Метаданни

Данни

Година
–1877 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5 (× 1 глас)

Информация

Източник
Викитека / ФЭБ. ЭНИ «Лев Толстой» (Приводится по: Толстой Л. Н. Анна Каренина. — М.: Наука, 1970. — С. 5-684.)

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Анна Каренина, –1877 (Обществено достояние)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,5 (× 194 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009 г.)
Разпознаване и корекция
NomaD (2009 г.)

Издание:

Лев Н. Толстой. Ана Каренина

Руска. Шесто издание

Народна култура, София, 1981

Редактор: Зорка Иванова

Художник: Иван Кьосев

Художник-редактор: Ясен Васев

Техн. редактор: Божидар Петров

Коректори: Наталия Кацарова, Маргарита Тошева

История

  1. — Добавяне
  2. — Добавяне на анотация (пратена от SecondShoe)
  3. — Допълнителна корекция – сливане и разделяне на абзаци

Глава XXV

Чувствуя, что примирение было полное, Анна с утра оживленно принялась за приготовление к отъезду. Хотя и не было решено, едут ли они в понедельник, или во вторник, так как оба вчера уступали один другому, Анна деятельно приготавливалась к отъезду, чувствуя себя теперь совершенно равнодушной к тому, что они уедут днем раньше или позже. Она стояла в своей комнате над открытым сундуком, отбирая вещи, когда он, уже одетый, раньше обыкновенного вошел к ней.

— Я сейчас съезжу к maman, она может прислать мне деньги чрез Егорова. И завтра я готов ехать, — сказал он.

Как ни хорошо она была настроена, упоминание о поездке на дачу к матери кольнуло ее.

— Нет, я и сама не успею, — сказала она и тотчас же подумала: «Стало быть, можно было устроиться так, чтобы сделать, как я хотела». — Нет, как ты хотел, так и делай. Иди в столовую, я сейчас приду, только отобрать эти ненужные вещи, — сказала она, передавая на руку Аннушки, на которой уже лежала гора тряпок, еще что-то.

Вронский ел свой бифстек, когда она вышла в столовую.

— Ты не поверишь, как мне опостылели эти комнаты, — сказала она, садясь подле него к своему кофею. — Ничего нет ужаснее этих chambres garnies[1]. Нет выражения лица в них, нет души. Эти часы, гардины, главное обои — кошмар. Я думаю о Воздвиженском, как об обетованной земле. Ты не отсылаешь еще лошадей?

— Нет, они поедут после нас. А ты куда-нибудь едешь?

— Я хотела съездить к Вильсон. Мне ей свезти платья. Так решительно завтра? — сказала она веселым голосом; но вдруг лицо ее изменилось.

Камердинер Вронского пришел спросить расписку на телеграмму из Петербурга. Ничего не было особенного в получении Вронским депеши, но он, как бы желая скрыть что-то от нее, сказал, что расписка в кабинете, и поспешно обратился к ней.

— Непременно завтра я все кончу.

— От кого депеша? — спросила она, не слушая его.

— От Стивы, — отвечал он неохотно.

— Отчего же ты не показал мне? Какая же может быть тайна между Стивой и мной?

Вронский воротил камердинера и велел принесть депешу.

— Я не хотел показывать потому, что Стива имеет страсть телеграфировать; что ж телеграфировать, когда ничего не решено?

— О разводе?

— Да, но он пишет: ничего еще не мог добиться. На днях обещал решительный ответ. Да вот прочти.

Дрожащими руками Анна взяла депешу и прочла то самое, что сказал Вронский. В конце еще было прибавлено: надежды мало, но я сделаю все возможное и невозможное.

— Я вчера сказала, что мне совершенно все равно, когда я получу и даже получу ли развод, — сказала она, покраснев. — Не было никакой надобности скрывать от меня. — «Так он может скрыть и скрывает от меня свою переписку с женщинами», — подумала она.

— А Яшвин хотел приехать нынче утром с Войтовым, — сказал Вронский, — кажется, что он выиграл с Певцова все, и даже больше того, что тот может заплатить, — около шестидесяти тысяч.

— Нет, — сказала она, раздражаясь тем, что он так очевидно этой переменой разговора показывал ей, что она раздражена, — почему же ты думаешь, что это известие так интересует меня, что надо даже скрывать? Я сказала, что не хочу об этом думать, и желала бы, чтобы ты этим так же мало интересовался, как и я.

