезы на глазах, и руки ее дрожали. Увидав Левина, она обняла его и заплакала.
— Ну что, душенька Лизавета Петровна, — сказала она, хватая за руку вышедшую им навстречу с сияющим и озабоченным лицом Лизавету Петровну.
— Идет хорошо, — сказала она, — уговорите ее лечь. Легче будет.
С той минуты, как он проснулся и понял, в чем дело, Левин приготовился на то, чтобы, не размышляя, не предусматривая ничего, заперев все свои мысли и чувства, твердо, не расстраивая жену, а, напротив, успокоивая и поддерживая ее храбрость, перенести то, что предстоит ему. Не позволяя себе даже думать о том, что будет, чем это кончится, судя по расспросам о том, сколько это обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и держать свое сердце в руках часов пять, и ему это казалось возможно. Но когда он вернулся от доктора и увидал опять ее страдания, он чаще и чаще стал повторять: «Господи, прости и помоги», вздыхать и поднимать голову кверху; и почувствовал страх, что не выдержит этого, расплачется или убежит. Так мучительно ему было. А прошел только час.
Но после этого часа прошел еще час, два, три, все пять часов, которые он ставил себе самым дальним сроком терпения, и положение было все то же; и он все терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения и что сердце его вот-вот сейчас разорвется от сострадания.
Но проходили еще минуты, часы и еще часы, и чувства его страдания и ужаса росли и напрягались еще более.
Все те обыкновенные условия жизни, без которых нельзя себе ничего представить, не существовали более для Левина. Он потерял сознание времени. То минуты, — те минуты, когда она призывала его к себе, и он держал ее за потную, то сжимающую с необыкновенною силой, то отталкивающую его руку, — казались ему часами, то часы казались ему минутами. Он был удивлен, когда Лизавета Петровна попросила его зажечь свечу за ширмами и он узнал, что было уже пять часов вечера. Если б ему сказали, что теперь только десять часов утра, он так же мало был бы удивлен. Где он был в это время, он так же мало знал, как и то, когда что было. Он видел ее воспаленное, то недоумевающее и страдающее, то улыбающееся и успокаивающее его лицо. Он видел и княгиню, красную, напряженную, с распустившимися буклями седых волос и в слезах, которые она усиленно глотала, кусая губы, видел и Долли, и доктора, курившего толстые папиросы, и Лизавету Петровну, с твердым, решительным и успокаивающим лицом, и старого князя, гуляющего по зале с нахмуренным лицом. Но как они приходили и выходили, где они были, он не знал. Княгиня была то с доктором в спальне, то в кабинете, где очутился накрытый стол; то не она была, а была Долли. Потом Левин помнил, что его посылали куда-то. Раз его послали перенести стол и диван. Он с усердием сделал это, думая, что это для нее нужно, и потом только узнал, что это он для себя готовил ночлег. Потом его посылали к доктору в кабинет спрашивать что-то. Доктор ответил и потом заговорил о беспорядках в Думе. Потом посылали его в спальню к княгине принесть образ в серебряной золоченой ризе, и он со старою горничной княгини лазил на шкапчик доставать и разбил лампадку, и горничная княгини успокаивала его о жене и о лампадке, и он принес образ и поставил в головах Кити, старательно засунув его за подушки. Но где, когда и зачем это все было, он не знал. Он не понимал тоже, почему княгиня брала его за руку и, жалостно глядя на него, просила успокоиться, и Долли уговаривала его поесть и уводила из комнаты, и даже доктор серьезно и с соболезнованием смотрел на него и предлагал капель.
Он знал и чувствовал только, что то, что совершалось, было подобно тому, что совершалось год тому назад в гостинице губернского города на одре смерти брата Николая. Но то было горе, — это была радость. Но и то горе и эта радость одинаково были вне всех обычных условий жизни, были в этой обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что-то высшее. И одинаково тяжело, мучительно наступало совершающееся, и одинаково непостижимо при созерцании этого высшего поднималась душа на такую высоту, которой она никогда и не понимала прежде и куда рассудок уже не поспевал за нею.
«Господи, прости и помоги», — не переставая твердил он себе, несмотря на столь долгое и казавшееся полным отчуждение, чувствуя, что он обращается к богу точно так же доверчиво и просто, как и во времена детства и первой молодости.
