Метаданни

Данни

Година
–1877 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5 (× 1 глас)

Информация

Източник
Викитека / ФЭБ. ЭНИ «Лев Толстой» (Приводится по: Толстой Л. Н. Анна Каренина. — М.: Наука, 1970. — С. 5-684.)

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Анна Каренина, –1877 (Обществено достояние)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,5 (× 194 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009 г.)
Разпознаване и корекция
NomaD (2009 г.)

Издание:

Лев Н. Толстой. Ана Каренина

Руска. Шесто издание

Народна култура, София, 1981

Редактор: Зорка Иванова

Художник: Иван Кьосев

Художник-редактор: Ясен Васев

Техн. редактор: Божидар Петров

Коректори: Наталия Кацарова, Маргарита Тошева

История

  1. — Добавяне
  2. — Добавяне на анотация (пратена от SecondShoe)
  3. — Допълнителна корекция – сливане и разделяне на абзаци

Глава XVII

Невольно перебирая в своем воспоминании впечатления разговоров, веденных во время и после обеда, Алексей Александрович возвращался в свой одинокий нумер. Слова Дарьи Александровны о прощении произвели в нем только досаду. Приложение или неприложение христианского правила к своему случаю был вопрос слишком трудный, о котором нельзя было говорить слегка, и вопрос этот был уже давно решен Алексеем Александровичем отрицательно. Из всего сказанного наиболее запали в его воображение слова глупого, доброго Туровцына: молодецки поступил; вызвал на дуэль и убил. Все, очевидно, сочувствовали этому, хотя из учтивости и не высказали этого.

«Впрочем, это дело кончено, нечего думать об этом», — сказал себе Алексей Александрович. И, думая только о предстоящем отъезде и деле ревизии, он вошел в свой нумер и спросил у провожавшего швейцара, где его лакей; швейцар сказал, что лакей только вышел. Алексей Александрович велел себе подать чаю, сел к столу и, взяв Фрума, стал соображать маршрут путешествия.

— Две телеграммы, — сказал вернувшийся лакей, входя в комнату. — Извините, ваше превосходительство, я только что вышел.

Алексей Александрович взял телеграммы и распечатал. Первая телеграмма было известие о назначении Стремова на то самое место, которого желал Каренин. Алексей Александрович бросил депешу и, покраснев, встал и стал ходить по комнате «Quos vult perdere dementat»[1], — сказал он, разумея под quos те лица, которые содействовали этому назначению. Ему не то было досадно, что не он получил это место, что его, очевидно, обошли; но ему непонятно, удивительно было, как они не видали, что болтун, фразер Стремов менее всякого другого способен к этому. Как они не видали, что они губили себя, свой prestige этим назначением!

«Что-нибудь еще в этом роде», — сказал он себе желчно, открывая вторую депешу. Телеграмма была от жены. Подпись ее синим карандашом, «Анна», первая бросилась ему в глаза. «Умираю, прошу, умоляю приехать. Умру с прощением спокойнее», — прочел он. Он презрительно улыбнулся и бросил телеграмму. Что это был обман и хитрость, в этом, как ему казалось в первую минуту, не могло быть никакого сомнения.

«Нет обмана, пред которым она бы остановилась. Она должна родить. Может быть, болезнь родов. Но какая же их цель? Узаконить ребенка, компрометировать меня и помешать разводу, — думал он. — Но что-то там сказано: умираю…» Он перечел телеграмму; и вдруг прямой смысл того, что было сказано в ней, поразил его. «А если это правда? — сказал он себе. — Если правда, что в минуту страданий и близости смерти она искренно раскаивается, и я, приняв это за обман, откажусь приехать? Это будет не только жестоко, и все осудят меня, но это будет глупо с моей стороны».

— Петр, останови карету. Я еду в Петербург, — сказал он лакею.

Алексей Александрович решил, что поедет в Петербург и увидит жену. Если ее болезнь есть обман, то он промолчит и уедет. Если она действительно больна, при смерти и желает его видеть пред смертью, то он простит ее, если застанет в живых, и отдаст последний долг, если приедет слишком поздно.

Всю дорогу он не думал больше о том, что ему делать.