— Я интересуюсь потому, что люблю ясность, — сказал он.

— Ясность не в форме, а в любви, — сказала она, все более и более раздражаясь не словами, а тоном холодного спокойствия, с которым он говорил. — Для чего ты желаешь этого?

«Боже мой, опять об любви», — подумал он, морщась.

— Ведь ты знаешь для чего: для тебя и для детей, которые будут, — сказал он.

— Детей не будет.

— Это очень жалко, — сказал он.

— Тебе это нужно для детей, а обо мне ты не думаешь? — сказала она, совершенно забыв и не слыхав, что он сказал: «для тебя и для детей».

Вопрос о возможности иметь детей был давно спорный и раздражавший ее. Его желание иметь детей она объясняла себе тем, что он не дорожил ее красотой.

— Ах, я сказал: для тебя. Более всего для тебя, — морщась, точно от боли, повторил он, — потому что я уверен, что бо́льшая доля твоего раздражения происходит от неопределенности положения.

«Да, вот он перестал теперь притворяться, и видна вся его холодная ненависть ко мне», — подумала она, не слушая его слов, но с ужасом вглядываясь в того холодного и жестокого судью, который, дразня ее, смотрел из его глаз.

— Причина не та, — сказала она, — и я даже не понимаю, как причиной моего, как ты называешь, раздражения может быть то, что я нахожусь совершенно в твоей власти. Какая же тут неопределенность положения? Напротив.

— Очень жалею, что ты не хочешь понять, — перебил он ее, с упорством желая высказать свою мысль, — неопределенность состоит в том, что тебе кажется, что я свободен.

— Насчет этого ты можешь быть совершенно спокоен, — сказала она и, отвернувшись от него, стала пить кофей.

Она подняла чашку, отставив мизинец, и поднесла ее ко рту. Отпив несколько глотков, она взглянула на него и по выражению его лица ясно поняла, что ему противны были рука, и жест, и звук, который она производила губами.

— Мне совершенно все равно, что думает твоя мать и как она хочет женить тебя, — сказала она, дрожащею рукой ставя чашку.

— Но мы не об этом говорим.

— Нет, об этом самом. И поверь, что для меня женщина, без сердца, будь она старуха или не старуха, твоя мать или чужая, не интересна, и я ее знать не хочу.

— Анна, я прошу тебя не говорить неуважительно о моей матери.

— Женщина, которая не угадала сердцем, в чем лежит счастье и честь ее сына, у той женщины нет сердца.

— Я повторяю свою просьбу: не говорить неуважительно о матери, которую я уважаю, — сказал он, возвышая голос и строго глядя на нее.

Она не отвечала. Пристально глядя на него, на его лицо, руки, она вспоминала со всеми подробностями сцену вчерашнего примирения и его страстные ласки. «Эти, точно такие же ласки он расточал и будет и хочет расточать другим женщинам!» — думала она.

— Ты не любишь мать. Это все фразы, фразы и фразы! — с ненавистью глядя на него, сказала она.

— А если так, то надо…

— Надо решиться, и я решилась, — сказала она и хотела уйти, но в это время в комнату вошел Яшвин. Анна поздоровалась с ним и остановилась.

Зачем, когда в душе у нее была буря и она чувствовала, что стоит на повороте жизни, который может иметь ужасные последствия, зачем ей в эту минуту надо было притворяться пред чужим человеком, который рано или поздно узнает же все, — она не знала; но, тотчас же смирив в себе внутреннюю бурю, она села и стала говорить с гостем.

— Ну, что ваше дело? получили долг? — спросила она Яшвина.

— Да ничего; кажется, что я не получу всего, а в середу надо ехать. А вы когда? — сказал Яшвин, жмурясь поглядывая на Вронского и, очевидно, догадываясь о происшедшей ссоре.

— Кажется, послезавтра, — сказал Вронский.

— Вы, впрочем, уже давно собираетесь.

— Но теперь уже решительно, — сказала Анна, глядя прямо в глаза Вронскому таким взглядом, который говорил ему, чтобы он и не думал о возможности примирения.

— Неужели же вам не жалко этого несчастного Певцова? — продолжала она разговор с Яшвиным.

