Метаданни

Данни

Година
–1877 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5 (× 1 глас)

Информация

Източник
Викитека / ФЭБ. ЭНИ «Лев Толстой» (Приводится по: Толстой Л. Н. Анна Каренина. — М.: Наука, 1970. — С. 5-684.)

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Анна Каренина, –1877 (Обществено достояние)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,5 (× 194 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009 г.)
Разпознаване и корекция
NomaD (2009 г.)

Издание:

Лев Н. Толстой. Ана Каренина

Руска. Шесто издание

Народна култура, София, 1981

Редактор: Зорка Иванова

Художник: Иван Кьосев

Художник-редактор: Ясен Васев

Техн. редактор: Божидар Петров

Коректори: Наталия Кацарова, Маргарита Тошева

История

  1. — Добавяне
  2. — Добавяне на анотация (пратена от SecondShoe)
  3. — Допълнителна корекция – сливане и разделяне на абзаци

Глава XIX

«Скрыл от премудрых и открыл детям и неразумным». Так думал Левин про свою жену, разговаривая с ней в этот вечер.

Левин думал о евангельском изречении не потому, чтоб он считал себя премудрым. Он не считал себя премудрым, но не мог не знать, что он был умнее жены и Агафьи Михайловны, и не мог не знать того, что, когда он думал о смерти, он думал всеми силами души. Он знал тоже, что многие мужские большие умы, мысли которых об этом он читал, думали об этом и не знали одной сотой того, что знала об этом его жена и Агафья Михайловна. Как ни различны были эти две женщины, Агафья Михайловна и Катя, как ее называл брат Николай и как теперь Левину было особенно приятно называть ее, они в этом были совершенно похожи. Обе несомненно знали, что такое была жизнь и что такое была смерть, и хотя никак не могли ответить и не поняли бы даже тех вопросов, которые представлялись Левину, обе не сомневались в значении этого явления и совершенно одинаково, не только между собой, но разделяя этот взгляд с миллионами людей, смотрели на это. Доказательство того, что они знали твердо, что такое была смерть, состояло в том, что они, ни секунды не сомневаясь, знали, как надо действовать с умирающими, и не боялись их. Левин же и другие, хотя и многое могли сказать о смерти, очевидно не знали, потому что боялись смерти и решительно не знали, что надо делать, когда люди умирают. Если бы Левин был теперь один с братом Николаем, он бы с ужасом смотрел на него и еще с бо́льшим ужасом ждал, и больше ничего бы не умел сделать.

Мало того, он не знал, что говорить, как смотреть, как ходить. Говорить о постороннем ему казалось оскорбительным, нельзя; говорить о смерти, о мрачном — тоже нельзя. Молчать — тоже нельзя. «Смотреть — он подумает, что я изучаю его, боюсь; не смотреть — он подумает, что я о другом думаю. Ходить на цыпочках — он будет недоволен; на всю ногу — совестно». Кити же, очевидно, не думала и не имела времени думать у себе; она думала о нем, потому что знала что-то, и все выходило хорошо. Она и про себя рассказывала и про свою свадьбу, и улыбалась, и жалела, и ласкала его, и говорила о случаях выздоровления, и все выходило хорошо; стало быть, она знала. Доказательством того, что деятельность ее и Агафьи Михайловны была не инстинктивная, животная, неразумная, было то, что кроме физического ухода, облегчения страданий, и Агафья Михайловна и Кити требовали для умирающего еще чего-то такого, более важного, чем физический уход, и чего-то такого, что не имело ничего общего с условиями физическими. Агафья Михайловна, говоря об умершем старике, сказала: «Что ж, слава богу, причастили, соборовали, дай бог каждому так умереть». Катя точно так же, кроме всех забот о белье, пролежнях, питье, в первый же день успела уговорить больного в необходимости причаститься и собороваться.

Вернувшись от больного на ночь в свои два нумера, Левин сидел, опустив голову, не зная, что делать. Не говоря уже о том, чтоб ужинать, устраиваться на ночлег, обдумывать, что они будут делать, он даже и говорить с женою не мог: ему совестно было. Кити же, напротив, была деятельнее обыкновенного. Она даже была оживленнее обыкновенного. Она велела принести ужинать, сама разобрала вещи, сама помогла стлать постели и не забыла обсыпать их персидским порошком. В ней было возбуждение и быстрота соображения, которые появляются у мужчин пред сражением, борьбой, в опасные и решительные минуты жизни, те минуты, когда раз навсегда мужчина показывает свою цену и то, что все прошедшее его было не даром, а приготовлением к этим минутам.

Все дело спорилось у нее, и еще не было двенадцати, как все вещи были разобраны чисто, аккуратно, как-то так особенно, что нумер стал похож на дом, на ее комнаты: постели постланы, щетки, гребни, зеркальца выложены, салфеточки постланы.

Левин находил, что непростительно есть, спать, говорить даже теперь, и чувствовал, что каждое движение его было неприлично. Она же разбирала щеточки, но делала все это так, что ничего в этом оскорбительного не было.