Все это время у него были два раздельные настроения. Одно — вне ее присутствия, с доктором, курившим одну толстую папироску за другою и тушившим их о край полной пепельницы, с Долли и с князем, где шла речь об обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту совершенно забывал, что происходило, и чувствовал себя точно проснувшимся, и другое настроение — в ее присутствии, у ее изголовья, где сердце хотело разорваться и все не разрывалось от сострадания, и он не переставая молился богу. И каждый раз, когда из минуты забвения его выводил долетавший из спальни крик, он подпадал под то же самое странное заблуждение, которое в первую минуту нашло на него; каждый раз, услыхав крик, он вскакивал, бежал оправдываться, вспоминал дорогой, что он не виноват, и ему хотелось защитить, помочь. Но, глядя на нее, он опять видел, что помочь нельзя, и приходил в ужас и говорил: «Господи, прости и помоги». И чем дальше шло время, тем сильнее становились оба настроения: тем спокойнее, совершенно забывая ее, он становился вне ее присутствия, и тем мучительнее становились и самые ее страдания и чувство беспомощности пред ними. Он вскакивал, желал убежать куда-нибудь, и бежал к ней.
Иногда, когда опять и опять она призывала его, он обвинял ее. Но, увидав ее покорное, улыбающееся лицо и услыхав ее слова: «Я измучала тебя», он обвинял бога, но, вспомнив о боге, он тотчас просил его простить и помиловать.
Лекарят не беше станал още и лакеят каза, че „легна късно и заповяда да не го будят, защото ще стане скоро“. Лакеят чистеше стъклата на лампите и изглеждаше много зает. Това внимание на лакея към стъклата и равнодушието му към онова, което ставаше в Левин, отначало го учудиха, но като размисли, той веднага разбра, че никой не знае и не е длъжен да знае неговите чувства и че толкова повече трябва да действува спокойно, обмислено и решително, за да пробие тая стена от равнодушие и да постигне целта си. „Трябва да не бързам и да не изпущам нищо“ — каза си Левин, като чувствуваше все по-голям и по-голям подем на физически сили и внимание към онова, което му предстоеше да направи.
Когато научи, че лекарят още не е станал, покрай разните планове, които му дойдоха на ума, Левин се спря на следното: Кузма да отиде с бележка при някой друг лекар, а той самият да отиде в аптеката за опиум и когато се върне, ако лекарят още не е станал, да подкупи лакея или ако той не се съгласи, насила да събуди лекаря на всяка цена.
В аптеката мършавият помощник-аптекар със същото равнодушие, с каквото лакеят чистеше стъклата, приготвяше прахове на един чакащ кочияш и отказа да му даде опиум. Левин започна да го убеждава, като се мъчеше да не бърза и да не се горещи, спомена имената на лекаря и акушерката и обясни защо му е необходим опиумът. Помощник-аптекарят запита на немски управителя да му даде ли и след като получи иззад преградката съгласие, извади едно шишенце и фунийка, бавно наля от голямото шише в малкото, залепи етикет, запечата го въпреки молбата на Левин да не прави това и искаше да го завие. Това вече Левин не можа да понесе; той нетърпеливо грабна шишенцето от ръцете му и хукна през голямата стъклена врата. Лекарят не бе станал още, а лакеят, който сега постилаше килима, отказа да го събуди. Левин извади спокойно десетрублева банкнота и като изговаряше бавно думите, но и не губеше време, подаде му банкнотата и му обясни, че Пьотр Дмитрич (колко велик и значителен му се виждаше сега тоя така незначителен по-рано Пьотр Дмитрич!) е обещал да идва във всяко време, че сигурно няма да се разсърди и затова нека го събуди веднага.
Лакеят се съгласи, отиде в горния етаж и покани Левин в приемната.
Левин чуваше как зад вратата лекарят кашля, крачи из стаята, мие се и говори нещо. Минаха две-три минути; на Левин му се стори, че е минало повече от час. Той не можеше да чака повече.
— Пьотр Дмитрич, Пьотр Дмитрич! — с умоляващ глас започна той през отворената врата. — За Бога, простете ми. Приемете ме така, както сте. Минаха повече от два часа.
— Ей сега, ей сега! — отвърна един глас и Левин се учуди, че лекарят каза това, като се усмихваше.