С чувством усталости и нечистоты, производимым ночью в вагоне, в раннем тумане Петербурга Алексей Александрович ехал по пустынному Невскому и глядел пред собою, не думая о том, что ожидало его. Он не мог думать об этом, потому что, представляя себе то, что будет, он не мог отогнать предположения о том, что смерть ее развяжет сразу всю трудность его положения. Хлебники, лавки запертые, ночные извозчики, дворники, метущие тротуары, мелькали в его глазах, и он наблюдал все это, стараясь заглушить в себе мысль о том, что ожидает его и чего он не смеет желать и все-таки желает. Он подъехал к крыльцу. Извозчик и карета со спящим кучером стояли у подъезда. Входя в сени, Алексей Александрович как бы достал из дальнего угла своего мозга решение и справился с ним. Там значилось: «Если обман, то презрение спокойное, и уехать. Если правда, то соблюсти приличия».

Швейцар отворил дверь еще прежде, чем Алексей Александрович позвонил. Швейцар Петров, иначе Капитоныч, имел странный вид в старом сюртуке, без галстука и в туфлях.

— Что барыня?

— Вчера разрешились благополучно.

Алексей Александрович остановился и побледнел. Он ясно понял теперь, с какою силой он желал ее смерти.

— А здоровье?

Корней в утреннем фартуке сбежал с лестницы.

— Очень плохо, — отвечал он. — Вчера был докторский съезд, и теперь доктор здесь.

— Возьми вещи, — сказал Алексей Александрович, и, испытывая некоторое облегчение от известия, что есть все-таки надежда смерти, он вошел в переднюю.

На вешалке было военное пальто. Алексей Александрович заметил это и спросил:

— Кто здесь?

— Доктор, акушерка и граф Вронский.

Алексей Александрович прошел во внутренние комнаты. В гостиной никого не было; из ее кабинета на звук его шагов вышла акушерка в чепце с лиловыми лентами.

Она подошла к Алексею Александровичу и с фамильярностью близости смерти, взяв его за руку, повела в спальню.

— Славу богу, что вы приехали! Только об вас и об вас, — сказала она.

— Дайте же льду скорее! — сказал из спальни повелительный голос доктора.

Алексей Александрович прошел в ее кабинет. У ее стола боком к спинке на низком стуле сидел Вронский и, закрыв лицо руками, плакал. Он вскочил на голос доктора, отнял руки от лица и увидал Алексея Александровича. Увидав мужа, он так смутился, что опять сел, втягивая голову в плечи, как бы желая исчезнуть куда-нибудь; но он сделал усилие над собой, поднялся и сказал:

— Она умирает. Доктора сказали, что нет надежды. Я весь в вашей власти, но позвольте мне быть тут… впрочем, я в вашей воле, я при…

Алексей Александрович, увидав слезы Вронского, почувствовал прилив того душевного расстройства, которое производил в нем вид страданий других людей, и, отворачивая лицо, он, не дослушав его слов, поспешно пошел к двери. Из спальни слышался голос Анны, говорившей что-то. Голос ее был веселый, оживленный, с чрезвычайно определенными интонациями. Алексей Александрович вошел в спальню и подошел к кровати. Она лежала, повернувшись лицом к нему. Щеки рдели румянцем, глаза блестели, маленькие белые руки, высовываясь из манжет кофты, играли, перевивая его, углом одеяла. Казалось, она была не только здорова и свежа, но в наилучшем расположении духа. Она говорила скоро, звучно и с необыкновенно правильными и прочувствованными интонациями:

— Потому что Алексей, я говорю про Алексея Александровича (какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи, не правда ли?), Алексей не отказал бы мне. Я бы забыла, он бы простил… Да что ж он не едет? Он добр, он сам не знает, как он добр. Ах, боже мой, какая тоска! Дайте мне поскорее, поскорее воды! Ах, это ей, девочке моей, будет вредно! Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну, я согласна, это даже лучше. Он приедет, ему больно будет видеть ее. Отдайте ее.

— Анна Аркадьевна, он приехал. Вот он! — говорила акушерка, стараясь обратить на Алексея Александровича ее внимание.

— Ах, какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он еще не приехал. Вы оттого говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я, и то мне тяжело стало. Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие, и я их видеть не могу от этого. Давали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.

Вдруг она сжалась, затихла и с испугом, как будто ожидая удара, как будто защищаясь, подняла руки к лицу. Она увидала мужа.

— Нет, нет, — заговорила она, — я не боюсь его, я боюсь смерти. Алексей, подойди сюда. Я тороплюсь оттого, что мне некогда, мне осталось жить немного, сейчас начнется жар, и я ничего уж не пойму. Теперь я понимаю, и все понимаю, я все вижу.

