Метаданни

Данни

Година
–1880 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1 глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1991. Том 9-10

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Братья Карамазовы, (Пълни авторски права)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,7 (× 109 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009)
Разпознаване и корекция
NomaD (2009–2010)

Издание:

Ф. М. Достоевски. Събрани съчинения в 12 тома. Том IX

Братя Карамазови. Роман в четири части с епилог

Руска. Четвърто издание

 

Редактор: София Бранц

Художник: Кирил Гогов

Художник-редактор: Ясен Васев

Технически редактор: Олга Стоянова

Коректор: Ана Тодорова, Росица Друмева

Излязла от печат: февруари 1984 г.

Издателство „Народна култура“, София, 1984

 

Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 14, 15, 17

Издательство „Наука“, Ленинградское отделение, Ленинград, 1976

История

  1. — Добавяне

IV
Счастье улыбается Мите

Случилось это вовсе нечаянно даже для самого Алеши. Он вызван был без присяги, и я помню, что к нему все стороны отнеслись с самых первых слов допроса чрезвычайно мягко и симпатично. Видно было, что ему предшествовала добрая слава. Алеша показывал скромно и сдержанно, но в показаниях его явно прорывалась горячая симпатия к несчастному брату. Отвечая по одному вопросу, он очертил характер брата как человека, может быть и неистового, и увлеченного страстями, но тоже и благородного, гордого и великодушного, готового даже на жертву, если б от него потребовали. Сознавался, впрочем, что брат был в последние дни, из-за страсти к Грушеньке, из-за соперничества с отцом, в положении невыносимом. Но он с негодованием отверг даже предположение о том, что брат мог убить с целью грабежа, хотя и сознался, что эти три тысячи обратились в уме Мити в какую-то почти манию, что он считал их за недоданное ему, обманом отца, наследство и что, будучи вовсе некорыстолюбивым, даже не мог заговорить об этих трех тысячах без исступления и бешенства. Про соперничество же двух «особ», как выразился прокурор, то есть Грушеньки и Кати, отвечал уклончиво и даже на один или два вопроса совсем не пожелал отвечать.

— Говорил ли вам по крайней мере брат ваш, что намерен убить своего отца? — спросил прокурор. — Вы можете не отвечать, если найдете это нужным, — прибавил он.

— Прямо не говорил, — ответил Алеша.

— Как же? Косвенно?

— Он говорил мне раз о своей личной ненависти к отцу и что боится, что… в крайнюю минуту… в минуту омерзения… может быть, и мог бы убить его.

— И вы, услышав, поверили тому?

— Боюсь сказать, что поверил. Но я всегда был убежден, что некоторое высшее чувство всегда спасет его в роковую минуту, как и спасло в самом деле, потому что не он убил отца моего, — твердо закончил Алеша громким голосом и на всю залу. Прокурор вздрогнул, как боевой конь, заслышавший трубный сигнал.

— Будьте уверены, что я совершенно верю самой полной искренности убеждения вашего, не обусловливая и не ассимилируя его нисколько с любовью к вашему несчастному брату. Своеобразный взгляд ваш на весь трагический эпизод, разыгравшийся в вашем семействе, уже известен нам по предварительному следствию. Не скрою от вас, что он в высшей степени особлив и противоречит всем прочим показаниям, полученным прокуратурою. А потому и нахожу нужным спросить вас уже с настойчивостью: какие именно данные руководили мысль вашу и направили ее на окончательное убеждение в невинности брата вашего и, напротив, в виновности другого лица, на которого вы уже указали прямо на предварительном следствии?

— На предварительном следствии я отвечал лишь на вопросы, — тихо и спокойно проговорил Алеша, — а не шел сам с обвинением на Смердякова.

— И всё же на него указали?

— Я указал со слов брата Дмитрия. Мне еще до допроса рассказали о том, что произошло при аресте его и как он сам показал тогда на Смердякова. Я верю вполне, что брат невиновен. А если убил не он, то…

— То Смердяков? Почему же именно Смердяков? И почему именно вы так окончательно убедились в невиновности вашего брата?

— Я не мог не поверить брату. Я знаю, что он мне не солжет. Я по лицу его видел, что он мне не лжет.

— Только по лицу? В этом все ваши доказательства?

— Более не имею доказательств.

— И о виновности Смердякова тоже не основываетесь ни на малейшем ином доказательстве, кроме лишь слов вашего брата и выражения лица его?

— Да, не имею иного доказательства.

На этом прокурор прекратил расспросы. Ответы Алеши произвели было на публику самое разочаровывающее впечатление. О Смердякове у нас уже поговаривали еще до суда, кто-то что-то слышал, кто-то на что-то указывал, говорили про Алешу, что он накопил какие-то чрезвычайные доказательства в пользу брата и в виновности лакея, и вот — ничего, никаких доказательств, кроме каких-то нравственных убеждений, столь естественных в его качестве родного брата подсудимого.

Но начал спрашивать и Фетюкович. На вопрос о том: когда именно подсудимый говорил ему, Алеше, о своей ненависти к отцу и о том, что он мог бы убить его, и что слышал ли он это от него, например, при последнем свидании пред катастрофой, Алеша, отвечая, вдруг как бы вздрогнул, как бы нечто только теперь припомнив и сообразив:

— Я припоминаю теперь одно обстоятельство, о котором я было совсем и сам позабыл, но тогда оно было мне так неясно, а теперь…

И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав на идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева, по дороге к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, «в верхнюю часть груди», несколько раз повторил ему, что у него есть средство восстановить свою честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди… «Я подумал тогда, что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем сердце, — продолжал Алеша, — о том, что в сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне не смел признаться. Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об отце и что он содрогается, как от позора, при мысли пойти к отцу и совершить с ним какое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы на что-то указывал на своей груди, так что, помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то мысль, что сердце совсем не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себя гораздо выше, вот тут, сейчас ниже шеи, и всё указывает в это место. Моя мысль мне показалась тогда глупою, а он именно, может быть, тогда указывал на эту ладонку, в которой зашиты были эти полторы тысячи!…»

— Именно! — крикнул вдруг Митя с места. — Это так, Алеша, так, я тогда об нее стучал кулаком!

