Метаданни

Данни

Година
–1877 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5 (× 1 глас)

Информация

Източник
Викитека / ФЭБ. ЭНИ «Лев Толстой» (Приводится по: Толстой Л. Н. Анна Каренина. — М.: Наука, 1970. — С. 5-684.)

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Анна Каренина, –1877 (Обществено достояние)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,5 (× 194 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009 г.)
Разпознаване и корекция
NomaD (2009 г.)

Издание:

Лев Н. Толстой. Ана Каренина

Руска. Шесто издание

Народна култура, София, 1981

Редактор: Зорка Иванова

Художник: Иван Кьосев

Художник-редактор: Ясен Васев

Техн. редактор: Божидар Петров

Коректори: Наталия Кацарова, Маргарита Тошева

История

  1. — Добавяне
  2. — Добавяне на анотация (пратена от SecondShoe)
  3. — Допълнителна корекция – сливане и разделяне на абзаци

Глава X

Когда Левин вошел с Облонским в гостиницу, он не мог не заметить некоторой особенности выражения, как бы сдержанного сияния, на лице и во всей фигуре Степана Аркадьича. Облонский снял пальто и в шляпе набекрень прошел в столовую, отдавая приказания липнувшим к нему татарам во фраках и с салфетками. Кланяясь направо и налево нашедшимся и тут, как везде, радостно встречавшим его знакомым, он подошел к буфету, закусил водку рыбкой и что-то такое сказал раскрашенной, в ленточках, кружевах и завитушках француженке, сидевшей за конторкой, что даже эта француженка искренно засмеялась. Левин же только оттого не выпил водки, что ему оскорбительна была эта француженка, вся составленная, казалось, из чужих волос, poudre de riz и vinaigre de toilette[1]. Он, как от грязного места, поспешно отошел от нее. Вся душа его была переполнена воспоминанием о Кити, и в глазах его светилась улыбка торжества и счастья.

— Сюда, ваше сиятельство, пожалуйте, здесь не обеспокоят, ваше сиятельство, — говорил особенно липнувший старый белесый татарин с широким тазом и расходившимися над ним фалдами фрака. — Пожалуйте, ваше сиятельство, — говорил он Левину, в знак почтения к Степану Аркадьичу ухаживая и за его гостем.

Мгновенно разостлав свежую скатерть на покрытый уже скатертью круглый стол под бронзовым бра, он пододвинул бархатные стулья и остановился перед Степаном Аркадьичем с салфеткой и карточкой в руках, ожидая приказаний.

— Если прикажете, ваше сиятельство, отдельный кабинет сейчас опростается: князь Голицын с дамой. Устрицы свежие получены.

— А! устрицы.

Степан Аркадьич задумался.

— Не изменить ли план, Левин? — сказал он, остановив палец на карте. И лицо его выражало серьезное недоумение. — Хороши ли устрицы? Ты смотри!

— Фленсбургские, ваше сиятельство, остендских нет.

— Фленсбургские-то фленсбургские, да свежи ли?

— Вчера получены-с.

— Так что ж, не начать ли с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?

— Мне все равно. Мне лучше всего щи и каша; но ведь здесь этого нет.

— Каша а ла рюсс, прикажете? — сказал татарин, как няня над ребенком, нагибаясь над Левиным.

— Нет, без шуток, что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я не оценил твоего выбора. Я с удовольствием поем хорошо.

— Еще бы! Что ни говори, это одно из удовольствий жизни, — оказал Степан Аркадьич. — Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало — три десятка, суп с кореньями…

— Прентаньер, — подхватил татарин. Но Степан Аркадьич, видно, не хотел ему доставлять удовольствие называть по-французски кушанья.

— С кореньями, знаешь? Потом тюрбо под густым соусом, потом… ростбифу; да смотри, чтобы хорош был. Да каплунов, что ли, ну и консервов.

Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не называть кушанья по французской карте, не повторял за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: «Суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи…» — и тотчас, как на пружинах, положив одну переплетенную карту и подхватив другую, карту вин, поднес ее Степану Аркадьичу.

— Что же пить будем?

— Я что хочешь, только немного, шампанское, — сказал Левин.

— Как? сначала? А впрочем, правда, пожалуй. Ты любишь с белою печатью?

— Каше блан, — подхватил татарин.

— Ну, так этой марки к устрицам подай, а там видно будет.

— Слушаю-с. Столового какого прикажете?

— Нюи подай. Нет, уж лучше классический шабли.