Сморщенное лицо Алексея Александровича приняло страдальческое выражение; он взял ее руку и хотел что-то сказать, но никак не мог выговорить; нижняя губа его дрожала, но он все еще боролся с своим волнением и только изредка взглядывал на нее. И каждый раз, как он взглядывал, он видел глаза ее, которые смотрели на него с такою умиленною и восторженною нежностью, какой он никогда не видал в них.

— Подожди, ты не знаешь… Постойте, постойте… — она остановилась, как бы собираясь с мыслями. — Да, — начинала она. — Да, да, да. Вот что я хотела сказать. Не удивляйся на меня. Я все та же… Но во мне есть другая, я ее боюсь — она полюбила того, и я хотела возненавидеть тебя и не могла забыть про ту, которая была прежде. Та не я. Теперь я настоящая, я вся. Я теперь умираю, я знаю, что умру, спроси у него. Я и теперь чувствую, вот они, пуды на руках, на ногах, на пальцах. Пальцы вот какие — огромные! Но это скоро кончится… Одно мне нужно: ты прости меня, прости совсем! Я ужасна, но мне няня говорила: святая мученица — как ее звали? — она хуже была. И я поеду в Рим, там пустыни, и тогда я никому не буду мешать, только Сережу возьму и девочку… Нет, ты не можешь простить! Я знаю, этого нельзя простить! Нет, нет, уйди, ты слишком хорош! — Она держала одною горячею рукой его руку, другою отталкивала его.

Душевное расстройство Алексея Александровича все усиливалось и дошло теперь до такой степени, что он уже перестал бороться с ним; он вдруг почувствовал, что то, что он считал душевным расстройством, было, напротив, блаженное состояние души, давшее ему вдруг новое, никогда не испытанное им счастье. Он не думал, что тот христианский закон, которому он всю жизнь свою хотел следовать, предписывал ему прощать и любить своих врагов; но радостное чувство любви и прощения к врагам наполняло его душу. Он стоял на коленах и, положив голову на сгиб ее руки, которая жгла его огнем через кофту, рыдал, как ребенок. Она обняла его плешивеющую голову, подвинулась к нему и с вызывающею гордостью подняла кверху глаза.

— Вот он, я знала! Теперь прощайте все, прощайте!.. Опять они пришли, отчего они не выходят?.. Да снимите же с меня эти шубы!

Доктор отнял ее руки, осторожно положил ее на подушку и накрыл с плечами. Она покорно легла навзничь и смотрела пред собой сияющим взглядом.

— Помни одно, что мне нужно было одно прощение, и ничего больше я ничего не хочу… Отчего ж он не придет? — заговорила она, обращаясь в дверь к Вронскому. — Подойди, подойди! Подай ему руку.

Вронский подошел к краю кровати и, увидав ее, опять закрыл лицо руками.

— Открой лицо, смотри на него. Он святой, — сказала она. — Да открой, открой лицо! — сердито заговорила она. — Алексей Александрович, открой ему лицо! Я хочу его видеть.

Алексей Александрович взял руки Вронского и отвел их от лица, ужасного по выражению страдания и стыда, которые были на нем.

— Подай ему руку. Прости его.

Алексей Александрович подал ему руку, не удерживая слез, которые лились из его глаз.

— Слава богу, слава богу, — заговорила она, — теперь все готово. Только немножко вытянуть ноги. Вот так, вот прекрасно. Как эти цветы сделаны без вкуса, совсем не похоже на фиалку, — говорила она, указывая на обои. — Боже мой, боже мой! Когда это кончится? Дайте мне морфину. Доктор! дайте же морфину. Боже мой, боже мой!

И она заметалась на постели.

Доктор и доктора говорили, что это была родильная горячка, в которой из ста было 99, что кончится смертью. Весь день был жар, бред и беспамятство. К полночи больная лежала без чувств и почти без пульса.

Ждали конца каждую минуту.

Вронский уехал домой, но утром приехал узнать, и Алексей Александрович, встретив его в передней, сказал:

— Оставайтесь, может быть, она спросит вас, — и сам провел его в кабинет жены.

К утру опять началось волнение, живость, быстрота мысли и речи, и опять кончилось беспамятством. На третий день было то же, и доктор сказал, что есть надежда. В этот день Алексей Александрович вышел в кабинет, где сидел Вронский, и, заперев дверь, сел против него.