Фетюкович бросился к нему впопыхах, умоляя успокоиться, и в тот же миг так и вцепился в Алешу. Алеша, сам увлеченный своим воспоминанием, горячо высказал свое предположение, что позор этот, вероятнее всего, состоял именно в том, что, имея на себе эти тысячу пятьсот рублей, которые бы мог возвратить Катерине Ивановне, как половину своего ей долга, он все-таки решил не отдать ей этой половины и употребить на другое, то есть на увоз Грушеньки, если б она согласилась…

— Это так, это именно так, — восклицал во внезапном возбуждении Алеша, — брат именно восклицал мне тогда, что половину, половину позора (он несколько раз выговорил: половину!) он мог бы сейчас снять с себя, но что до того несчастен слабостью своего характера, что этого не сделает… знает заранее, что этого не может и не в силах сделать!

— И вы твердо, ясно помните, что он ударял себя именно в это место груди? — жадно допрашивал Фетюкович.

— Ясно и твердо, потому что именно мне подумалось тогда: зачем это он ударяет так высоко, когда сердце ниже, и мне тогда же показалась моя мысль глупою… я это помню, что показалась глупою… это мелькнуло. Вот потому-то я сейчас теперь и вспомнил. И как я мог позабыть это до самых этих пор! Именно он на эту ладонку указывал как на то, что у него есть средства, но что он не отдаст эти полторы тысячи! А при аресте, в Мокром, он именно кричал, — я это знаю, мне передавали, — что считает самым позорным делом всей своей жизни, что, имея средства отдать половину (именно половину!) долга Катерине Ивановне и стать пред ней не вором, он все-таки не решился отдать и лучше захотел остаться в ее глазах вором, чем расстаться с деньгами! А как он мучился, как он мучился этим долгом! — закончил, восклицая, Алеша.

Разумеется, ввязался и прокурор. Он попросил Алешу еще раз описать, как это всё было, и несколько раз настаивал, спрашивая: точно ли подсудимый, бия себя в грудь, как бы на что-то указывал? Может быть, просто бил себя кулаком по груди?

— Да и не кулаком! — восклицал Алеша, — а именно указывал пальцами, и указывал сюда, очень высоко… Но как я мог это так совсем забыть до самой этой минуты!

Председатель обратился к Мите с вопросом, что может он сказать насчет данного показания. Митя подтвердил, что именно всё так и было, что он именно указывал на свои полторы тысячи, бывшие у него на груди, сейчас пониже шеи, и что, конечно, это был позор, «позор, от которого не отрекаюсь, позорнейший акт во всей моей жизни! — вскричал Митя. — Я мог отдать и не отдал. Захотел лучше остаться в ее глазах вором, но не отдал, а самый главный позор был в том, что и вперед знал, что не отдам! Прав Алеша! Спасибо, Алеша!»

Тем кончился допрос Алеши. Важно и характерно было именно то обстоятельство, что отыскался хоть один лишь факт, хоть одно лишь, положим самое мелкое, доказательство, почти только намек на доказательство, но которое всё же хоть капельку свидетельствовало, что действительно существовала эта ладонка, что были в ней полторы тысячи и что подсудимый не лгал на предварительном следствии, когда в Мокром объявил, что эти полторы тысячи «были мои». Алеша был рад, весь раскрасневшись, он проследовал на указанное ему место. Он долго еще повторял про себя: «Как это я забыл! Как мог я это забыть! И как это так вдруг только теперь припомнилось!»

Начался допрос Катерины Ивановны. Только что она появилась, в зале пронеслось нечто необыкновенное. Дамы схватились за лорнеты и бинокли, мужчины зашевелились, иные вставали с мест, чтобы лучше видеть. Все утверждали потом, что Митя вдруг побледнел «как платок», только что она вошла. Вся в черном, скромно и почти робко приблизилась она к указанному ей месту. Нельзя было угадать по лицу ее, что она была взволнована, но решимость сверкала в ее темном, сумрачном взгляде. Надо заметить, потом весьма многие утверждали, что она была удивительно хороша собой в ту минуту. Заговорила она тихо, но ясно, на всю залу. Выражалась чрезвычайно спокойно или по крайней мере усиливаясь быть спокойною. Председатель начал вопросы свои осторожно, чрезвычайно почтительно, как бы боясь коснуться «иных струн» и уважая великое несчастие. Но Катерина Ивановна сама, с самых первых слов, твердо объявила на один из предложенных вопросов, что она была помолвленною невестой подсудимого «до тех пор, пока он сам меня не оставил…» — тихо прибавила она. Когда ее спросили о трех тысячах, вверенных Мите для отсылки на почту ее родственникам, она твердо проговорила: «Я дала ему не прямо на почту; я тогда предчувствовала, что ему очень нужны деньги… в ту минуту. Я дала ему эти три тысячи под условием, чтоб он отослал их, если хочет, в течение месяца. Напрасно он так потом себя мучил из-за этого долга…»

Я не передаю всех вопросов и в точности всех ее ответов, я только передаю существенный смысл ее показаний.

