Метаданни
Данни
- Година
- 1873–1877 (Обществено достояние)
- Език
- руски
- Форма
- Роман
- Жанр
-
- Исторически роман
- Любовен роман
- Психологически роман
- Реалистичен роман
- Роман за съзряването
- Семеен роман
- Характеристика
-
- Бел епок
- Драматизъм
- Екранизирано
- Забранена любов
- Линейно-паралелен сюжет
- Личност и общество
- Любов и дълг
- Ново време (XVII-XIX в.)
- Поток на съзнанието
- Психологизъм
- Психологически реализъм
- Разум и чувства
- Реализъм
- Руска класика
- Социален реализъм
- Феминизъм
- Оценка
- 5 (× 1 глас)
- Вашата оценка:
Информация
- Източник
- Викитека / ФЭБ. ЭНИ «Лев Толстой» (Приводится по: Толстой Л. Н. Анна Каренина. — М.: Наука, 1970. — С. 5-684.)
История
- — Добавяне
Метаданни
Данни
- Включено в книгата
- Оригинално заглавие
- Анна Каренина, 1873–1877 (Обществено достояние)
- Превод от руски
- Георги Жечев, 1973 (Пълни авторски права)
- Форма
- Роман
- Жанр
-
- Исторически роман
- Любовен роман
- Психологически роман
- Реалистичен роман
- Роман за съзряването
- Семеен роман
- Характеристика
-
- Бел епок
- Драматизъм
- Екранизирано
- Забранена любов
- Линейно-паралелен сюжет
- Личност и общество
- Любов и дълг
- Ново време (XVII-XIX в.)
- Поток на съзнанието
- Психологизъм
- Психологически реализъм
- Разум и чувства
- Реализъм
- Руска класика
- Социален реализъм
- Феминизъм
- Оценка
- 5,5 (× 194 гласа)
- Вашата оценка:
Информация
Издание:
Лев Н. Толстой. Ана Каренина
Руска. Шесто издание
Народна култура, София, 1981
Редактор: Зорка Иванова
Художник: Иван Кьосев
Художник-редактор: Ясен Васев
Техн. редактор: Божидар Петров
Коректори: Наталия Кацарова, Маргарита Тошева
История
- — Добавяне
- — Добавяне на анотация (пратена от SecondShoe)
- — Допълнителна корекция – сливане и разделяне на абзаци
Глава IX
Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на стенах, с мозаичными полами, с тяжелыми желтыми штофными гардинами на высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными дверями и с мрачными залами, увешанными картинами, — палаццо этот, после того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском приятное заблуждение, что он не столько русский помещик, егермейстер без службы, сколько просвещенный любитель и покровитель искусств, и сам — скромный художник, отрекшийся от света, связей, честолюбия для любимой женщины.
Избранная Вронским роль с переездом в палаццо удалась совершенно, и, познакомившись чрез посредство Голенищева с некоторыми интересными лицами, первое время он был спокоен. Он писал под руководством итальянского профессора живописи этюды с натуры и занимался средневековою итальянскою жизнью. Средневековая итальянская жизнь в последнее время так прельстила Вронского, что он даже шляпу и плед через плечо стал носить по-средневековски, что очень шло к нему.
— А мы живем и ничего не знаем, — сказал раз Вронский пришедшему к ним поутру Голенищеву. — Ты видел картину Михайлова? — сказал он, подавая ему только что полученную утром русскую газету и указывая на статью о русском художнике, жившем в том же городе и окончившем картину, о которой давно ходили слухи и которая вперед была куплена. В статье были укоры правительству и Академии за то, что замечательный художник был лишен всякого поощрения и помощи.
— Видел, — отвечал Голенищев. — Разумеется, он не лишен дарования, но совершенно фальшивое направление. Все то же ивановско-штраусовско-ренановское отношение к Христу и религиозной живописи.
— Что представляет картина? — спросила Анна.
— Христос пред Пилатом. Христос представлен евреем со всем реализмом новой школы.
И, вопросом о содержании картины наведенный на одну из самых любимых тем своих, Голенищев начал излагать:
— Я не понимаю, как они могут так грубо ошибаться. Христос уже имеет свое определенное воплощение в искусстве великих стариков. Стало быть, если они хотят изображать не бога, а революционера или мудреца, то пусть из истории берут Сократа, Франклина, Шарлотту Корде, но только не Христа. Они берут то самое лицо, которое нельзя брать для искусства, и потом…
— А что же, правда, что этот Михайлов в такой бедности? — спросил Вронский, думая, что ему, как русскому меценату, несмотря на то, хороша ли, или дурна его картина, надо бы помочь художнику.