— Никогда не спрашивал себя, Анна Аркадьевна, жалко или не жалко. Все равно как на войне не спрашиваешь, жалко или не жалко. Ведь мое все состояние тут, — он показал на боковой карман, — и теперь я богатый человек; а нынче поеду в клуб и, может быть, выйду нищим. Ведь кто со мной садится — тоже хочет оставить меня без рубашки, а я его. Ну, и мы боремся, и в этом-то удовольствие.

— Ну, а если бы вы были женаты, — сказала Анна, — каково бы вашей жене?

Яшвин засмеялся.

— Затем, видно, и не женился и никогда не собирался.

— А Гельсингфорс? — сказал Вронский, вступая в разговор, и взглянул на улыбнувшуюся Анну.

Встретив его взгляд, лицо Анны вдруг приняло холодно-строгое выражение, как будто она говорила ему: «Не забыто. Все то же».

— Неужели вы были влюблены? — сказала она Яшвину.

— О господи! сколько раз! Но, понимаете, одному можно сесть за карты, но так, чтобы всегда встать, когда придет время rendez-vous[2]. А мне можно любовью заниматься, но так, чтобы вечером не опоздать к партии. Так и устраиваю.

— Нет, я не про то спрашиваю, а про настоящее. — Она хотела сказать Гельсингфорс; но не хотела сказать слово, сказанное Вронским.

Приехал Войтов, покупавший жеребца; Анна встала и вышла из комнаты.

Пред тем как уезжать из дома, Вронский вошел к ней. Она хотела притвориться, что ищет что-нибудь на столе, но, устыдившись притворства, прямо взглянула ему в лицо холодным взглядом.

— Что вам надо? — спросила она его по-французски.

— Взять аттестат на Гамбетту, я продал его, — сказал он таким тоном, который выражал яснее слов: «Объясняться мне некогда, и ни к чему не поведет».

«Я ни в чем не виноват пред нею», — думал он. — Если она хочет себя наказывать, tant pis pour elle»[3]. Но, выходя, ему показалось, что она сказала что-то, и сердце его вдруг дрогнуло от сострадания к ней.

— Что, Анна? — спросил он.

— Я ничего, — отвечала она так же холодно и спокойно.

— «А ничего, так tant pis», — подумал он, опять похолодев, повернулся и пошел. Выходя, он в зеркало увидал ее лицо, бледное, с дрожащими губами. Он и хотел остановиться и сказать ей утешительное слово, но ноги вынесли его из комнаты, прежде чем он придумал, что сказать. Целый этот день он провел вне дома, и когда приехал поздно, девушка сказала ему, что у Анны Аркадьевны болит голова и она просила не входить к ней.

Бележки

[1] фр. chambres garnies — меблированных комнат

[2] фр. rendez-vous — свидания

[3] фр. tant pis pour elle — тем хуже для нее

Като чувствуваше, че помирението е пълно, Ана от сутринта започна оживено да се приготвя за заминаване. Макар че не бяха решили дали ще заминат в понеделник или вторник, понеже и двамата вчера си отстъпваха един на друг, Ана се приготвяше дейно за заминаването, като сега й беше съвсем безразлично дали ще заминат един ден по-рано или по-късно. Тя се бе изправила над отворения сандък в стаята си и ровеше нещата си, когато той, вече облечен, влезе при нея по-рано от друг път.

— Ей сега ще отида при maman, тя може да ми изпрати парите чрез Егоров. И утре съм готов за път — каза той.

Колкото и да бе хубаво настроението й, споменаването, че отива във вилата при майка си, я засегна неприятно.

— Но аз и без това няма да успея — каза тя и веднага си помисли: „Значи, могло е да се нареди така, че да направим, както исках аз.“ — Не, както искаш, така направи. Иди в трапезарията, ей сега ще дойда, само да прибера тия непотребни неща — каза тя, като метна още нещо върху ръката на Анушка, на която вече лежеше цяла планина парцали.

Вронски ядеше бифтека си, когато тя влезе в трапезарията.

— Няма да повярваш как са ми омръзнали тия стаи — каза тя, като седна до него пред кафето си. — Няма нищо по-ужасно от тия chambres garnies[1]. Те нямат израз, нямат душа. Тоя часовник, пердетата и главно тапетите са цял кошмар. Аз мисля за Воздвиженское като за обетована земя. Няма ли да изпратиш вече конете?

— Не, те ще дойдат след нас. Ами ти ще отидеш ли някъде?

— Исках да отида у Вилсон. Да й занеса роклите. Значи, непременно утре? — каза тя с весел глас; но изведнъж лицето й се промени.