— Я твердо была уверена, что он всегда успеет переслать эти три тысячи, только что получит от отца, — продолжала она, отвечая на вопросы. — Я всегда была уверена в его бескорыстии и в его честности… высокой честности… в денежных делах. Он твердо был уверен, что получит от отца три тысячи рублей, и несколько раз мне говорил про это. Я знала, что у него с отцом распря, и всегда была и до сих пор тоже уверена, что он был обижен отцом. Я не помню никаких угроз отцу с его стороны. При мне по крайней мере он ничего не говорил, никаких угроз. Если б он пришел тогда ко мне, я тотчас успокоила бы его тревогу из-за должных мне им этих несчастных трех тысяч, но он не приходил ко мне более… а я сама… я была поставлена в такое положение… что не могла его звать к себе… Да я и никакого права не имела быть к нему требовательною за этот долг, — прибавила она вдруг, и что-то решительное зазвенело в ее голосе, — я сама однажды получила от него денежное одолжение еще большее, чем в три тысячи, и приняла его, несмотря на то, что и предвидеть еще тогда не могла, что хоть когда-нибудь в состоянии буду заплатить ему долг мой

В тоне голоса ее как бы почувствовался какой-то вызов. Именно в эту минуту вопросы перешли к Фетюковичу.

— Это было еще не здесь, а в начале вашего знакомства? — осторожно подходя, подхватил Фетюкович, вмиг запредчувствовав нечто благоприятное. (Замечу в скобках, что он, несмотря на то, что был вызван из Петербурга отчасти и самою Катериною Ивановной, — все-таки не знал ничего об эпизоде о пяти тысячах, данных ей Митей еще в том городе, и о «земном поклоне». Она этого не сказала ему и скрыла! И это было удивительно. Можно с уверенностию предположить, что она сама, до самой последней минуты, не знала: расскажет она этот эпизод на суде или нет и ждала какого-то вдохновения)

Нет, никогда я не могу забыть этих минут! Она начала рассказывать, она всё рассказала, весь этот эпизод, поведанный Митей Алеше, и «земной поклон», и причины, и про отца своего, и появление свое у Мити, и ни словом, ни единым намеком не упомянула о том, что Митя, чрез сестру ее, сам предложил «прислать к нему Катерину Ивановну за деньгами». Это она великодушно утаила и не устыдилась выставить наружу, что это она, она сама, прибежала тогда к молодому офицеру, своим собственным порывом, надеясь на что-то… чтобы выпросить у него денег. Это было нечто потрясающее. Я холодел и дрожал слушая, зала замерла, ловя каждое слово. Тут было что-то беспримерное, так что даже и от такой самовластной и презрительно-гордой девушки, как она, почти невозможно было ожидать такого высокооткровенного показания, такой жертвы, такого самозаклания. И для чего, для кого? Чтобы спасти своего изменника и обидчика, чтобы послужить хоть чем-нибудь, хоть малым, к спасению его, произведя в его пользу хорошее впечатление! И в самом деле: образ офицера, отдающего свои последние пять тысяч рублей — всё, что у него оставалось в жизни, — и почтительно преклонившегося пред невинною девушкой, выставился весьма симпатично и привлекательно, но… у меня больно сжалось сердце! Я почувствовал, что может выйти потом (да и вышла потом, вышла!) клевета! Со злобным смешком говорили потом во всем городе, что рассказ, может быть, не совсем был точен, именно в том месте, где офицер отпустил от себя девицу «будто бы только с почтительным поклоном». Намекали, что тут нечто «пропущено». «Да если б и не было пропущено, если б и всё правда была, — говорили даже самые почтенные наши дамы, — то и тогда еще неизвестно, очень ли благородно так поступить было девушке, даже хоть бы спасая отца?» И неужели Катерина Ивановна, с ее умом, с ее болезненною проницательностью, не предчувствовала заранее, что так заговорят? Непременно предчувствовала, и вот решилась же сказать всё! Разумеется, все эти грязненькие сомнения в правде рассказа начались лишь потом, а в первую минуту всё и все были потрясены. Что же до членов суда, то Катерину Ивановну выслушали в благоговейном, так сказать, даже стыдливом молчании. Прокурор не позволил себе ни единого дальнейшего вопроса на эту тему. Фетюкович глубоко поклонился ей. О, он почти торжествовал! Многое было приобретено: человек, отдающий, в благородном порыве, последние пять тысяч, и потом тот же человек, убивающий отца ночью с целью ограбить его на три тысячи, — это было нечто отчасти и несвязуемое. По крайней мере хоть грабеж-то мог теперь устранить Фетюкович. «Дело» вдруг облилось каким-то новым светом. Что-то симпатичное пронеслось в пользу Мити. Он же… про него рассказывали, что он раз или два во время показания Катерины Ивановны вскочил было с места, потом упал опять на скамью и закрыл обеими ладонями лицо. Но когда она кончила, он вдруг рыдающим голосом воскликнул, простирая к ней руки:

— Катя, зачем меня погубила!

И громко зарыдал было на всю залу. Впрочем, мигом сдержал себя и опять прокричал:

— Теперь я приговорен!

А затем как бы закоченел на месте, стиснув зубы и сжав крестом на груди руки. Катерина Ивановна осталась в зале и села на указанный ей стул. Она была бледна и сидела потупившись. Рассказывали бывшие близ нее, что она долго вся дрожала как в лихорадке. К допросу явилась Грушенька.