— Алексей Александрович, — сказал Вронский, чувствуя, что приближается объяснение, — я не могу говорить, не могу понимать. Пощадите меня! Как вам ни тяжело, поверьте, что мне еще ужаснее.

Он хотел встать. Но Алексей Александрович взял его за руку.

— Я прошу вас выслушать меня, это необходимо. Я должен вам объяснить свои чувства, те, которые руководили мной и будут руководить, чтобы вы не заблуждались относительно меня. Вы знаете, что я решился на развод и даже начал это дело. Не скрою от вас, что, начиная дело, я был в нерешительности, я мучался; признаюсь вам, что желание мстить вам и ей преследовало меня. Когда я получил телеграмму, поехал сюда с теми же чувствами, скажу больше: я желал ее смерти. Но… — он помолчал в раздумье, открыть ли, или не открыть ему свое чувство. — Но я увидел ее и простил. И счастье прощения открыло мне мою обязанность. Я простил совершенно. Я хочу подставить другую щеку, я хочу отдать рубаху, когда у меня берут кафтан, и молю бога только о том, чтоб он не отнял у меня счастья прощения! — Слезы стояли в его глазах, и светлый, спокойный взгляд их поразил Вронского. — Вот мое положение. Вы можете затоптать меня в грязь, сделать посмешищем света, я не покину ее и никогда слова упрека не скажу вам, — продолжал он. — Моя обязанность ясно начертана для меня: я должен быть с ней и буду. Если она пожелает вас видеть, я дам вам знать, но теперь, я полагаю, вам лучше удалиться.

Он встал, и рыданье прервало его речь. Вронский встал и в нагнутом, невыпрямленном состоянии исподлобья глядел на него. Он был подавлен. Он не понимал чувства Алексея Александровича, но чувствовал, что это было что-то высшее и даже недоступное ему в его мировоззрении.

Бележки

[1] лат. Quos vult perdere dementat — Кого бог хочет погубить, того он лишает разума

VII

 

Алексей Александрович се връщаше в самотната си стая в хотела, като прехвърляше неволно в паметта си впечатлението от разговорите, водени през време на обеда и след това. Думите на Даря Александровна, че трябва да прости, само го ядосаха. Дали да приложи, или не християнския принцип към своя случай, беше извънредно труден въпрос, по който не можеше да се говори така леко, и при това тоя въпрос отдавна бе решен отрицателно от Алексей Александрович. От всичко казано най-много бяха залегнали в ума му думите на глупавия добряк Туровцин: постъпил като юнак, извикал го на дуел и го убил. Очевидно всички съчувствуваха на това, макар че от учтивост не го казаха.

„Впрочем тая работа е свършена, няма защо да мисля за това“ — каза си Алексей Александрович. И като мислеше само за предстоящото си заминаване и за ревизията, той влезе в стаята си и попита придружаващия го вратар де е неговият лакей; вратарят каза, че лакеят току-що излязъл. Алексей Александрович поръча да му донесат чай, седна до масата, взе Фрума и започна да си чертае маршрута на пътуването.

— Получиха се две телеграми — каза върналият се лакей, като влизаше в стаята. — Извинете, ваше превъзходителство, току-що бях излязъл.

Алексей Александрович взе телеграмите и ги разпечата. С първата телеграма му съобщаваха за назначаването на Стремов на оная служба, която искаше той. Алексей Александрович хвърли телеграмата, изчерви се, стана и закрачи из стаята. „Quos vult perdere dementat“[1] — каза той, като под quos разбираше ония лица, които са помогнали за това назначение. Яд го беше не защото не бе получил тая служба и че очевидно го бяха пренебрегнали; но му беше необяснимо и чудно как не са видели, че тоя бъбрица и фразьор Стремов по-малко от всеки друг е способен за тая работа. Как не са видели, че с това назначение погубват себе си, своя престиж!

„И това е нещо от тоя род“ — жлъчно си каза той, като разтваряше втората телеграма. Тя беше от жена му. Подписът й със син молив „Ана“ пръв се хвърли в очите му. „Умирам, моля да дойдеш. С прошка ще умра по-спокойно“ — прочете той. Презрително се усмихна и хвърли телеграмата. Че това бе измама и хитрост — в това, както му се стори в първия миг, не можеше да има никакво съмнение.

