Метаданни

Данни

Година
–1880 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1 глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1991. Том 9-10

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Братья Карамазовы, (Пълни авторски права)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,7 (× 109 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009)
Разпознаване и корекция
NomaD (2009–2010)

Издание:

Ф. М. Достоевски. Събрани съчинения в 12 тома. Том IX

Братя Карамазови. Роман в четири части с епилог

Руска. Четвърто издание

 

Редактор: София Бранц

Художник: Кирил Гогов

Художник-редактор: Ясен Васев

Технически редактор: Олга Стоянова

Коректор: Ана Тодорова, Росица Друмева

Излязла от печат: февруари 1984 г.

Издателство „Народна култура“, София, 1984

 

Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 14, 15, 17

Издательство „Наука“, Ленинградское отделение, Ленинград, 1976

История

  1. — Добавяне

III
Братья знакомятся

Находился Иван, однако, не в отдельной комнате. Это было только место у окна, отгороженное ширмами, но сидевших за ширмами все-таки не могли видеть посторонние. Комната эта была входная, первая, с буфетом у боковой стены. По ней поминутно шмыгали половые. Из посетителей был один лишь старичок, отставной военный, и пил в уголку чай. Зато в остальных комнатах трактира происходила вся обыкновенная трактирная возня, слышались призывные крики, откупоривание пивных бутылок, стук бильярдных шаров, гудел орган. Алеша знал, что Иван в этот трактир почти никогда не ходил и до трактиров вообще не охотник; стало быть, именно потому только и очутился здесь, подумал он, чтобы сойтись по условию с братом Дмитрием. И, однако, брата Дмитрия не было.

— Прикажу я тебе ухи аль чего-нибудь, не чаем же ведь ты одним живешь, — крикнул Иван, по-видимому ужасно довольный, что залучил Алешу. Сам он уж кончил обед и пил чай.

— Ухи давай, давай потом и чаю, я проголодался, — весело проговорил Алеша.

— А варенья вишневого? Здесь есть. Помнишь, как ты маленький у Поленова вишневое варенье любил?

— А ты это помнишь? Давай и варенья, я и теперь люблю.

Иван позвонил полового и приказал уху, чай и варенья.

— Я всё помню, Алеша, я помню тебя до одиннадцати лет, мне был тогда пятнадцатый год. Пятнадцать и одиннадцать, это такая разница, что братья в эти годы никогда не бывают товарищами. Не знаю, любил ли я тебя даже. Когда я уехал в Москву, то в первые годы я даже и не вспоминал об тебе вовсе. Потом, когда ты сам попал в Москву, мы раз только, кажется, и встретились где-то. А вот здесь я уже четвертый месяц живу, и до сих пор мы с тобой не сказали слова. Завтра я уезжаю и думал сейчас, здесь сидя: как бы мне его увидать, чтобы проститься, а ты и идешь мимо.

— А ты очень желал меня увидать?

— Очень, я хочу с тобой познакомиться раз навсегда и тебя с собой познакомить. Да с тем и проститься. По-моему, всего лучше знакомиться пред разлукой. Я видел, как ты на меня смотрел все эти три месяца, в глазах твоих было какое-то беспрерывное ожидание, а вот этого-то я и не терплю, оттого и не подошел к тебе. Но в конце я тебя научился уважать: твердо, дескать, стоит человечек. Заметь, я хоть и смеюсь теперь, но говорю серьезно. Ведь ты твердо стоишь, да? Я таких твердых люблю, на чем бы там они ни стояли, и будь они такие маленькие мальчуганы, как ты. Ожидающий взгляд твой стал мне вовсе под конец не противен; напротив, полюбил я наконец твой ожидающий взгляд… Ты, кажется, почему-то любишь меня, Алеша?

— Люблю, Иван. Брат Дмитрий говорит про тебя: Иван — могила. Я говорю про тебя: Иван — загадка. Ты и теперь для меня загадка, но нечто я уже осмыслил в тебе, и всего только с сегодняшего утра!

— Что ж это такое? — засмеялся Иван.

— А не рассердишься? — засмеялся и Алеша.

— Ну?

— А то, что ты такой же точно молодой человек, как и все остальные двадцатитрехлетние молодые люди, такой же молодой, молоденький, свежий и славный мальчик, ну желторотый, наконец, мальчик! Что, не очень тебя обидел?