Я подхожу близко к той катастрофе, которая, разразившись внезапно, действительно, может быть, погубила Митю. Ибо я уверен, да и все тоже, все юристы после так говорили, что не явись этого эпизода, преступнику по крайней мере дали бы снисхождение. Но об этом сейчас. Два слова лишь прежде о Грушеньке.

Она явилась в залу тоже вся одетая в черное, в своей прекрасной черной шали на плечах. Плавно, своею неслышною походкой, с маленькою раскачкой, как ходят иногда полные женщины, приблизилась она к балюстраде, пристально смотря на председателя и ни разу не взглянув ни направо, ни налево. По-моему, она была очень хороша собой в ту минуту и вовсе не бледна, как уверяли потом дамы. Уверяли тоже, что у ней было какое-то сосредоточенное и злое лицо. Я думаю только, что она была раздражена и тяжело чувствовала на себе презрительно-любопытные взгляды жадной к скандалу нашей публики. Это был характер гордый, не выносящий презрения, один из таких, которые, чуть лишь заподозрят от кого презрение, — тотчас воспламеняются гневом и жаждой отпора. При этом была, конечно, и робость, и внутренний стыд за эту робость, так что немудрено, что разговор ее был неровен — то гневлив, то презрителен и усиленно груб, то вдруг звучала искренняя сердечная нотка самоосуждения, самообвинения. Иногда же говорила так, как будто летела в какую-то пропасть: «все-де равно, что бы ни вышло, а я все-таки скажу…» Насчет знакомства своего с Федором Павловичем она резко заметила: «Всё пустяки, разве я виновата, что он ко мне привязался?» А потом через минуту прибавила: «Я во всем виновата, я смеялась над тем и другим — и над стариком, и над этим — и их обоих до того довела. Из-за меня всё произошло». Как-то коснулось дело до Самсонова: «Какое кому дело, — с каким-то наглым вызовом тотчас же огрызнулась она, — он был мой благодетель, он меня босоногую взял, когда меня родные из избы вышвырнули». Председатель, впрочем весьма вежливо, напомнил ей, что надо отвечать прямо на вопросы, не вдаваясь в излишние подробности. Грушенька покраснела, и глаза ее сверкнули.

Пакета с деньгами она не видала, а только слыхала от «злодея», что есть у Федора Павловича какой-то пакет с тремя тысячами. «Только это всё глупости, я смеялась, и ни за что бы туда не пошла…»

— Про кого вы сейчас упомянули как о «злодее»? — осведомился прокурор.

— А про лакея, про Смердякова, что барина своего убил, а вчера повесился.

Конечно, ее мигом спросили: какие же у ней основания для такого решительного обвинения, но оснований не оказалось тоже и у ней никаких.

— Так Дмитрий Федорович мне сам говорил, ему и верьте. Разлучница его погубила, вот что, всему одна она причиной, вот что, — вся как будто содрогаясь от ненависти, прибавила Грушенька, и злобная нотка зазвенела в ее голосе.

Осведомились, на кого она опять намекает.

— А на барышню, на эту вот Катерину Ивановну. К себе меня тогда зазвала, шоколатом потчевала, прельстить хотела. Стыда в ней мало истинного, вот что…

Тут председатель уже строго остановил ее, прося умерить свои выражения. Но сердце ревнивой женщины уже разгорелось, она готова была полететь хоть в бездну…

— При аресте в селе Мокром, — припоминая, спросил прокурор, — все видели и слышали, как вы, выбежав из другой комнаты, закричали: «Я во всем виновата, вместе в каторгу пойдем!» Стало быть, была уже и у вас в ту минуту уверенность, что он отцеубийца?

— Я чувств моих тогдашних не помню, — ответила Грушенька, — все тогда закричали, что он отца убил, я и почувствовала, что это я виновата и что из-за меня он убил. А как он сказал, что неповинен, я ему тотчас поверила, и теперь верю, и всегда буду верить: не таков человек, чтобы солгал.

Вопросы перешли к Фетюковичу. Между прочим, я помню, он спросил про Ракитина и про двадцать пять рублей «за то, что привел к вам Алексея Федоровича Карамазова».

— А что ж удивительного, что он деньги взял, — с презрительною злобой усмехнулась Грушенька, — он и всё ко мне приходил деньги канючить, рублей по тридцати, бывало, в месяц выберет, всё больше на баловство: пить-есть ему было на что и без моего.

— На каком же основании вы были так щедры к господину Ракитину? — подхватил Фетюкович, несмотря на то, что председатель сильно шевелился.

— Да ведь он же мне двоюродный брат. Моя мать с его матерью родные сестры. Он только всё молил меня никому про то здесь не сказывать, стыдился меня уж очень.

Этот новый факт оказался совершенною неожиданностью для всех, никто про него до сих пор не знал во всем городе, даже в монастыре, даже не знал Митя. Рассказывали, что Ракитин побагровел от стыда на своем стуле. Грушенька еще до входа в залу как-то узнала, что он показал против Мити, а потому и озлилась. Вся давешняя речь господина Ракитина, всё благородство ее, все выходки на крепостное право, на гражданское неустройство России — всё это уже окончательно на этот раз было похерено и уничтожено в общем мнении. Фетюкович был доволен: опять бог на шапку послал. Вообще же Грушеньку допрашивали не очень долго, да и не могла она, конечно, сообщить ничего особенно нового. Оставила она в публике весьма неприятное впечатление. Сотни презрительных взглядов устремились на нее, когда она, кончив показание, уселась в зале довольно далеко от Катерины Ивановны. Всё время, пока ее спрашивали, Митя молчал, как бы окаменев, опустив глаза в землю.