„Няма измама, пред която тя би се спряла. Тя трябва да роди вече. Може да се е разболяла от раждането. Но каква е целта им? Да узаконят детето, да ме компрометират и да попречат на развода — мислеше той. — Но там се казва: «умирам…»“ Той препрочете телеграмата; и изведнъж го порази прекия смисъл на онова, което се казваше в нея. „Ами ако е истина? — каза си той. — Ако е истина, че пред страданията и близостта на смъртта тя искрено се разкайва, а аз мисля, че това е измама и се отказвам да отида? Това ще бъде не само жестоко и всички ще ме осъдят, но то ще бъде и глупаво от моя страна.“

— Пьотр, задръж каретата. Заминавам за Петербург — каза той на лакея.

Алексей Александрович реши да отиде в Петербург и да види жена си. Ако болестта й е измама, той ще премълчи и ще си замине. Ако пък наистина е болна, на смъртно легло, и иска да го види, преди да умре, ще й прости, ако я завари жива, или ще й отдаде последния дълг, ако пристигне много късно.

Из целия път той не мислеше вече какво ще направи.

С чувство на умора и погнуса от прекараната нощ във вагона, в ранната мъгла на Петербург Алексей Александрович пътуваше по пустия Невски проспект и гледаше напреде си, без да мисли за това, което го очаква. Не можеше да мисли за това, защото, като си представяше какво ще стане, не можеше да се отърве от предположението, че с нейната смърт ще се разреши изведнъж цялата трудност на положението му. Пред очите му се мяркаха хлебари, затворени дюкянчета, нощни файтонджии, портиери, които метяха тротоарите, и той наблюдаваше всичко това, като се стараеше да заглуши в себе си мисълта за онова, което го очаква и което не смееше да желае и все пак го желаеше. Той стигна до външния вход. Пред входа стояха един файтон и една карета със спящ кочияш. Когато влезе в антрето, Алексей Александрович сякаш извади от едно далечно кътче на мозъка си някакво решение и се справи с него. Там се казваше: „Ако е измама, да прояви спокойно презрение и да си замине. Ако пък е истина, да запази приличие.“

Вратарят отвори вратата още преди Алексей Александрович да позвъни. Вратарят Петров, сиреч Капитонич, изглеждаше странен със стария си сюртук, без връзка и по чехли.

— Как е госпожата?

— Вчера се освободи благополучно.

Алексей Александрович се спря и побледня. Сега той разбра ясно колко силно желаеше смъртта й.

— Ами със здравето как е?

Корней в утринна престилка изтича по стълбата.

— Много е зле — отвърна той. — Вчера имаше консултация и сега лекарят е тук.

— Вземи нещата ми — каза Алексей Александрович и като изпитваше известно облекчение от съобщението, че все пак има надежда да умре, той влезе във вестибюла.

На закачалката имаше шинел. Алексей Александрович забеляза това и попита:

— Кой е тук?

— Лекарят, акушерката и граф Вронски.

Алексей Александрович влезе във вътрешните стаи.

В приемната нямаше никого; при шума от стъпките му от нейния кабинет излезе акушерката с нощна шапчица с лилави ленти.

Тя пристъпи до Алексей Александрович и с някаква фамилиарност пред близостта на смъртта го улови за ръка и го поведе в спалнята.

— Слава Богу, че дойдохте. Само за вас и все за вас говори — каза тя.

— Дайте по-скоро лед! — обади се от спалнята повелителният глас на лекаря.

Алексей Александрович влезе в кабинета й. До масата, на един нисък стол, странишком към облегалото, седеше Вронски и закрил лице с ръце, плачеше. Като чу гласа на лекаря, той скочи, махна ръце от лицето си и видя Алексей Александрович. Когато видя съпруга, той така се смути, че отново седна и сви глава между раменете, сякаш искаше да изчезне нейде: но направи усилие, стана и каза:

— Тя умира. Лекарите казаха, че няма надежда. Аз съм цял във властта ви, но позволете ми да остана тук… впрочем аз съм във вашата воля, аз…

Като видя сълзите на Вронски, Алексей Александрович почувствува прилив на онова душевно разстройство, което изпитваше, когато видеше страданията на другите хора, и извръщайки лице, без да го изслуша, бързо тръгна към вратата. От спалнята се чуваше гласът на Ана, която казваше нещо. Гласът й беше весел, оживен, с твърде определени интонации. Алексей Александрович влезе в спалнята и пристъпи до кревата. Тя лежеше, извърнала лице към него. Бузите й аленееха в руменина, очите блестяха, малките бели ръце се подаваха от маншетите на блузата и си играеха с ъгъла на одеялото, като го превиваха. Тя изглеждаше не само здрава и свежа, но дори в най-добро настроение. Говореше бързо, звънливо и с необикновено правилни и прочувствени интонации.