Камериерът на Вронски дойде да поиска разписката за телеграмата от Петербург. Нямаше нищо особено в това, че Вронски бе получил телеграма, но той, сякаш искаше да скрие нещо от нея, та каза, че разписката е в кабинета и бързо се обърна към нея:

— Ще свърша всичко непременно утре.

— От кого е телеграмата? — запита тя, без да го слуша.

— От Стива — неохотно отвърна той.

— Но защо не ми я показа? Каква тайна може да има между Стива и мене?

Вронски върна камериера и му заповяда да донесе телеграмата.

— Не исках да ти я покажа, защото Стива има слабост да телеграфира; защо ще телеграфира, когато още нищо не е решено?

— За развода ли?

— Да, но той пише: не е успял да направи още нищо. Тия дни му обещал окончателен отговор. Ето, прочети я.

С треперещи ръце Ана взе телеграмата и прочете същото, което бе казал Вронски. В края беше прибавено още: надеждата е малка, но ще направя всичко възможно невъзможно.

— Казах ти вчера, че ми е все едно кога ще получа и дори дали ще получа развод — каза тя, като се изчерви. — Нямало е никаква нужда да криеш от мене. — „Така той може да скрие и крие писмата си с жени“ — помисли тя.

— А Яшвин искаше да дойде тая сутрин с Войтов — каза Вронски, — изглежда, че е спечелил от Певцов всичко и дори повече, отколкото той може да му плати — около шестдесет хиляди.

— Не — каза тя, като се дразнеше, че с тая промяна на разговора той така очевидно й показваше, че е сърдита, — защо мислиш, че това съобщение ме интересува толкова, че трябва дори да го криеш? Казах ти, че не искам и да мисля за това, и бих желала и ти да се интересуваш така малко като мене.

— Аз се интересувам, защото обичам да съм наясно — каза той.

— Яснотата не е във формата, а в любовта — каза тя, като се дразнеше все повече и повече, но не от думите, а от студения и спокоен тон, с който той говореше. — Защо искаш това нещо?

„Боже мой, пак за любовта!“ — помисли той, като се намръщи.

— Ти знаеш защо: за тебе и за децата, които ще имаме — каза той.

— Няма да имаме деца.

— Това е много жалко — каза той.

— Искаш го за децата, а за мене не мислиш — каза тя, като забрави съвсем и не чу, че той каза: „за тебе и за децата“.

Въпросът за възможността да имат деца беше отдавна спорен и я дразнеше. Тя си обясняваше желанието му да имат деца с това, че той не държи на красотата й.

— Ах, нали ти казах: за тебе. Най-много за тебе — повтори той, като се мръщеше, сякаш от болка, защото съм уверен, че твоето раздразнение произлиза най-вече от неопределеното ти положение.

„Но той престана вече да се преструва и ето — личи цялата му студена омраза към мене“ — помисли тя, като не слушаше думите му, а с ужас се взираше в тоя студен и жесток съдия, който я гледаше от очите му и я дразнеше.

— Причината не е тая — каза тя — и аз дори не разбирам как може причината за моето, както го наричаш раздразнение да бъде това, че се намирам напълно в твоята власт. Каква неопределеност на положението има тук? Напротив.

— Много съжалявам, че не искаш да разбереш — прекъсна я той, желаейки упорито да изкаже мисълта си, — неопределеността е в това, дето ти се струва, че аз съм свободен.

— За това ти можеш да бъдеш напълно спокоен — каза тя и като се извърна, започна да пие кафето си.

Тя вдигна чашката, като разпери малкия си пръст, и я поднесе към устата си. Отпи няколко глътки, погледна го и по израза на лицето му ясно разбра, че му са противни и ръката й, и движението, и звукът, който издаде с устните си.

— Все едно ми е какво мисли майка ти и как иска да те ожени — каза тя и с трепереща ръка остави чашката.

— Но ние не говорим за това.

— Не, тъкмо за това говорим. И повярвай, че една жена без сърце, била тя стара или млада, майка ти или друга, не е интересна за мене и аз не искам и да я знам.

— Ана, моля те да не говориш без уважение за майка ми.

— Една жена, която не е почувствувала със сърцето си де е щастието и честта на сина й, е безсърдечна жена.

— Повторно те моля да не говориш без уважение за майка ми, която аз уважавам! — каза той, като повиши глас и я погледна строго.