Появился свидетелем Иван Федорович.

IV. Щастието се усмихва на Митя

Това стана съвсем неочаквано дори за самия Альоша. Той беше призован без клетва и аз помня, че всички страни се отнесоха към него още от първите думи на разпита с извънредна мекота и симпатия. Личеше си, че го предшествуваше добра слава. Альоша даваше показанията си скромно и сдържано, но в показанията му явно проличаваше гореща симпатия към неговия нещастен брат. Като отговаряше на един въпрос, той очерта характера на брат си като човек може би необуздан и увлечен от страстите си, но също така и благороден, горд и великодушен, готов дори на саможертва, ако я поискат от него. Призна впрочем, че брат му е бил през последните дни поради страстта си към Грушенка, поради съперничеството с баща си, в непоносимо положение. Но отхвърли с негодувание дори предположението, че брат му е могъл да убие с цел грабеж, макар и да призна, че тези три хиляди са се превърнали в ума на Митя почти в някаква мания, че той ги е смятал за недодадено му поради измама на баща му наследство и макар че не е никак користолюбив, но не можел дори да заговори за тези три хиляди без изстъпление и ярост. За съперничеството между двете „особи“, както се изрази прокурорът, тоест между Грушенка и Катя, отговори уклончиво и дори на един или два въпроса съвсем отказа да отговаря.

— Поне казвал ли ви е брат ви, че има намерение да убие баща си? — попита прокурорът. — Можете да не отговаряте, ако намерите за нужно — прибави той.

— Направо не ми е говорил — отвърна Альоша.

— А как? Косвено?

— Той ми каза веднъж за своята лична омраза към баща ми и че го е страх, че… в някоя минута на крайност… в минута на отвращение може би би могъл и да го убие.

— И вие, като го чухте, повярвахте ли?

— Не бих казал, че съм повярвал. Но винаги съм бил сигурен, че едно висше чувство винаги ще го спаси в съдбоносната минута, както и го е спасило в същност, защото не той е убил баща ми — твърдо завърши Альоша така високо, че го чу цялата зала. Прокурорът трепна като боен кон, чул тръбния сигнал.

— Бъдете сигурен, че изцяло вярвам в най-пълната искреност на вашето убеждение, без да го обуславям и без да го асимилирам ни най-малко с любовта ви към вашия нещастен брат. Вашият своеобразен възглед върху целия трагичен случай, който се е разиграл в семейството ви, вече ни е известен от предварителното следствие. Няма да скрия от вас, че той е крайно особен и противоречи на всички други показания, получени от прокуратурата. И затова намирам за нужно да ви попитам вече настойчиво какви именно данни са въздействували на мисълта ви и са я насочили към категоричното убеждение за невинността на брат ви и, напротив, за виновността на друго лице, което вие вече конкретно посочихте в предварителното следствие?

— В предварителното следствие само отговарях на въпросите — изрече тихо и спокойно Альоша, — а не дойдох сам с обвинение срещу Смердяков.

— И все пак го посочихте?

— Посочих го според думите на брат си Дмитрий. Още преди разпита ми разправиха какво е станало при ареста му и как тогава той самият е посочил Смердяков. Вярвам напълно, че брат ми не е виновен. А щом не е той убиецът, то…

— То е Смердяков ли? А защо именно Смердяков? И защо именно вие така окончателно сте убеден в невинността на брат си?

— Не можех да не повярвам на брат си. Знам, че той няма да ме излъже. Видях по лицето му, че не ме лъже.

— Само по лицето му? Това ли са всичките ви доказателства?

— Нямам други доказателства.

— И за виновността на Смердяков ли нямате никакво друго доказателство освен думите на брат ви и израза на лицето му?

— Да, нямам друго доказателство.

Тук прокурорът прекъсна разпита си. Отговорите на Альоша като че направиха на публиката страшно разочароващо впечатление. У нас се говореше за Смердяков още преди съда, един нещо чул, друг нещо разбрал, говореха за Альоша, че той е натрупал някакви особени доказателства в полза на брат си и за вината на лакея, а ето че нямаше нищо, никакви доказателства освен някаква нравствена убеденост, толкова естествена за него като роден брат на подсъдимия.

Но почна да разпитва и Фетюкович. На въпроса: кога именно подсъдимият е говорил с него, с Альоша, за своята омраза към баща си и че би могъл да го убие, чул ли е това от него например в последната среща преди катастрофата, Альоша, докато отговаряше, изведнъж сякаш трепна, като че едва сега нещо си спомни и съобрази:

— Спомням си сега едно обстоятелство, за което съвсем бях забравил, но тогава ми беше толкова непонятно, а сега…

И Альоша си спомни развълнуван, очевидно сам току-що сблъскал се внезапно сега с тази идея, как на последната среща с Митя вечерта при дървото по пътя към манастира Митя, удряйки се в гърдите, „в горната част на гърдите“, бе му повторил няколко пъти, че той има средство да възстанови честта си, че това средство е тук, ето тук, на гърдите му… „Аз помислих тогава, че като се удряше в гърдите, говореше за сърцето си — продължаваше Альоша, — искаше да каже, че в сърцето си би могъл да намери сили, за да се спаси от някакъв ужасен позор, който му предстоеше и който дори пред мене не смееше да си признае. Признавам, че тогава помислих именно за баща ни и че се ужасява от позора на самата мисъл да отиде при баща ни и да извърши някакво насилие, а в същност той именно тогава като че сочеше нещо на гърдите си, така че, помня, именно тогава ми се мярна някаква мисъл, че сърцето изобщо не е от тази страна на гърдите, а по-долу, а той удря много по-горе, ей тук, точно под шията, и все сочи това място. Моята мисъл ми се стори тогава глупава, а той може би именно е сочил талисмана, в който са били зашити хиляда и петстотинте рубли!…“

— Именно! — викна изведнъж Митя от мястото си. — Тъй е, Альоша, тъй е, аз тогава по него удрях с юмрук!