— Защото Алексей, говоря за Алексей Александрович (каква странна, ужасна съдба, че и двамата са Алексеевци, нали?), Алексей не би ми отказал. Аз щях да забравя, той щеше да ми прости… Но защо не идва още? Той е добър, той сам не знае колко е добър. Ах! Боже мой, каква мъка! Дайте ми по-бързо, по-бързо вода! Ах, за него, за момиченцето ми, това ще бъде вредно! Е добре, дайте го на кърмачка. Да, съгласна съм, така дори е по-добре. Той ще дойде и ще му е тежко да го види. Дайте го на кърмачка.

— Ана Аркадиевна, той пристигна. Ето го! — каза акушерката, като се мъчеше да обърне вниманието й върху Алексей Александрович.

— Ах, каква глупост! — продължаваше Ана, която не виждаше мъжа си. — Но, дайте ми детето, дайте го! Той не е пристигнал още. Вие казвате, че няма да ми прости, защото не го познавате. Никой не го познаваше. Само аз го познавах и затова ми е така тежко. Трябва да знаете какви очи има, Серьожа има същите очи и затова не глога да ги гледам. Дадоха ли на Серьожа да обядва? Знам аз, всички ще забравят. Само той не би забравил. Трябва да преместят Серьожа в ъгловата стая и да помолят Mariette да спи при него.

Изведнъж тя се сви, утихна и с уплаха вдигна ръце към лицето си, сякаш очакваше удар, сякаш се защищаваше. Тя бе видяла мъжа си.

— Не, не — започна тя, — аз не се боя от него, боя се от смъртта. Алексей, ела насам. Аз бързам, защото нямам време, остава ми да живея малко, ей сега ще дигна температура и няма да разбера вече нищо. Сега разбирам, всичко разбирам и всичко виждам.

Намръщеното лице на Алексей Александрович доби страдалчески израз; той улови ръката й и искаше да каже нещо, но не можа да проговори; долната му устна трепереше, но той все още се бореше с вълнението си и само от време на време я поглеждаше. И всеки път, когато я погледнеше, виждаше очите й, които го наблюдаваха с такава мила и възторжена нежност, каквато той никога не бе виждал в тях.

— Почакай, ти не знаеш… Чакайте, чакайте… — Тя спря, сякаш събираше мислите си. — Да — започна тя. — Да, да, да. Ето какво исках да кажа. Не ми се чуди. Аз съм все същата… Но в мене има една друга, аз се страхувам от нея — тя обикна оногова и аз исках да те намразя, но не можах да забравя другата, каквато бях по-рано. Тая не съм. Сега съм истинската, цялата аз. Сега умирам, зная, че ще умра, попитай него. Аз и сега ги чувствувам, ето ги, огромни тежести на ръцете, на краката, на пръстите. Какви грамадни са пръстите ми! Но всичко това ще свърши скоро… Искам само едно: прости ми, напълно ми прости! Аз съм ужасна, но бавачката ми каза, че оная свята мъченица — как я казваха? — била още по-зле. И аз ще замина за Рим, там е пустинята, и тогава няма да преча никому, ще взема само Серьожа и момиченцето… Не, ти не можеш да ми простиш! Зная, че това не може да се прости! Не, не, иди си, ти си твърде добър! — С едната си гореща ръка тя държеше ръката му, а с другата го отблъскваше.

Душевното разстройство на Алексей Александрович все се усилваше и сега бе стигнало до такава степен, че той престана вече да се бори с него; изведнъж почувствува, че това, което смяташе за душевно разстройство, бе, наопаки, едно блажено състояние на душата, което неочаквано му даде някакво ново, неизпитано досега щастие. Той не мислеше вече за християнския закон, по който искаше да се води през целия си живот и който му предписваше да прощава и да обича враговете си; но душата му бе изпълнена с радостно чувство на любов и прошка към враговете. Стоеше на колене и сложил глава върху прегънатата й ръка, която през дрехата го пареше с огъня си, хълцаше като дете. Тя прегърна плешивеещата му глава, придвижи се към него и с предизвикателна гордост вдигна очите си нагоре.