— Слушаю-с. Сыру вашего прикажете?

— Ну да, пармезану. Или ты другой любишь?

— Нет, мне все равно, — не в силах удерживать улыбки, говорил Левин.

И татарин с развевающимися фалдами над широким тазом побежал и через пять минут влетел с блюдом открытых на перламутровых раковинах устриц и с бутылкой между пальцами.

Степан Аркадьич смял накрахмаленную салфетку, засунул ее себе за жилет и, положив покойно руки, взялся за устрицы.

— А недурны, — говорил он, сдирая серебряною вилочкой с перламутровой раковины шлюпающих устриц и проглатывая их одну за другой. — Недурны, — повторял он, вскидывая влажные и блестящие глаза то на Левина, то на татарина.

Левин ел и устрицы, хотя белый хлеб с сыром был ему приятнее. Но он любовался на Облонского. Даже татарин, отвинтивший пробку и разливавший игристое вино по разлатым тонким рюмкам, с заметною улыбкой удовольствия, поправляя свой белый галстук, поглядывал на Степана Аркадьича.

— А ты не очень любишь устрицы? — сказал Степан Аркадьич, выпивая свой бокал, — или ты озабочен? А?

Ему хотелось, чтобы Левин был весел. Но Левин не то что был не весел, он был стеснен. С тем, что было у него в душе, ему жутко и неловко было в трактире, между кабинетами, где обедали с дамами, среди этой беготни и суетни; эта обстановка бронз, зеркал, газа, татар — все это было ему оскорбительно. Он боялся запачкать то, что переполняло его душу.

— Я? Да, я озабочен; но, кроме того, меня это все стесняет, — сказал он. — Ты не можешь представить себе, как для меня, деревенского жителя, все это дико, как ногти того господина, которого я видел у тебя…

— Да, я видел, что ногти бедного Гриневича тебя очень заинтересовали, — смеясь, сказал Степан Аркадьич.

— Не могу, — отвечал Левин. — Ты постарайся, войди в меня, стань на точку зрения деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое положение, чтоб удобно было ими работать; для этого обстригаем ногти, засучиваем иногда рукава. А тут люди нарочно отпускают ногти, насколько они могут держаться, и прицепляют в виде запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя было делать руками.

Степан Аркадьич весело улыбался.

— Да, это признак того, что грубый труд ему не нужен. У него работает ум…

— Может быть. Но все-таки мне дико, так же как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело, а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы…

— Ну, разумеется, — подхватил Степан Аркадьич. — Но в этом-то и цель образования: изо всего сделать наслаждение.

— Ну, если это цель, то я желал бы быть диким.

— Ты и так дик… Вы все Левины дики.

Левин вздохнул. Он вспомнил о брате Николае, и ему стало совестно и больно, и он нахмурился; но Облонский заговорил о таком предмете, который тотчас же отвлек его.

— Ну что ж, поедешь нынче вечером к нашим, к Щербацким то есть? — сказал он, отодвигая пустые шершавые раковины, придвигая сыр и значительно блестя глазами.

— Да, я непременно поеду, — отвечал Левин. — Хотя мне показалось, что княгиня неохотно звала меня.

— Что ты! Вздор какой! Это ее манера… Ну давай же, братец, суп!.. Это ее манера, grande dame[2], — сказал Степан Аркадьич. — Я тоже приеду, но мне на спевку к графине Баниной надо. Ну как же ты не дик? Чем же объяснить то, что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие меня опрашивали о тебе беспрестанно, как будто я должен знать. А я знаю только одно: ты делаешь всегда то, что никто не делает.

— Да, — сказал Левин медленно и взволнованно. — Ты прав, я дик. Но только дикость моя не в том, что я уехал, а в том, что я теперь приехал. Теперь я приехал.

— О, какой ты счастливец! — подхватил Степан Аркадьич, глядя в глаза Левину.

— Отчего?

— Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам, юношей влюбленных узнаю по их глазам, — продекламировал Степан Аркадьич. — У тебя все впереди.

— А у тебя разве уж назади?

— Нет, хоть не назади, но у тебя будущее, а у меня настоящее — так, в пересыпочку.

— А что?

— Да нехорошо. Ну, да я о себе же хочу говорить, и к тому же объяснить всего нельзя, — сказал Степан Аркадьич. — Так ты зачем же приехал в Москву?.. Эй, принимай! — крикнул он татарину.