Фетюкович се хвърли бързо към него, молейки го да се успокои, и веднага се хвана за Альоша. Альоша, сам увлечен в спомена си, горещо изказа предположението, че този позор най-вероятно се е състоял именно в това, че имайки у себе си тези хиляда и петстотин рубли, които би могъл да върне на Катерина Ивановна като половината от дълга си към нея, той все пак е решил да не й даде тази половина, а да я използува за друго, тоест да замине с Грушенка, ако тя се съгласи…

— Така е, точно така — викаше внезапно възбуден Альоша. — Брат ми викаше тогава именно, че половината, половината позор (той няколко пъти каза: половината!) би могъл веднага да махне от себе си, но че толкова е нещастен поради слабостта на характера си, че няма да го направи… знае предварително, че не може и не е в състояние да го направи!

— И вие твърдо, ясно помните, че се е удрял именно по това място на гърдите? — жадно разпитваше Фетюкович.

— Ясно и твърдо, защото именно си помислих тогава: защо се удря толкова високо, след като сърцето е по-долу, и още тогава моята мисъл ми се стори глупава… помня, че ми се стори глупава… това ми мина през ум. Точно затова си го спомних сега. И как съм могъл да го забравя до този момент! Той е сочил именно този талисман за доказателство, че има начин, но че няма да върне тези хиляда и петстотин! А при ареста в Мокрое именно е викал — знам това, разправяха ми, — че смята за най-голям позор в целия си живот, дето, макар че имал начин да върне половината (именно половината!) дълг на Катерина Ивановна и да се яви пред нея не като крадец, той все пак не се е решил да ги върне и предпочел да остане в очите й крадец, отколкото да се лиши от парите! А как го мъчеше, как го мъчеше този дълг! — възкликна накрая Альоша.

Разбира се, намеси се и прокурорът. Той помоли Альоша да опише още веднъж всичко точно и настоя няколко пъти, питайки: „Наистина ли подсъдимият се е удрял в гърдите, като да е сочел нещо? Може би просто се е удрял с юмрук в гърдите?“

— Не беше дори с юмрук! — извика Альоша. — А именно сочеше с пръсти, и то тук, твърде високо… Но как можах да забравя това нещо чак до тази минута!

Председателят се обърна към Митя с въпрос, какво може да каже относно даденото показание. Митя потвърди, че всичко е било именно така, че той именно е сочил хиляда и петстотинте рубли, които са били на гърдите му, точно под шията, и че, разбира се, това е позор, „позор, от който не се отричам, най-позорният акт в целия ми живот! — извика Митя. — Аз можех да ги върна, но не ги върнах. Предпочетох да остана крадец в очите й, но не ги върнах, а най-големият ми позор беше, че знаех предварително, че няма да ги върна! Прав е Альоша! Благодаря ти, Альоша!“

С това свърши разпитът на Альоша. Важно и характерно беше именно обстоятелството, че се намери макар само един факт, макар само едно, да речем, много дребно доказателство, почти само намек за доказателство, но все пак поне малко от малко свидетелствуващо, че наистина е съществувал този талисман, че е имало в него хиляда и петстотин рубли и че подсъдимият не е лъгал в предварителното следствие, когато е заявил в Мокрое, че тези хиляда и петстотин „бяха мои“. Альоша беше радостен; цял пламнал, той седна на посоченото му място. Дълго време още повтаряше на себе си: „Как съм го забравил! Как можах да го забравя! И как изведнъж чак сега си го спомних!“

Почна разпитът на Катерина Ивановна. Щом се появи тя, в залата настъпи нещо невиждано. Дамите грабнаха лорнетите и биноклите, мъжете се размърдаха, някои ставаха от местата си, за да виждат по-добре. Всички твърдяха после, че Митя изведнъж пребледнял „като платно“, щем тя влязла. Цяла облечена в черно, скромно и почти плахо се приближи до посоченото й място. Не можеше да се разбере по лицето й дали беше развълнувана, но решителност искреше в нейния тъмен, здрачен поглед. Трябва да се отбележи, и после мнозина твърдяха, че тя била чудно хубава в този миг. Заговори тихо, но ясно, да я чуят всички. Изразяваше се извънредно спокойно или поне се мъчеше да е спокойна. Председателят започна въпросите си предпазливо, извънредно почтително, като че не смееше да докосне „някои струни“ и с уважение към голямото й нещастие. Но Катерина Ивановна самата веднага твърдо заяви на един от зададените въпроси, че е била годеница на подсъдимия „до момента, докато тон самият не ме изостави…“ — тихо прибави тя. Когато я попитаха за трите хиляди, поверени на Митя да ги изпрати по пощата на нейните роднини, тя твърдо изрече: „Аз му ги дадох не направо за пощата; тогава предчувствувах, че са му много необходими пари… в този момент… Дадох му тези три хиляди да ги изпрати, ако иска, в течение на един месец. Напразно се е измъчвал после толкова заради този дълг…“

Не предавам всички въпроси и точно всичките й отговори, предавам само съществения смисъл на показанията й.