— Ето го, аз знаех! Сега прощавайте всички, прощавайте!… Те пак дойдоха, защо не си отиват?… Но махнете от мене тия шуби.

Лекарят прибра ръцете й, внимателно я сложи върху възглавницата и я покри до раменете. Тя покорно легна възнак и гледаше напреде си със светнал поглед.

— Помни едно, че аз исках само прошка, и не искам нищо повече… Защо не идва той? — започна тя, като се обърна към вратата, дето беше Вронски. — Ела, ела! Подай му ръка.

Вронски пристъпи до края на леглото и като я видя, отново закри лицето си с ръце:

— Открий лицето си, погледни го. Той е светец — каза тя. — Но открий де, открий лицето си! — сърдито заприказва тя. — Алексей Александрович, открий лицето му! Искам да го видя.

Алексей Александрович улови ръцете на Вронски и ги махна от лицето му, което бе ужасно поради израза на страдание и срам, които личеха на него.

— Подай му ръка. Прости му.

Алексей Александрович му подаде ръка и не можеше да задържи сълзите, които се лееха от очите му.

— Слава Богу, слава Богу — заприказва тя, — сега всичко е готово. Само да протегна малко краката си. Ето така, чудесно. Колко безвкусно са направени тия цветя, съвсем не приличат на теменуги — каза тя, като посочи тапетите. — Боже мой! Боже мой! Кога ще се свърши това? Дайте ми морфин. Докторе, дайте ми морфин! О, Боже мой, Боже мой!

И тя се запремята в леглото.

Лекарят и другите лекари казваха, че това е родилна треска, при която вероятността да умре бе 99 на сто. Целият ден мина с температура, бълнуване и безсъзнание. Към полунощ болната лежеше в несвяст и почти без пулс.

Всеки миг очакваха смъртта.

Вронски си отиде, но на сутринта дойде да научи какво е станало и Алексей Александрович го посрещна във вестибюла и му каза:

— Останете, може да ви повика — и сам го отведе в кабинета на жена си.

На сутринта отново започна вълнение, оживление, бързина на мисълта и думите и отново завърши с безсъзнание. На третия ден бе същото и лекарят каза, че има надежда. Тоя ден Алексей Александрович влезе в кабинета, дето седеше Вронски, затвори вратата и седна срещу него.

— Алексей Александрович — каза Вронски, който чувствуваше, че обяснението наближава, — аз не мога да говоря, не мога да разбирам. Пощадете ме! Повярвайте, че колкото и да ви е тежко, на мене е още по-ужасно.

Той искаше да стане, но Алексей Александрович го улови за ръката.

— Моля да ме изслушате, това е необходимо. Трябва да ви обясня чувствата си, които са ме ръководили и ще ме ръководят, за да не се заблуждавате по отношение на мене. Вие знаете, че аз реших да се разведа и дори започнах дело. Не ще скрия от вас, че започвайки делото, бях в нерешителност и се измъчвах; признавам, че ме преследваше желанието да отмъстя и вам, и на нея. Когато получих телеграмата, тръгнах насам със същите чувства, и дори нещо повече: желаех смъртта й. Но… — Той помълча, като размисляше дали да му открие, или не чувството си. — Но аз я видях и й простих. И щастието на прошката ми откри моя дълг. Аз й простих напълно. Искам да обърна и другата си буза, искам да дам и ризата си, когато вземат горната ми дреха, и моля Бога само за това, да не ми отнеме щастието на прошката! — В очите му имаше сълзи и техният светъл, спокоен поглед порази Вронски. — Това е моето положение. Можете да ме стъпчете в калта, да ме направите посмешище на обществото, но аз няма да я оставя и никога няма да ви кажа укорна дума — продължи той. — Моят дълг е ясно очертан за мене: аз трябва да бъда и ще бъда с нея. Ако тя поиска да ви види, ще ви обадя, но смятам, че сега е най-добре да се оттеглите.

Той стана и хълцания прекъснаха думите му. Вронски също стана и отпуснат, поприведен, го гледаше под очи. Беше потиснат. Не разбираше чувствата на Алексей Александрович. Но чувствуваше, че това е нещо висше и дори недостъпно за неговото светоразбиране.

Бележки

[1] Когато Господ иска да погуби някого, лишава го от разум.