— Напротив, поразил совпадением! — весело и с жаром вскричал Иван. — Веришь ли, что я, после давешнего нашего свидания у ней, только об этом про себя и думал, об этой двадцатитрехлетней моей желторотости, а ты вдруг теперь точно угадал и с этого самого начинаешь. Я сейчас здесь сидел и знаешь что говорил себе: не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что всё, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования — а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю! Впрочем, к тридцати годам, наверно, брошу кубок, хоть и не допью всего и отойду… не знаю куда. Но до тридцати моих лет, знаю это твердо, всё победит моя молодость — всякое разочарование, всякое отвращение к жизни. Я спрашивал себя много раз: есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило во мне эту исступленную и неприличную, может быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого, то есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж сам не захочу, мне так кажется. Эту жажду жизни иные чахоточные сопляки-моралисты называют часто подлою, особенно поэты. Черта-то она отчасти карамазовская, это правда, жажда-то эта жизни, несмотря ни на что, в тебе она тоже непременно сидит, но почему ж она подлая? Центростремительной силы еще страшно много на нашей планете, Алеша. Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике. Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий, в который давно уже, может быть, перестал и верить, а все-таки по старой памяти чтишь его сердцем. Вот тебе уху принесли, кушай на здоровье. Уха славная, хорошо готовят. Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минув шей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что всё это давно уже кладбище, и никак не более. И не от отчаяния буду плакать, а лишь просто потом у, что буду счастлив пролитыми слезами моими. Собственным умилением упьюсь. Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь… Понимаешь ты что-нибудь в моей ахинее, Алешка, аль нет? — засмеялся вдруг Иван.

— Слишком понимаю, Иван: нутром и чревом хочется любить — прекрасно ты это сказал, и рад я ужасно за то, что тебе так жить хочется, — воскликнул Алеша. — Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить.

— Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?

— Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму. Вот что мне давно уже мерещится. Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасен.

— Уж ты и спасаешь, да я и не погибал, может быть! А в чем она, вторая твоя половина?

— В том, что надо воскресить твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и не умирали. Ну давай чаю. Я рад, что мы говорим, Иван.

— Ты, я вижу, в каком-то вдохновении. Ужасно я люблю такие professions de foi[1] вот от таких… послушников. Твердый ты человек, Алексей. Правда, что ты из монастыря хочешь выйти?

— Правда. Мой старец меня в мир посылает.

— Увидимся еще, стало быть, в миру-то, встретимся до тридцати-то лет, когда я от кубка-то начну отрываться. Отец вот не хочет отрываться от своего кубка до семидесяти лет, до восьмидесяти даже мечтает, сам говорил, у него это слишком серьезно, хоть он и шут. Стал на сладострастии своем и тоже будто на камне… хотя после тридцати-то лет, правда, и не на чем, пожалуй, стать, кроме как на этом… Но до семидесяти подло, лучше до тридцати: можно сохранить «оттенок благородства», себя надувая. Не видал сегодня Дмитрия?

— Нет, не видал, но я Смердякова видел. — И Алеша рассказал брату наскоро и подробно о своей встрече с Смердяковым. Иван стал вдруг очень озабоченно слушать, кое-что даже переспросил.

— Только он просил меня брату Дмитрию не сказывать о том, что он о нем говорил, — прибавил Алеша.

Иван нахмурился и задумался.

— Ты это из-за Смердякова нахмурился? — спросил Алеша.

— Да, из-за него. К черту его, Дмитрия я действительно хотел было видеть, но теперь не надо… — неохотно проговорил Иван.

— А ты в самом деле так скоро уезжаешь, брат?

— Да.

— Что же Дмитрий и отец? Чем это у них кончится? — тревожно промолвил Алеша.

— А ты всё свою канитель! Да я-то тут что? Сторож я, что ли, моему брату Дмитрию? — раздражительно отрезал было Иван, но вдруг как-то горько улыбнулся. — Каинов ответ богу об убитом брате, а? Может быть, ты это думаешь в эту минуту? Но, черт возьми, не могу же я в самом деле оставаться тут у них сторожем? Дела кончил и еду. Уж не думаешь ли ты, что я ревную к Дмитрию, что я отбивал у него все эти три месяца его красавицу Катерину Ивановну. Э, черт, у меня свои дела были. Дела кончил и еду. Дела давеча кончил, ты был свидетелем.

— Это давеча у Катерины Ивановны?