— Ты догадываешься? — отвечал Левин, не спуская со Степана Аркадьича своих в глубине светящихся глаз.

— Догадываюсь, но не могу начать говорить об этом. Уж по этому ты можешь видеть, верно или не верно я догадываюсь, — сказал Степан Аркадьич, с тонкою улыбкой глядя на Левина.

— Ну что же ты скажешь мне? — сказал Левин дрожащим голосом и чувствуя, что на лице его дрожат все мускулы. — Как ты смотришь на это?

Степан Аркадьич медленно выпил свой стакан шабли, не спуская глаз с Левина.

— Я? — сказал Степан Аркадьич, — я ничего так не желал бы, как этого, ничего. Это лучшее, что могло бы быть.

— Но ты не ошибаешься? Ты знаешь, о чем мы говорим? — проговорил Левин, впиваясь глазами в своего собеседника. — Ты думаешь, что это возможно?

— Думаю, что возможно. Отчего же невозможно?

— Нет, ты точно думаешь, что это возможно? Нет, ты скажи все, что ты думаешь! Ну, а если, если меня ждет отказ?.. И я даже уверен…

— Отчего же ты это думаешь? — улыбаясь на его волнение, сказал Степан Аркадьич.

— Так мне иногда кажется. Ведь это будет ужасно и для меня и для нее.

— Ну, во всяком случае для девушки тут ничего ужасного нет. Всякая девушка гордится предложением.

— Да, всякая девушка, но не она.

Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал это чувство Левина, знал, что для него все девушки в мире разделяются на два сорта: один сорт — это все девушки в мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные; другой сорт — она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого.

— Постой, соуса возьми, — сказал он, удерживая руку Левина, который отталкивал от себя соус.

Левин покорно положил себе соуса, но не дал есть Степану Аркадьичу.

— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, все; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю Но, ради Бога, будь вполне откровенен.

— Я тебе говорю, что я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина… — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, что будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.

— То есть как?

— Так, что она мало того что любит тебя, — она говорит, что Кити будет твоею женой непременно.

При этих словах лицо Левина вдруг просияло улыбкой, тою, которая близка к слезам умиления.

— Она это говорит! — вскрикнул Левин. — Я всегда говорил, что она прелесть, твоя жена. Ну и довольно, довольно об этом говорить, — сказал он, вставая с места.

— Хорошо, но садись же.

Но Левин не мог сидеть. Он прошелся два раза своими твердыми шагами по клеточке-комнате, помигал глазами, чтобы не видно было слез, и тогда только сел опять за стол.

— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может быть, понимаешь как счастье, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…

— Для чего же ты уезжал?

— Ах, постой! Ах, сколько мыслей! Сколько надо спросить! Послушай. Ты ведь не можешь представить себе, что ты сделал для меня тем, что сказал. Я так счастлив, что даже гадок стал; я все забыл… Я нынче узнал, что брат Николай… знаешь, он тут… я и про него забыл. Мне кажется, что и он счастлив. Это вроде сумасшествия. Но одно ужасно… Вот ты женился, ты знаешь это чувство… Ужасно то, что мы — старые, уже с прошедшим… не любви, а грехов… вдруг сближаемся с существом чистым, невинным; это отвратительно, и поэтому нельзя не чувствовать себя недостойным.

— Ну, у тебя грехов немного.

— Ах, все-таки, — сказал Левин, — все-таки, «с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь…» Да.

— Что ж делать, так мир устроен, — сказал Степан Аркадьич.

— Одно утешение, как в этой молитве, которую я всегда любил, что не по заслугам прости меня, а по милосердию. Так и она только простить может..

Бележки

[1] фр. poudre de riz и vinaigre de toilette — рисовой пудры и туалетного уксуса

[2] фр. grande dame — важной дамы

X

Когато влезе с Облонски в ресторанта, Левин не можа да не забележи особения израз, сякаш на сдържано сияние, върху лицето и в цялата фигура на Степан Аркадич. Облонски съблече балтона си и с накривена шапка мина в салона, като даваше нареждания на лепящите се по нето татари във фракове и с кърпи. Кланяйки се надясно и наляво на радостно посрещащите го познати, каквито се намираха и тук, както навред, той пристъпи до бюфета, пийна водка, взе мезе риба и каза на начервената, накитена с панделчици, дантели и къдрици французойка, която седеше зад тезгяха, нещо такова, че дори тая французойка се засмя искрено. А Левин не пи водка само защото му се виждаше оскърбителна тая французойка, съставена сякаш цялата от чужди коси, poudre de riz и vinaigre de toilette[1]. Като от някакво мръсно място, той бързо се отдалечи от нея. Цялата му душа беше изпълнена със спомена за Кити и в очите му светеше усмивка на тържество и щастие.