— Само за минутка…
— Ей сега.
Минаха още две минути, докато лекарят обуе ботушите си, и още две минути, докато се облече и среше.
— Пьотр Дмитрич! — с жален глас започна отново Левин, но в това време лекарят излезе облечен и сресан. „Тия хора нямат съвест — помисли Левин. — Решат се, когато ние гинем!“
— Добро утро! — каза му лекарят, като му подаде ръка, и сякаш го дразнеше със спокойствието си. — Не бързайте. Е, какво има?
Мъчейки се да разправи всичко по-обстойно, Левин започна да изрежда ненужни подробности за положението на жена си и прекъсваше постоянно разказа си с молби към лекаря да тръгне веднага с него.
— Но не бързайте толкова. Вие не знаете тия работи. Аз сигурно съм излишен, но понеже обещах, ще дойда. Но няма защо да бързаме. Седнете, моля ви се, ще пиете ли кафе?
Левин го погледна, като го питаше с поглед дали се подиграва с него. Но лекарят не мислеше да се подиграва.
— Зная, зная — усмихнат каза лекарят, — и аз съм семеен човек; но в тия минути ние, мъжете, сме най-жалките хора. Имам една пациентка, при такива случаи мъжът й винаги се крие в конюшнята.
— Но как мислите, Пьотр Дмитрич? Мислите ли, че ще бъде благополучно?
— Всичко говори за благополучен изход.
— Но вие ще дойдете ли веднага? — каза Левин, като гледаше със злоба слугата, който донесе кафето.
— След един час.
— Не, за Бога!
— Та оставете ме да изпия кафето си.
Лекарят започна да пие кафето. И двамата млъкнаха.
— Но турците ги бият здравата. Четохте ли вчерашната телеграма? — каза лекарят, като дъвчеше кифлата.
— Не, не мога повече! — каза Левин и скочи. — След четвърт час ще дойдете ли?
— След половин час.
— Честна дума?
Когато се върна в къщи, Левин завари княгинята и двамата заедно се приближиха до вратата на спалнята. Очите на княгинята бяха просълзени и ръцете й трепереха. Когато видя Левин, тя го прегърна и заплака.
— Как е, как е, мила Лизавета Петровна — каза тя, като улови за ръка излязлата насреща им със светнало и загрижено лице Лизавета Петровна.
— Добре върви — каза тя, — убедете я да легне. Ще бъде по-леко.
Откак бе се събудил и разбрал каква е работата, Левин се приготви да понесе твърдо онова, което му предстои, без да размишлява и без да пресмята нищо, затворил всичките си мисли и чувства, без да разваля настроението на жена си, а наопаки, като я успокоява и поддържа смелостта й. Като не си позволяваше дори да мисли какво ще стане и как ще свърши, след като бе разпитал колко време обикновено продължава тая работа, Левин мислено се бе приготвил да търпи и да се владее четири-пет часа и това му се виждаше възможно. Но когато се върна от лекаря и видя отново страданията й, той започна все по-често и по-често да повтаря: „Господи, прости, помогни!“, да въздиша и да вдига глава нагоре; и почувствува страх, че няма да издържи, ще се разплаче или ще избяга. Толкова мъчително му беше. А бе минал само един час.
Ала след тоя час минаха още един, два, три, минаха и петте часа, които той си беше определил като най-дълъг срок за търпение, а положението беше все същото: и той все търпеше, защото не можеше да прави нищо друго, освен да търпи, като мислеше всеки миг, че е стигнал до последните граници на търпението и че още малко и сърцето му ще се пръсне от състрадание.
Но минаваха още минути, часове и още часове и неговите чувства на страдание и ужас растяха и се напрягаха още повече.