— Едва ли. Он портретист замечательный. Вы видели его портрет Васильчиковой? Но он, кажется, не хочет больше писать портретов, и потому, может быть, что и точно он в нужде. Я говорю, что…
— Нельзя ли его попросить сделать портрет Анны Аркадьевны? — сказал Вронский.
— Зачем мой? — сказала Анна. — После твоего я не хочу никакого портрета. Лучше Ани (так она звала свою девочку). Вот и она, — прибавила она, выглянув в окно на красавицу итальянку-кормилицу, которая вынесла ребенка в сад, и тотчас же незаметно оглянувшись на Вронского. Красавица кормилица, с которой Вронский писал голову для своей картины, была единственное тайное горе в жизни Анны. Вронский, писав с нее, любовался ее красотой и средневековостью, и Анна не смела себе признаться, что она боится ревновать эту кормилицу, и поэтому особенно ласкала и баловала и ее и ее маленького сына.
Вронский взглянул тоже в окно и в глаза Анны и, тотчас же оборотившись к Голенищеву, сказал:
— А ты знаешь этого Михайлова?
— Я его встречал. Но он чудак и без всякого образования. Знаете, один из этих диких новых людей, которые теперь часто встречаются; знаете, из тех вольнодумцев, которые d’emblée[1] воспитаны в понятиях неверия, отрицания и материализма. Прежде, бывало, — говорил Голенищев, не замечая или не желая заметить, что и Анне и Вронскому хотелось говорить, — прежде, бывало, вольнодумец был человек, который воспитался в понятиях религии, закона, нравственности и сам борьбой и трудом доходил до вольнодумства; но теперь является новый тип самородных вольнодумцев, которые вырастают и не слыхав даже, что были законы нравственности, религии, что были авторитеты, а которые прямо вырастают в понятиях отрицания всего, то есть дикими. Вот он такой. Он сын, кажется, московского камер-лакея и не получил никакого образования. Когда он поступил в Академию и сделал себе репутацию, он, как человек неглупый, захотел образоваться. И обратился к тому, что ему казалось источником образования, — к журналам. И понимаете, в старину человек, хотевший образоваться, положим француз, стал бы изучать всех классиков: и богословов, и трагиков, и историков, и философов, и, понимаете, весь труд умственный, который бы предстоял ему. Но у нас теперь он прямо попал на отрицательную литературу, усвоил себе очень быстро весь экстракт науки отрицательной, и готов. И мало того: лет двадцать тому назад он нашел бы в этой литературе признаки борьбы с авторитетами, с вековыми воззрениями, он бы из этой борьбы понял, что было что-то другое; но теперь он прямо попадает на такую, в которой даже не удостоивают спором старинные воззрения, а прямо говорят: ничего нет, évolution[2], подбор, борьба за существование — и все. Я в своей статье…
— Знаете что, — сказала Анна, уже давно осторожно переглядывавшаяся с Вронским и знавшая, что Вронского не интересовало образование этого художника, а занимала только мысль помочь ему и заказать ему портрет. — Знаете что? — решительно перебила она разговорившегося Голенищева. — Поедемте к нему!
Голенищев опомнился и охотно согласился. Но так как художник жил в дальнем квартале, то решили взять коляску.
Через час Анна рядом с Голенищевым и с Вронским на переднем месте коляски подъехали к новому некрасивому дому в дальнем квартале. Узнав от вышедшей к ним жены дворника, что Михайлов пускает в свою студию, но что он теперь у себя на квартире в двух шагах, они послали ее к нему с своими карточками, прося позволения видеть его картины.
Старото, изоставено палацо с високи гипсови моделирани тавани и с фрески по стените, с мозаични подове, с тежки жълти копринени завеси на високите прозорци, с вази по конзолите и камините, с врати, украсени с резба, и с мрачни зали, отрупани с картини — това палацо, след като се преместиха в него, със самата си външност поддържаше у Вронски приятното заблуждение, че той е не толкова руски помешчик, егермайстер без служба, колкото просветен любител и покровител на изкуствата и сам скромен художник, който се е отрекъл от обществото, от връзките и честолюбието си заради любимата жена. С преместването им в палацото ролята, която Вронски бе си избрал, му се удаде напълно и след като се запозна чрез Голенишчев с някои интересни лица, на първо време той беше спокоен. Рисуваше под ръководството на един италиански професор по живопис етюди от натура и изучаваше средновековния италиански живот. Напоследък средновековният италиански живот дотолкова го бе пленил, че започна да носи дори шапката и пелерината си през рамо по средновековен маниер, което му приличаше много.
— А ние живеем и не знаем нищо — каза веднъж Вронски на дошлия една сутрин при него Голенишчев. — Видя ли картината на Михайлов? — каза той, като му подаде току-що получения сутринта руски вестник и посочи статията за руския художник, който живееше в същия град и бе завършил една картина, за която отдавна приказваха и която била откупена предварително. В статията укоряваха правителството и Академията, задето бележитият художник бе лишен от всякакво насърчение и помощ.