— Заповядайте тук, ваше сиятелство, тук няма да ви безпокоят, ваше сиятелство — каза един особено досадно-любезен стар, беловежд татарин с широк таз и разперени над него поли на фрака. — Заповядайте, ваше сиятелство — обърна се той към Левин, като в знак на почитание към Степан Аркадич любезничеше и с гостенина му.

Той в миг покри с чиста покривка постланата вече кръгла маса под бронзовия светилник, приближи плюшените столове и спря пред Степан Аркадич с кърпа и листа в ръка, очаквайки поръчки.

— Ако желаете, ваше сиятелство, отделна стаичка, ей сега се освобождава: там е княз Солицин с една дама. Получихме пресни стриди.

— А, стриди!

Степан Аркадич се замисли.

— Дали да променим плана си, а, Левин? — попита той, като спря пръста си върху листа. И лицето му изразяваше сериозно недоумение. — Хубави ли са стридите? Само внимавай!

— Фленсбургски са, ваше сиятелство, остендски нямаме.

— Че са фленсбургски, фленсбургски са, но дали са пресни?

— Вчера ги получихме.

— Е, дали да започнем със стриди, а след това вече да променим целия план? А?

— Все едно ми е. Аз бих предпочел зелева чорба и каша; но тук няма тия работи.

— Каша а ла рюс ли ще заповядате? — каза татаринът, наведен над Левин като бавачка над дете.

— Не, без шеги, каквото и да избереш, все ще е хубаво. Аз се попързалях на кънки и съм много гладен. И не мисли — прибави той, като забеляза недоволен израз върху лицето на Облонски, — че не ценя твоя избор. С удоволствие ще си хапна хубавичко.

— То се знае! Каквото и да казват, това е едно от удоволствията на живота — каза Степан Аркадич. — Добре, тогава дай ни, братко, двадесет или малко са — тридесет стриди, супа с корени…

— Прентаниер — подзе татаринът. Но изглежда, че Степан Аркадич не искаше да му достави удоволствието да нарича ястията на френски.

— С корени, нали знаеш? След това тюрбо с гъст сос, после… ростбиф; но внимавай да е хубав. После може петел и такова, консерви.

Като си спомни маниера на Степан Аркадич да не нарича ястията по френския лист, татаринът не повтаряше след него, но си направи удоволствие да повтори цялата поръчка по листа: „Суп прентаниер, тюрбо сос Бомарше, пулард а̀ лестрагон, маседуан де фрюи…“ — и веднага, като върху пружина, остави единия, подвързания лист, грабна другия, листа за вината, и го поднесе на Степан Аркадич.

— А какво ще пием?

— Каквото искаш, само че малко, може шампанско — каза Левин.

— Как? Отначало ли? Впрочем може наистина. С бял печат ли обичаш?

— Каше блан — подзе татаринът.

— Добре, донеси ни от тая марка заедно със стридите, а после ще видим.

— Слушам. С яденето от кое вино ще заповядате?

— Дай ни нюи. Не, по-добре класическо шабли.

— Слушам. От вашето сирене ще заповядате ли?

— Е, да, пармезан. Или ти обичаш друго?

— Не, все едно ми е — каза Левин, който едва сдържаше усмивката си.

И татаринът с разперени поли над широкия си таз се затече и след пет минути долетя с чиния отворени върху седефените черупки стриди и бутилка между пръстите.

Степан Аркадич смачка колосаната кърпа, пъхна я в жилетката си и като сложи спокойно ръце, залови се за стридите.

— Ама не са лоши — каза той, като изчопляше със сребърната вилица лигавите стриди от седефените черупки и ги гълташе една след друга. — Не са лоши — повтори той, като дигаше влажните си и блестящи очи ту към Левин, тук към татарина.

Левин яде и от стридите, макар че белият хляб със сирене му се услаждаше повече. Но той се любуваше на Облонски. Дори татаринът, който бе отпушил бутилката и разливаше пенливото вино в широките тънки чашки, с усмивка на видимо удоволствие поглеждаше Степан Аркадич, който оправяше белия си нагръдник.