За Левин не съществуваха вече всички ония обикновени условия на живота, без които не можем да си представим нищо. Той изгуби представа за времето. Ту минутите — ония минути, когато тя го извикваше при себе си и той държеше потната й ръка, която ту го стискаше с необикновена сила, ту го отблъскваше — му се виждаха часове, ту часовете му се виждаха минути. Той се зачуди, когато Лизавета Петровна го помоли да запали свещта зад паравана и узна, че е вече пет часът вечерта. Ако му кажеха, че сега е едва десет часът сутринта, той също малко би се зачудил. Също така малко знаеше и де е бил през това време, както и кога какво е станало. Той виждаше възпаленото й лице, което ту недоумяваше и страдаше, ту се усмихваше и го успокояваше. Виждаше и княгинята, зачервена, напрегната, с разпилени къдри на белите коси и в сълзи, които тя усилено гълташе, хапейки устни, виждаше и Доли, и лекаря, който пушеше дебели цигари, и Лизавета Петровна с твърдо, решително и успокояващо лице, и стария княз, който се разхождаше из салона с намръщено лице. Но не знаеше как те идваха и излизаха и де бяха. Княгинята беше ту с лекаря в спалнята, ту в кабинета, дето се озова сложената трапеза; ту това не беше княгинята, а беше Доли. След това Левин помнеше, че го пращаха някъде. Веднъж го изпратиха да премести масата и дивана. Той с усърдие свърши това, като мислеше, че то е необходимо за нея, и едва отпосле научи, че е приготвил легло за себе си. След това го пращаха при лекаря в кабинета да пита нещо. Лекарят му отговори и заприказва за неуредиците в Думата. След това го пращаха да отнесе в спалнята при княгинята една икона със сребърен позлатен филон и той със старата прислужница на княгинята се катери по шкафа да я свали и строши кандилото, а прислужницата на княгинята го успокояваше и за жена му, и за кандилото и той отнесе иконата и я постави при главата на Кити, като я подпъхна грижливо зад възглавницата й. Но той не знаеше къде, кога и защо стана всичко това. Не разбираше също защо княгинята го бе уловила за ръка и като го гледаше жално, молеше го да се успокои, а Доли го убеждаваше да си хапне нещо и го изведе от стаята, и дори лекарят сериозно и със състрадание го гледаше и му предлагаше капки.
Той знаеше и чувствуваше само, че това, което ставаше, прилича на онова, което ставаше преди една година в хотела на губернския град при смъртното легло на брата Николай. Но онова бе мъка, а това беше радост. Но и оная мъка, и тая радост бяха еднакво извън обикновените условия на живота, бяха в тоя обикновен живот сякаш пролуки, през които се виждаше нещо висше. И еднакво тежко и мъчително идваше това, което ставаше, и еднакво непостижимо при съзерцаване на това висше нещо душата се издигаше на такава висота, която по-рано не е дори познавала и където разсъдъкът не успяваше още да я настигне.
„Господи, прости и помогни!“ — непрекъснато си повтаряше той въпреки толкова дългото и сякаш пълно отчуждение, чувствувайки, че се обръща към Бога също така доверчиво и искрено, както и в дните на детинството и ранната младост.
През цялото това време той имаше две различни настроения. Едното бе извън нейното присъствие, с лекаря, който пушеше една след друга дебели цигари и ги гасеше в края на пълната пепелница, с Доли и с княза, дето ставаше дума за обеда, за политика, за болестта на Мария Петровна и дето Левин изведнъж за миг забравяше напълно какво става и се чувствуваше сякаш събуден от сън; а другото настроение — в нейно присъствие, до главата й, дето сърцето му искаше да се пръсне от състрадание и все не се пръскаше, а той непрекъснато се молеше на Бога. И всеки път, когато долетелият от спалнята вик го изваждаше от минутната забрава, той попадаше под същото това странно заблуждение, което го бе обзело в първия миг; всеки път, когато чуеше вика, той скачаше, тичаше да се оправдава, спомняше си пътем, че не е виновен, и му се искаше да защити, да помогне. Но като я погледнеше, отново виждаше, че не може да помогне, идваше в ужас и казваше: „Господи, прости и помогни!“ И колкото повече времето минаваше, толкова по-силни ставаха и двете настроения: толкова по-спокоен ставаше той извън нейното присъствие и напълно забравяше за нея и толкова по-мъчителни ставаха и самите нейни страдания, и чувството на безпомощност пред тях. Той скачаше, искаше да избяга някъде, а тичаше при нея.
Понякога, когато тя час по час го извикваше, той я обвиняваше. Но след като видеше покорното й усмихнато лице и чуеше думите: „Аз те измъчих“, той обвиняваше Бога, но като си спомняше за Бога, веднага го молеше да прости и помилва.