— Да, у ней, и разом развязался. И что ж такое? Какое мне дело до Дмитрия? Дмитрий тут ни при чем. У меня были только собственные дела с Катериною Ивановною. Сам ты знаешь, напротив, что Дмитрий вел себя так, как будто был в заговоре со мной. Я ведь не просил его нисколько, а он сам мне торжественно ее передал и благословил. Это всё смеху подобно. Нет, Алеша, нет, если бы ты знал, как я себя теперь легко чувствую! Я вот здесь сидел и обедал и, веришь ли, хотел было спросить шампанского, чтоб отпраздновать первый мой час свободы. Тьфу, полгода почти — и вдруг разом, всё разом снял. Ну подозревал ли я даже вчера, что это, если захотеть, то ничего не стоит кончить!

— Ты про любовь свою говоришь, Иван?

— Любовь, если хочешь, да, я влюбился в барышню, в институтку. Мучился с ней, и она меня мучила. Сидел над ней… и вдруг всё слетело. Давеча я говорил вдохновенно, а вышел и расхохотался — веришь этому. Нет, я буквально говорю.

— Ты и теперь так это весело говоришь, — заметил Алеша, вглядываясь в его в самом деле повеселевшее вдруг лицо.

— Да почем же я знал, что я ее вовсе не люблю! Хе-хе! Вот и оказалось, что нет. А ведь как она мне нравилась! Как она мне даже давеча нравилась, когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно, а между тем как легко от нее уехать. Ты думаешь, я фанфароню?

— Нет. Только это, может, не любовь была.

— Алешка, — засмеялся Иван, — не пускайся в рассуждения о любви! Тебе неприлично. Давеча-то, давеча-то ты выскочил, ай! Я еще и забыл поцеловать тебя за это… А мучила-то она меня как! Воистину у надрыва сидел. Ох, она знала, что я ее люблю! Любила меня, а не Дмитрия, — весело настаивал Иван. — Дмитрий только надрыв. Всё, что я давеча ей говорил, истинная правда. Но только в том дело, самое главное, что ей нужно, может быть, лет пятнадцать аль двадцать, чтобы догадаться, что Дмитрия она вовсе не любит, а любит только меня, которого мучает. Да, пожалуй, и не догадается она никогда, несмотря даже на сегодняшний урок. Ну и лучше: встал да и ушел навеки. Кстати, что она теперь? Что там было, когда я ушел?

Алеша рассказал ему об истерике и о том, что она, кажется, теперь в беспамятстве и в бреду.

— А не врет Хохлакова?

— Кажется, нет.

— Надо справиться. От истерики, впрочем, никогда и никто не умирал. Да и пусть истерика, бог женщине послал истерику любя. Не пойду я туда вовсе. К чему лезть опять.

— Ты, однако же, давеча ей сказал, что она никогда тебя не любила.

— Это я нарочно. Алешка, прикажу-ка я шампанского, выпьем за мою свободу. Нет, если бы ты знал, как я рад!

— Нет, брат, не будем лучше пить, — сказал вдруг Алеша, — к тому же мне как-то грустно.

— Да, тебе давно грустно, я это давно вижу.

— Так ты непременно завтра утром поедешь?

— Утром? Я не говорил, что утром… А впрочем, может, и утром. Веришь ли, я ведь здесь обедал сегодня, единственно чтобы не обедать со стариком, до того он мне стал противен. Я от него от одного давно бы уехал. А ты что так беспокоишься, что я уезжаю. У нас с тобой еще бог знает сколько времени до отъезда. Целая вечность времени, бессмертие!

— Если ты завтра уезжаешь, какая же вечность?

— Да нас-то с тобой чем это касается? — засмеялся Иван, — ведь свое-то мы успеем все-таки переговорить, свое-то, для чего мы пришли сюда? Чего ты гладишь с удивлением? Отвечай: мы для чего здесь сошлись? Чтобы говорить о любви к Катерине Ивановне, о старике и Дмитрии? О загранице? О роковом положении России? Об императоре Наполеоне? Так ли, для этого ли?

— Нет, не для этого.

— Сам понимаешь, значит, для чего. Другим одно, а нам, желторотым, другое, нам прежде всего надо предвечные вопросы разрешить, вот наша забота. Вся молодая Россия только лишь о вековечных вопросах теперь и толкует. Именно теперь, как старики все полезли вдруг практическими вопросами заниматься. Ты из-за чего все три месяца глядел на меня в ожидании? Чтобы допросить меня: «Како веруеши али вовсе не веруеши?» — вот ведь к чему сводились ваши трехмесячные взгляды, Алексей Федорович, ведь так?

— Пожалуй что и так, — улыбнулся Алеша. — Ты ведь не смеешься теперь надо мною, брат?