— Ами ти не обичаш ли много стридите? — попита Степан Аркадич, като изпразни чашата си. — Или си нещо угрижен? А?

Искаше му се Левин да е весел. Ала Левин не че не беше весел, но беше притеснен. С това, което бе на душата му, на него му бе тежко и неловко в ресторанта между тия отделни стаички, дето обядваха двойки, посред това тичане и суетене; тая обстановка от бронзови украшения, огледала, газово осветление, татари — всичко това беше оскърбително за него. Той се страхуваше да не замърси онова, което изпълваше душата му.

— Аз ли? Да, угрижен съм; но освен това всичко тук ме притеснява — каза той. — Ти не можеш си представи как за мене, селския жител, всичко това е чудно, като ноктите на оня господин, когото видях в кабинета ти.

— Да, видях, че ноктите на бедния Гриневич те заинтересуваха много — каза Степан Аркадич със смях.

— Не мога — отвърна Левин. — Постарай се, влез в положението ми; застани на гледището на един селски жител. Ние на село се стараем да приведем ръцете си в такова положение, че да е удобно да работим с тях; затова изрязваме ноктите си, а понякога запретваме и ръкави. А тук хората нарочно оставят ноктите си, докато могат да се държат, и прикачват на ръкавите си копчета като панички, за да не могат да работят нищо с ръцете си.

Степан Аркадич весело се усмихваше.

— Да, това е признак, че на тоя човек вече не му е нужен грубият труд. Той работи с ума си.

— Може би. Но все пак всичко това ми се вижда чудно, както сега ми се вижда чудно, че ние, селските жители, гледаме по-скоро да се наядем, за да можем да вършим работата си, а ние с тебе се стараем колкото се може по-дълго време да не се наядем и затова ядем стриди…

— Е, разбира се — подзе Степан Аркадич. — Но тъкмо това е целта на образованието, да се направи от всичко наслада.

— Е, щом това е целта, бих желал да съм див.

— Ти и без това си див. Вие, Левиновци, всички сте диви.

Левин въздъхна. Спомни си за брата Николай, стана му срамно и мъчно и той се начумери; но Облонски заприказва за друго нещо, което веднага го отвлече.

— Ще идеш ли довечера у нашите, у Шчербацки де? — попита той, като отместваше празните грапави черупки и приближаваше сиренето; очите му блестяха многозначително.

— Да, непременно ще ида — отвърна Левин. — Макар и да ми се стори, че княгинята ме покани неохотно.

— Какво приказваш! Глупости! Това е нейният маниер… Я ми дай супата, братко!… Това е нейният маниер, grande dame[2] — каза Степан Аркадич. — И аз ще дойда, но най-напред трябва да отида на спявка у графиня Банина. Че как да не си див? С какво да се обясни, че ти изведнъж изчезна от Москва? Шчербацки ме разпитваха непрестанно за тебе, сякаш аз съм длъжен да зная къде си отишъл. А аз зная само едно: ти правиш винаги онова, което никой не прави.

— Да — бавно и развълнувано каза Левин. — Прав си, аз съм див. Само че моята диващина не е в това, че си заминах тогава, а че съм дошъл сега. Сега аз дойдох…

— О, какъв щастливец си ти! — подзе Степан Аркадич, като гледаше Левин в очите.

— Защо?

— Познавам буйните коне по дамгите, а влюбените младежи — по очите — издекламира Степан Аркадич. — За тебе всичко е напред.

— А нима за тебе вече е отминало?

— Не, макар и да не е отминало, но ти имаш бъдеще, а моето настояще е объркана работа.

— Защо?

— Ей тъй на, не е хубаво. Но аз не искам да говоря за себе си, и без това не мога да ти обясня всичко — каза Степан Аркадич. — Ами ти защо си дошъл в Москва?… Ей, прибирай! — извика той на татарина.

— Сещаш ли се? — отвърна Левин, без да сваля от Степан Аркадич своите светнали от вътрешен огън очи.

— Сещам се, но не мога да започна да говоря за това. По това вече ти можеш да разбереш дали се сещам, или не — каза Степан Аркадич, като гледаше с тънка усмивка Левин.

— Е, какво ще ми кажеш? — попита Левин с треперещ глас и усети, че всички мускули на лицето му треперят. — Как гледаш на това?

Степан Аркадич бавно изпи нашата си шабли, без да снеме очи от Левин.

— Аз ли? — каза той. — Не бих желал нищо, нищо така много, както това. То е най-хубавото, което може да стане.