— Твърдо бях уверена, че винаги ще успее да изпрати тези три хиляди рубли, щом ги получи от баща си — продължаваше тя, отговаряйки на въпросите. — Винаги съм била уверена в неговото безкористие и честност… висша честност… в паричните въпроси. Той беше твърдо уверен, че ще получи от баща си три хиляди рубли, и ми е говорил няколко пъти за това. Знаех, че има разпри с баща си, и съм била винаги и досега също съм сигурна, че беше излъган от баща си. Не помня никакви заплахи към баща му от негова страна. Пред мене поне не е говорил нищо, никакви заплахи. Ако беше дошъл тогава при мен, веднага бих успокоила тревогата му за тези нещастни три хиляди рубли, които ми дължеше, но той вече не идваше при мен… а самата аз… аз бях поставена в такова положение… че не можех да го викам… Пък и нямах никакво право да настоявам пред него за този дълг — добави тя изведнъж и нещо решително зазвънтя в гласа й, — самата аз веднъж получих от него паричен заем, много повече от три хиляди, и го приех, макар че тогава не можех да предположа, че някога ще бъда в състояние да му изплатя дълга си…

В тона на гласа й сякаш се почувствува някакво предизвикателство. Тъкмо в тази минута дойде ред на Фетюкович.

— Това не е било тук, а в началото на вашето познанство, нали? — предпазливо подхвана Фетюкович, тутакси предусетил нещо благоприятно. (Ще отбележа в скоби, че той, макар да беше извикан от Петербург донякъде и от самата Катерина Ивановна, все пак не знаеше нищо за случая с петте хиляди, които й беше дал Митя още в онзи град, и за „поклона до земята“. Това не беше му казала, това скри! И това беше най-странното. Можеше да се предположи със сигурност, че тя самата до последната минута не е знаела ще разправи ли този епизод пред съда, или не, и е чакала някакво вдъхновение.)

Не, никога няма да забравя тези минути! Тя почна да разказва, тя разказа всичко, целия онзи случай, който Митя бе споделил с Альоша, и за „поклона до земята“, и за причините, и за баща си, и за отиването си при Митя, и нито с една дума, нито с едно загатване не спомена, че същият Митя чрез сестра й беше предположил „да му изпрати Катерина Ивановна за парите“. Това тя великодушно скри и не се срамуваше да признае, че тя, самата тя, се е завтекла при младия офицер, по свое хрумване, надявайки се на нещо… да измоли от него пари. То беше просто потресающо. Аз изстивах и треперех, докато слушах, залата замря, да не изпусне нито дума. Тук имаше нещо безпримерно, защото дори и от такава властна и презрително горда девойка като нея беше почти невъзможно да се очаква такова свръхоткровено признание, такава жертвеност, такова самоунищожение. И за какво, за кого? За да спаси изменника и оскърбителя си, да помогне поне с нещо, макар и малко, за неговото спасение, като създаде добро впечатление в негова полза! И наистина: образът на офицера, който дава последните си пет хиляди рубли — всичко, което е имал в живота си, — почтително преклонен пред невинната девойка, се очерта като твърде симпатичен и привлекателен, но… сърцето ми се сви от болка! Аз почувствувах, че после може да произлезе от това (и произлезе, после произлезе!) клевета! Със злобен присмех се говореше после из целия град, че тави история може би не била съвсем точна, именно на онова място, дето офицерът изпратил девойката „уж само с един почтителен поклон“. Загатваха, че тук има нещо „пропуснато“. „Пък и да не е пропуснато нищо, и всичко да е истина — говореха дори най-почтените наши дами, — и тогава пак не се знае много ли е благородно девойка да постъпи така, макар и за да спаси баща си?“ И нима Катерина Ивановна, с нейния ум, с нейната болезнена проницателност, не е предчувствувала, че ще почнат да приказват така? Без друго е предчувствувала и все пак се реши да каже всичко! Разбира се, всичките тези мръснички съмнения в истинността на разказаното започнаха чак после, а в първата минута всичко и всички бяха потресени. Колкото до членовете на съда, те изслушаха Катерина Ивановна с благоговейно, така да се каже, дори свенливо мълчание. Прокурорът не си позволи нито един по-нататъшен въпрос на тази тема. Фетюкович й се поклони дълбоко. О, той почти тържествуваше. Много нещо беше спечелено: човек, който жертвува в благороден порив последните си пет хиляди, а после същият този човек убива баща си посред нощ, с цел да му ограби три хиляди — това бяха почти несъвместими неща. Фетюкович сега можеше да опровергае поне грабежа. „Делото“ изведнъж бе залято от някаква нова светлина. Яви се някаква симпатия в полза на Митя. А той… за него разправяха, че веднъж-два пъти по време на показанията на Катерина Ивановна понечил да скочи от мястото си, после се тръшнал пак на пейката и закрил с длан лицето си. Но когато тя свърши, той изведнъж извика с ридаещ глас, простирайки ръце към нея:

— Катя, защо ме погуби!

И силно изрида. Впрочем веднага се овладя и пак извика:

— Сега вече съм осъден!

А после като че се вкочани на мястото си, стиснал зъби и кръстосал ръце на гърдите си. Катерина Ивановна остана в залата и седна на посочения й стол. Тя беше бледа и седеше с наведена глава. Които бяха близо до нея, разправяха, че дълго време цялата трескаво треперела. Яви се на разпит Грушенка.

Приближавам се до оная катастрофа, която, неочаквано избухнала, наистина може би погуби Митя. Защото съм сигурен, както и всички, и всички юристи говореха после така, че ако не беше този случай, най-малкото щеше да има снизхождение към престъпника. Но за това сега. А преди това само две думи за Грушенка.