Есть, однако, они ничего не могли, и долго не могли заснуть, и даже долго не ложились спать.

— Я очень рада, что уговорила его завтра собороваться, — говорила она, сидя в кофточке пред своим складным зеркалом и расчесывая частым гребнем мягкие душистые волосы. — Я никогда не видала этого, но знаю, мама мне говорила, что тут молитвы об исцелении.

— Неужели ты думаешь, что он может выздороветь? — сказал Левин, глядя на постоянно закрывавшийся, как только она вперед проводила гребень, узкий ряд назади ее круглой головки.

— Я спрашивала доктора: он сказал, что он не может жить больше трех дней. Но разве они могут знать? Я все-таки очень рада, что уговорила его, — сказала она, косясь на мужа из-за волос. — Все может быть, — прибавила она с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее лице всегда бывало, когда она говорила о религии.

После их разговора о религии, когда они были еще женихом и невестой, ни он, ни она никогда не затевали разговора об этом, но она исполняла свои обряды посещения церкви, молитвы всегда с одинаковым спокойным сознанием, что это так нужно. Несмотря на его уверения в противном, она была твердо уверена, что он такой же и еще лучше христианин, чем она, и что все то, что он говорит об этом, есть одна из его смешных мужских выходок, как то, что он говорил про broderie anglaise: будто добрые люди штопают дыры, а она их нарочно вырезывает, и т. п.

— Да, вот эта женщина, Марья Николаевна, не умела устроить всего этого, — сказал Левин. — И… должен признаться, что я очень, очень рад, что ты приехала. Ты такая чистота, что… — Он взял ее руку и не поцеловал (целовать ее руку в этой близости смерти ему казалось непристойным), а только пожал ее с виноватым выражением, глядя в ее просветлевшие глаза.

— Тебе бы так мучительно было одному, — сказала она и, подняв высоко руки, которые закрывали ее покрасневшие от удовольствия щеки, свернула на затылке косы и зашпилила их. — Нет, — продолжала она, — она не знала… Я, к счастию, научилась многому в Содене.

— Неужели там такие же были больные?

— Хуже.

— Для меня ужасно то, что я не могу не видеть его, каким он был молодым… Ты не поверишь, какой он был прелестный юноша, но я не понимал его тогда.

— Очень, очень верю. Как я чувствую, мы бы дружны были с ним, — сказала она и испугалась за то, что сказала, оглянулась на мужа, и слезы выступили ей на глаза.

— Да были бы, — сказал он грустно. — Вот именно один из тех людей, о которых говорят, что они не для этого мира.

— Однако нам много предстоит дней, надо ложиться, — сказала Кити, взглянув на свои крошечные часы.

„Скрил от премудрых и открил детям и неразумным.“ Така мислеше Левин за жена си, разговаряйки тая вечер с нея.

Той мислеше за изречението от Евангелието, но не защото се смяташе премъдър. Не се смяташе премъдър, но не можеше да не знае, че е по-умен от жена си и от Агафия Михайловна, и не можеше да не знае, че когато мислеше за смъртта, мислеше с всички сили на душата си. Знаеше също, че много мъже с големи умове, чиито мисли по тоя въпрос бе чел, мислеха за това и все пак не знаеха дори една стотна от онова, което знаеха жена му и Агафия Михайловна. Колкото и различни да бяха тия две жени, Агафия Михайловна и Катя, както я наричаше братът Николай и както сега на Левин му бе особено приятно да я нарича, те си приличаха напълно в това. И двете несъмнено знаеха що е живот и що е смърт и макар че никак не можеха да отговорят и дори не биха могли да разберат ония въпроси, които се изпречваха пред Левин, и двете не се съмняваха в значението на това явление и гледаха на него напълно еднакво, и то не само помежду си, но споделяха тоя възглед с милиони хора. Доказателството, че знаеха твърдо какво нещо е смъртта, беше в това, че без да се съмняват нито за миг, те знаеха как трябва да се постъпва с умиращите и не се страхуваха от тях. А Левин и другите, макар че можеха да кажат много неща за смъртта, очевидно не знаеха, защото се страхуваха от смъртта, и никак не знаеха какво трябва да правят, когато някой умира. Ако сега Левин беше сам с брата Николай, той би го наблюдавал с ужас, с още по-голям ужас би чакал и не би могъл да направи нищо повече от това.