— Но дали не грешиш? Знаеш ли за какво говорим? — рече Левин, като впиваше очи в събеседника си. — Мислиш ли, че това е възможно?

— Мисля, че е възможно. Защо да не е възможно?

— Не, мислиш ли наистина, че е възможно? Кажи ми всичко, каквото мислиш! Ами… ами ако ме чака отказ?… И аз дори съм уверен…

— Но защо мислиш така? — каза Степан Аркадич, като се усмихваше на неговото вълнение.

— Така ми се струва понякога. Та това ще бъде ужасно и за мене, и за нея.

— Е, във всеки случай за едно момиче няма нищо ужасно в това. Всяко момиче се гордее, когато му направят предложение.

— Да, всяко момиче, но не и тя.

Степан Аркадич се усмихна. Той познаваше толкова добре това чувство на Левин, знаеше, че за него всички момичета в света се делят на два сорта: първият сорт са всички момичета в света освен нея и тия момичета имат всички човешки слабости и са твърде обикновени момичета; вторият сорт — това е само тя, която няма никакви слабости и стои над всичко човешко.

— Чакай, вземи си сос — каза той, като улови ръката на Левин, който отстраняваше соса от себе си.

Левин покорно си сложи сос, но не остави Степан Аркадич да яде спокойно.

— Не, почакай, почакай — каза той. — Разбери, че за мене това е въпрос на живот и смърт. Аз не съм говорил никога и с никого за това. И с никого не мога да говоря освен с тебе. Наистина ние с тебе сме чужди един на друг въз всичко: различни вкусове, възгледи, всичко; но аз зная, че ме обичаш и разбираш и заради това ужасно те обичам. Но, за Бога, бъди напълно откровен.

— Казвам ти, което мисля — рече Степан Аркадич, като се усмихваше. — Но ще ти кажа и нещо повече; жена ми е просто необикновен човек… — Степан Аркадич въздъхна, като си спомни за отношенията с жена си, помълча за миг и продължи: — Тя има дарба да предвижда. Прониква в душата на хората; нещо повече — тя знае какво ще стане, особено в областта на браковете. Например тя предсказа, че Шаховская ще се омъжи за Брентели. Никой не искаше да повярва това, а така излезе. И тя е на твоя страна.

— Сиреч как?

— Така, че тя не само те обича, но казва, че Кити непременно ще стане твоя жена.

При тия думи лицето на Левин изведнъж светва в усмивка, в такава усмивка, която е близо до сълзи от умиление.

— Тя казва това! — извика Левин. — Аз винаги съм смятал, че твоята жена е чудесна. Е, стига, стига сме приказвали за това — каза той и стана от мястото си.

— Добре, но седни де, ето я и супата.

Но Левин не можеше да се сдържи на стола. Той мина два пъти с твърдите си крачки из малката стаичка, помита с очи, за да не видят сълзите му, и едва тогава седна пак на масата.

— Разбери — каза той, — че това не е любов. Аз съм се влюбвал, но това е друго. Не моето чувство, а някаква външна сила ме е завладяла. Да, аз заминах, защото реших, че това не може да стане, разбираш ли, като щастие, което не съществува на земята; но се борих със себе си и виждам, че без това няма живот. И трябва да реша…

— Защо си заминал, казваш?

— Ах, чакай! Ах, колко мисли! За колко неща трябва да те питам! Слушай. Та ти не можеш си представи какво направи за мене с това, което ми каза. Аз съм толкова щастлив, че ставам дори отвратителен; забравих всичко… Днес научих, че братът Николай… знаеш ли, той е тук… аз забравих и него. Струва ми се, че и той е щастлив. Това е нещо като лудост. Но едно е ужасно… Ето, ти си женен, познаваш това чувство… Ужасното е, че ние, старите, които сме вече с минало… не любов, а грехове… изведнъж се сближаваме с едно чисто, невинно същество; това е отвратително и затова не мога да не се чувствувам недостоен.

— Е, ти нямаш много грехове.

— Ах, все пак — каза Левин, — все пак, „като чета с отврата живота си, треперя и проклинам, и горчиво се оплаквам…“ Да.

— Какво да се прави, светът е нареден така — каза Степан Аркадич.

— Едно е утешението, както в молитвата, която винаги съм обичал: прости ми не по заслугите, а от милосърдие. Само така може да ми прости и тя.

Бележки

[1] Оризова пудря и тоалетен оцет.

[2] Важна дама.