Тя се яви в залата също цялата в черно, с прекрасния си черен шал на раменете. Плавно, със своята безшумна походка с леко полюшване, както вървят понякога пълните жени, се приближи към преградата, втренчена в председателя, без да погледне нито веднъж нито вдясно, нито вляво. Според мене беше много хубава в тази минута и никак не беше бледа, както уверяваха после дамите. Твърдяха също, че лицето и било някак съсредоточено и зло. Аз мисля само, че беше нервна и чувствуваше тежко върху себе си презрително-любопитните погледи на жадната за скандал наша публика. Това беше горд характер, непонасящ презрението, един от тези характери, които, само да заподозрат презрение от нечия страна, тутакси пламват от гняв и жажда за съпротива. При това имаше, разбира се, и боязън, и вътрешен срам за тази боязън, тъй че не е чудно, че говорът й беше нервен — ту гневлив, ту презрителен и прекалено груб, ту изведнъж зазвучаваше искрена, сърдечна нотка на самоосъждане, самообвинение. А на моменти говореше така, сякаш политаше в някаква пропаст: „все едно, каквото ще да става, но ще кажа…“ За познанството си с Фьодор Павлович се изказа остро: „Глупости, да не съм виновна, че ми се лепна?“ А после, след минута добави: „Аз съм виновна за всичко, подигравах се и с единия, и с другия — и със стария, и с този — та докарах и двамата дотам. Всичко стана заради мене.“ Кой знае как се спомена за Самсонов: „Какво ви засяга — озъби се веднага тя с някакво нахално предизвикателство, — той беше мой благодетел, той ме взе гола и боса, когато родителите ми ме бяха изхвърлили от къщи.“ Председателят впрочем твърде учтиво й напомни, че трябва да отговаря само на въпросите, без да се впуска в излишни подробности. Грушенка се изчерви и очите й заискриха.

Пакета с парите не била виждала, а само чувала от „злодея“, че Фьодор Павлович имал някакъв пакет с три хиляди. „Но всичко това са глупости, аз се смеех и в никакъв случай нямаше да отида…“

— За кого споменахте сега като за „злодей“? — попита прокурорът.

— Ами за лакея, за Смердяков, дето уби господаря си, а вчера се е обесил.

Разбира се, начаса я попитаха: какви основания има за такова решително обвинение, но тя също нямаше никакви основания.

— Така ми каза Дмитрий Фьодорович и трябва да му вярвате. Разделницата го погуби, така да знаете, само тя е причината за всичко, така да знаете — сякаш цяла разтреперана от омраза, прибави Грушенка и злобна нотка зазвънтя в гласа й.

Поискаха да узнаят за кого загатва пак.

— Че за госпожицата, за тази тук Катерина Ивановна. Повика ме тогава у тях, гощава ме с шоколад, искаше да ме съблазни. Срама няма тя, това е…

Тук председателят вече я прекъсна строго, с молба да има мярка в изразите си. Но сърцето на ревнивата жена вече се беше разпалило, тя беше готова да полети, ако ще в бездната…

— При ареста в село Мокрое — припомняйки, попита прокурорът — всички са видели и чули как вие сте изтичали от другата стая и сте се развикали: „Аз съм виновна за всичко, заедно ще отидем на каторга!“ Значи, и вие тогава сте била сигурна, че той е отцеубиец?

— Не помня тогавашните си преживявания — отговори Грушенка, — всички тогава се развикаха, че той е убил баща си, и аз почувствувах, че съм виновна и че той е убил заради мене. Но щом каза, че е невинен, начаса му повярвах и сега вярвам, и винаги ще вярвам: той не е такъв човек, че да излъже.

Дойде ред да задава въпроси Фетюкович. Между другото, помня, попита за Ракитин и за двадесет и петте рубли, „задето ви е довел Алексей Фьодорович Карамазов“.

— Че какво чудно има, че взе парите — усмихна се с презрителна злоба Грушенка, — той постоянно идваше при мене да ми мрънка за пари, случвало се е на месец до тридесет рубли да ми изкопчи, повечето за глупости: за ядене и за пиене имаше и без мене.

— А на какво основание бяхте така щедра към господин Ракитин? — подхвана Фетюкович, макар че председателят проявяваше неспокойствие.

— Та той ми е братовчед. Майка ми и неговата майка са сестри. Само че все ме молеше на никого тук да не го казвам, много се срамуваше от мене.

Този нов факт беше съвсем неочакван за всички, досега никой в града не го знаеше, дори в манастира, дори и Митя не знаеше. Разправяха, че Ракитин станал морав от срам на стола си. Грушенка, преди да влезе в залата, бе научила някак, че той свидетелствувал срещу Митя, и затова се беше озлобила. Цялата одевешна реч на господин Ракитин, всичкото й благородство, всичките й нападки срещу крепостното право, срещу гражданските неуредици в Русия — всичко това бе този път окончателно зачеркнато и унищожено за всички. Фетюкович беше доволен: пак му дойде подкрепа изневиделица. Общо взето, не разпитваха Грушенка твърде много, пък и тя не можеше, разбира се, да съобщи нищо особено ново. Тя остави у публиката доста неприятно впечатление. Стотици презрителни погледи се насочиха към нея, когато свърши показанията си и седна в залата доста далече от Катерина Ивановна. През цялото време, докато я разпитваха, Митя мълчеше като вкаменен, свел очи към земята.

Появи се свидетелят Иван Фьодорович.