Тя не му отговори. Втренчила поглед в него, в лицето и ръцете му, тя си спомняше с всички подробности сцената на вчерашното помирение и страстните му ласки. „Със същите тия ласки той е обсипвал, ще обсипва и иска да обсипва други жени!“ — мислеше тя.

— Ти не обичаш майка си. Всичко това са фрази, фрази и фрази! — каза тя, като го гледаше с омраза.

— Щом е така, трябва…

— Трябва да се реши, и аз съм решила — каза тя и искаше да излезе, но в това време в стаята влезе Яшвин. Ана се здрависа с него и остана.

Защо, когато в душата й имаше буря и тя чувствуваше, че стои на кръстопътя на живота, който може да има ужасни последици, защо в тоя миг тя трябваше да се преструва пред чуждия човек, който рано или късно ще научи всичко — тя не знаеше това; но тя веднага укроти вътрешната буря в себе си, седна и заприказва с гостенина.

— Е, как е вашата работа? Получихте ли парите? — запита тя Яшвин.

— Горе-долу; изглежда, че няма да получа всичко, а в сряда трябва да замина. А вие кога заминавате? — каза Яшвин, като поглеждаше зажумял към Вронски и очевидно се досещаше за станалата свада.

— Изглежда, другиден — каза Вронски.

— Впрочем вие отдавна се каните.

— Но сега вече непременно — каза Ана, като погледна право в очите Вронски с такъв поглед, с който му казваше да не си мисли, че е възможно едно помирение. — Но нима не ви е жал за тоя нещастен Певцов? — продължи тя разговора си с Яшвин.

— Никога не съм се питал, Ана Аркадиевна, дали ми е жал, или не. Същото е, както на война, когато не питаш дали ти е жал, или не. Цялото ми богатство е тук — той посочи страничния си джоб — и сега аз съм богат човек; а днес ще отида в клуба и може би ще си изляза просяк. Защото който седне да играе с мене, също иска да ме остави без риза, както аз него. Това е борба, и тъкмо в това е удоволствието.

— Да, но ако бяхте женен — каза Ана — какво щеше да бъде на жена ви?

Яшвин се засмя.

— Изглежда, затова не съм се оженил и никога не съм имал такова намерение.

— Ами Хелсингфорс? — каза Вронски, който се намеси в разговора и погледна усмихналата се Ана.

Когато срещна погледа му, лицето на Ана изведнъж доби студено-строг израз, сякаш тя му казваше: „Не съм забравила. Все същото е.“

— Били ли сте влюбен? — каза тя на Яшвин.

— О, Господи, колко пъти! Само че, знаете ли, има едни, които сядат да играят на карти, но винаги стават, когато дойде време за rendez-vous[2]. А пък аз мога да се занимавам с любов, но така, че вечер да не закъснявам за играта. Така и го нареждам.

— Не, аз не ви питам за това, а за сегашното. — Тя искаше да каже Хелсингфорс, но не искаше да повтори думата, казана от Вронски.

Дойде Войтов, който щеше да купи жребеца; Ана стана и излезе от стаята.

Преди да излезе от къщи, Вронски се отби при нея. Тя искаше да се престори, че търси нещо на масата, но я хвана срам от преструвките и затова го погледна студено право в лицето.

— Какво искате? — запита го тя на френски.

— Искам да взема билета на Гамбет, продадох го — каза той с такъв тон, който по-ясно от всякакви думи казваше: „Нямам време за обяснение, пък и нищо няма да излезе от това.“

„Аз не съм виновен за нищо пред нея — мислеше си той. — Щом тя иска да се наказва, tant pis pour elle[3].“ Но когато излизаше, стори му се, че тя каза нещо и сърцето му изведнъж трепна от състрадание към нея.

— Какво, Ана? — запита той.

— Нищо — отвърна тя също така студено и спокойно.

„Нищо ли, тогава tant pis“ — помили той и пак охладня, обърна се и тръгна. Когато излизаше, видя в огледалото лицето й, бледно, с треперещи устни. Искаше да се спре и да й каже някоя утешителна дума, но краката му го изнесоха от стаята, преди да намисли какво да каже. Целия ден той прекара вън от къщи и когато се върна късно вечерта, прислужницата му каза, че Ана Аркадиевна я боли глава и е помолила да не влизат при нея.

Бележки

[1] Мебелирани стаи.

[2] Среща.

[3] Толкова по-зле за нея.