А той не знаеше и какво да говори, как да гледа, как да ходи. Виждаше му се обидно и не можеше да говори за странични неща; но да говори за смъртта, за тъжни работи — също не можеше. Не можеше пък и да мълчи. „Ако го гледам, ще си помисли, че го изучавам, страхувам се, ако не го гледам — ще си помисли, че мисля за друго. Ако ходя на пръсти — ще бъде недоволен; но съвестно ми е да тропам.“ А Кити очевидно не мислеше и нямаше време да мисли за себе си, тя мислеше за него, защото знаеше нещо, и всичко излизаше добре. Тя разправяше и за себе си, и за сватбата си и се усмихваше, и го жалеше, и го насърчаваше, и говореше за случаи на оздравяване и всичко излизаше добре; ясно е, че тя знаеше какво да прави. Доказателството, че нейните постъпки и тия на Агафия Михайловна не бяха необмислени, животински, неразумни, беше в това, че освен грижите за физическото му състояние, за облекчаване на страданията, както Агафия Михайловна, така и Кити гледаха да дадат на умиращия и нещо такова, много по-важно от грижите за физиката му, което нямаше нищо общо с физиологичните нужди. Когато говореше за умрелия старец, Агафия Михайловна бе казала: „Ех, слава Богу, причестиха го, миросаха го, дай Боже всекиму да умре така.“ Също така и Катя освен всички грижи за бельото, за раничките от лежането, за нещо за пиене още първия ден успя да склони болния, че трябва да го причестят и да му направят маслосвет.

След като се върнаха от болния да нощуват в стаите си, Левин седеше с наведена глава и не знаеше какво да прави. Трябваше да вечерят, да подредят за спане, да обмислят какво ще правят, но той не можеше дори да говори с жена си: съвестно му беше. А Кити, наопаки, беше по-дейна от обикновено. Беше дори по-оживена от друг път. Тя поръча да им донесат вечеря, сама прибра нещата, помогна да постелят леглата и не забрави да ги поръси с прах против дървеници. У нея имаше онова възбуждение и бърза съобразителност, които се явяват у мъжете преди сражение и борба, в опасни и решителни минути в живота, в ония минути, когато мъжът веднъж за винаги показва цената си и доказва, че цялото му минало не е било изживяно напразно, а е било подготовка за тия минути.

Цялата й работа спореше и нямаше още дванадесет часа, когато всички неща бяха подредени чисто, грижливо, някак особено, така че стаята в хотела заприлича на дом, на нейните стаи: леглата постлани, четки, гребени и огледалца подредени, кърпите приготвени.

Левин смяташе, че сега е непростимо да яде, да спи и дори да говори и чувствуваше, че всяко негово движение е неприлично. А тя подреждаше четчиците, но правеше всичко това така, че в тая работа нямаше нищо оскърбително.

Но те не можаха да хапнат нищо и дълго не можаха да заспят и дори дълго време не си лягаха.

— Много се радвам, че го склоних утре да го миросат — каза тя, седнала по блузка пред своето сгъващо се огледало, като решеше с гъстия гребен меките си благоуханни коси. — Аз не съм виждала никога такова нещо, но зная, мама ми е разправяла, че се четат молитви за изцеление.

— Нима мислиш, че той може да оздравее? — каза Левин, като гледаше как тясната пътечка на тила на кръглата й главичка се слива, щом прекараше гребена отпред.

— Питах лекаря: той каза, че няма да живее повече от три дни. Но нима те могат да знаят? Все пак се радвам, че го склоних — каза тя, като поглеждаше мъжа си изпод косата. — Всичко може да стане — прибави тя с оня особен, донякъде хитър израз, който се появяваше на лицето й винаги, когато говореше за религията.

След разговора им за религията, когато бяха още годеник и годеница, нито той, нито тя бяха заговаряли за това, но тя изпълняваше черковните обреди и молитви винаги с еднакво спокойно съзнание, че така трябва. Въпреки уверенията му в противното тя беше твърдо убедена, че той е също такъв и дори и по-добър християнин от нея и че всичко, което говори за тия работи, е една от неговите смешни мъжки приказки, като онова, което казваше за broderie anglaise — добрите хора уж закърпват дупките, а тя нарочно ги изрязва, и т.н.

— Но тая жена, Мария Николаевна, не е можела да се справи с всичко това — каза Левин. — И… трябва да призная, че много, много се радвам, дето дойде и ти. Ти си толкова чиста, че… — Той улови ръката й, но не я целуна (виждаше му се неприлично да целува ръката й при тая близост на смъртта), а само я стисна виновно, загледан в светналите й очи.

— Щеше да ти бъде много тежко сам — каза тя и като вдигна високо ръцете, които закриваха зачервените й от удоволствие бузи, събра косите си на тила и ги забоде с фуркети. — Не — продължи тя, — тя не е знаела… За щастие аз научих много работи в Соден.

— Нима и там имаше такива болни?

— По-тежко.

— Ужасното за мене е, че не мога да не си го спомня какъв бе на младини… Няма да повярваш колко хубав младеж беше, но тогава аз не го разбирах.

— Вярвам, вярвам. Доколкото чувствувам, щяхме да бъдем приятели с него — каза тя и се изплаши от думите си, обърна се към мъжа си и сълзи бликнаха в очите й.

— Да, щяхме да бъдем — тъжно каза той. — Той е един от ония хора, за които казват, че не са за тоя свят.

— Но нам ни предстоят много дни, трябва да си легнем — каза Кити, като погледна мъничкия си часовник.