— Видях я — отвърна Голенишчев. — Разбира се, той не е лишен от дарба, но има съвсем фалшива насока. Все същото онова ивановско-щраусовско-ренановско отношение към Христа и религиозната живопис.
— Какво представлява картината? — попита Ана.
— Христос пред Пилат. Христос е представен като евреин с целия реализъм на новата школа.
И понеже въпросът за съдържанието на картината го насочи към една от най-любимите му теми, Голенишчев започна:
— Не разбирам как могат да правят такива груби грешки. Христос има вече своето определено въплъщение в изкуството на великите старци. Така че, щом те искат да изобразят не Бога, а революционера или мъдреца, нека вземат от историята Сократ, Франклин, Шарлота Корде, но не и Христа. Те вземат тъкмо онова лице, което не бива да се взема за изкуството, и след това…
— А истина ли е, че тоя Михайлов е в такава бедност? — попита Вронски, който смяташе, че като руски меценат трябва да помогне на художника, независимо от това дали картината му е хубава или лоша.
— Едва ли. Той е отличен портретист. Виждали ли сте портрета му на Василчикова? Но изглежда, че не иска вече да рисува портрети и може би тъкмо затова е в нужда. Аз казвам, че…
— Не можем ли да го помолим да нарисува портрета на Ана Аркадиевна? — попита Вронски.
— Защо пък моя? — каза Ана. — След твоя аз не искам никакъв портрет. По-добре да нарисува Ани (така тя наричаше момиченцето си). Ето я и нея — прибави тя, като съгледа през прозореца хубавицата италианка кърмачка, която бе изнесла детето в градината, и веднага незабелязано се обърна към Вронски. Хубавицата кърмачка, която послужи на Вронски като модел за главата на една от картините му, беше единствената тайна мъка в живота на Ана. Когато я рисуваше, Вронски се любуваше на нейната красота и средновековност и Ана не смееше да признае, че се бои да ревнува тая кърмачка и затова особено обсипваше с любезности и глезеше както нея, така и малкия й син.
Вронски също погледна през прозореца, погледна и Ана в очите и се обърна веднага към Голенишчев:
— А ти познаваш ли тоя Михайлов?
— Срещал съм го. Но той е чудак и без всякакво образование. Знаете ли, един от ония диви нови хора, които често се срещат сега; един от ония свободомислещи, които d’emblée[1] са възпитани в представите за безверие, отрицание и материализъм. По-рано — каза Голенишчев, като не виждаше или не желаеше да види, че и Ана, и Вронски искат да говорят, — по-рано свободомислещ беше оня човек, който се възпитаваше в представите за религията, закона и нравствеността и сам с борба и труд стигаше до свободомислието; но сега се явява нов тип самородни свободомислещи, които израстват, без да са чували дори, че е имало нравствени, религиозни закони и авторитети, а просто израстват с представите за отричане на всичко, сиреч — като диви. Той е такъв. Струва ми се, че е син на един московски камерлакей и не е получил никакво образование. Когато постъпил в Академията и си спечелил репутация, той, като умен човек, поискал да се образова. И се обърнал към онова, което му се струвало извор на образованието — към списанията. Но, разбирате ли, едно време човек, който искал да се учи, да кажем, един французин, би започнал да изучава всички класици: и богослови, и трагици, и историци, и философи, и вие знаете какъв труд би му предстоял. Но у нас сега той попада направо на отрицателната литература, усвоява набързо целия екстракт на отрицателната наука и е готов. А и нещо повече: преди двадесет години той би намерил в тая литература признаци на борба с авторитетите, с вековните възгледи, би разбрал от тая борба, че е имало и нещо друго; а сега попада направо на такава, в която дори не удостояват със спор старите възгледи, а казват направо: не съществува нищо, evolution, подбор, борба за съществуване и нищо повече. В моята статия аз…
— Знаете ли — каза Ана, която отдавна вече предпазливо се споглеждаше с Вронски и знаеше, че Вронски не се интересува от образованието на тоя художник, а го занимава само мисълта да му помогне и да му поръча портрет. — Знаете ли какво? — смело прекъсна тя разприказвалия се Голенишчев. — Я да отидем при него!
Голенишчев се опомни и с удоволствие се съгласи. Но понеже художникът живееше в един далечен квартал, решиха да вземат каляска.
След един час Ана заедно с Голенишчев и Вронски, седнали на предното място в каляската, стигнаха до една нова грозна къща в далечния квартал. Те научиха от посрещналата ги жена на вратаря, че Михайлов позволява да посещават ателието му, но че сега е в квартирата си, на две крачки оттук, и я изпратиха при него с визитните си картички, искайки позволение да видят картините му.