— Я-то смеюсь? Не захочу я огорчить моего братишку, который три месяца глядел на меня в таком ожидании. Алеша, взгляни прямо: я ведь и сам точь-в-точь такой же маленький мальчик, как и ты, разве только вот не послушник. Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют? Иные то есть? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол. Всю жизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира, сорок лет опять не будут знать друг друга, ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймали минутку в трактире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли бог, есть ли бессмертие? А которые в бога не веруют, ну те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это один же черт выйдет, всё те же вопросы, только с другого конца. И множество, множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах говорят у нас в наше время. Разве не так?

— Да, настоящим русским вопросы о том: есть ли бог и есть ли бессмертие, или, как вот ты говоришь, вопросы с другого конца, — конечно, первые вопросы и прежде всего, да так и надо, — проговорил Алеша, всё с тою же тихою и испытующею улыбкой вглядываясь в брата.

— Вот что, Алеша, быть русским человеком иногда вовсе не умно, но все-таки глупее того, чем теперь занимаются русские мальчики, и представить нельзя себе. Но я одного русского мальчика, Алешку, ужасно люблю.

— Как ты это славно подвел, — засмеялся вдруг Алеша.

— Ну говори же, с чего начинать, приказывай сам, — с бога? Существует ли бог, что ли?

— С чего хочешь, с того и начинай, хоть с «другого конца». Ведь ты вчера у отца провозгласил, что нет бога, — пытливо поглядел на брата Алеша.

— Я вчера за обедом у старика тебя этим нарочно дразнил и видел, как у тебя разгорелись глазки. Но теперь я вовсе не прочь с тобой переговорить и говорю это очень серьезно. Я с тобой хочу сойтись, Алеша, потому что у меня нет друзей, попробовать хочу. Ну, представь же себе, может быть, и я принимаю бога, — засмеялся Иван, — для тебя это неожиданно, а?

— Да, конечно, если ты только и теперь не шутишь.

— «Шутишь». Это вчера у старца сказали, что я шучу. Видишь, голубчик, был один старый грешник в восемнадцатом столетии, который изрек, что если бы не было бога, то следовало бы его выдумать, s'il n'existait pas Dieu il faudrait l'inventer. И действительно, человек выдумал бога. И не то странно, не то было бы дивно, что бог в самом деле существует, но то дивно, что такая мысль — мысль о необходимости бога — могла залезть в голову такому дикому и злому животному, как человек, до того она свята, до того она трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку. Что же до меня, то я давно уже положил не думать о том: человек ли создал бога или бог человека? Не стану я, разумеется, перебирать на этот счет все современные аксиомы русских мальчиков, все сплошь выведенные из европейских гипотез; потому что что там гипотеза, то у русского мальчика тотчас же аксиома, и не только у мальчиков, но, пожалуй, и у ихних профессоров, потому что и профессора русские весьма часто у нас теперь те же русские мальчики. А потому обхожу все гипотезы. Ведь у нас с тобой какая теперь задача? Задача в том, чтоб я как можно скорее мог объяснить тебе мою суть, то есть что я за человек, во что верую и на что надеюсь, ведь так, так? А потому и объявляю, что принимаю бога прямо и просто. Но вот, однако, что надо отметить: если бог есть и если он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал он ее по эвклидовой геометрии, а ум человеческий с понятием лишь о трех измерениях пространства. Между тем находились и находятся даже и теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, чтобы вся вселенная или, еще обширнее — всё бытие было создано лишь по эвклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности. Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где ж мне про бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего. Да и тебе советую об этом никогда не думать, друг Алеша, а пуще всего насчет бога: есть ли он или нет? Всё это вопросы совершенно несвойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях. Итак, принимаю бога, и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость его, и цель его, нам совершенно уж неизвестные, верую в порядок, в смысл жизни, верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы все сольемся, верую в Слово, к которому стремится вселенная и которое само «бе к богу» и которое есть само бог, ну и прочее и прочее, и так далее в бесконечность. Слов-то много на этот счет наделано. Кажется, уж я на хорошей дороге — а? Ну так представь же себе, что в окончательном результате я мира этого божьего — не принимаю и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать всё, что случилось с людьми, — пусть, пусть это всё будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму. Вот моя суть, Алеша, вот мой тезис. Это уж я серьезно тебе высказал. Я нарочно начал этот наш с тобой разговор как глупее нельзя начать, но довел до моей исповеди, потому что ее только тебе и надо. Не о боге тебе нужно было, а лишь нужно было узнать, чем живет твой любимый тобою брат. Я и сказал.

Иван заключил свою длинную тираду вдруг с каким-то особенным и неожиданным чувством.

— А для чего ты начал так, как «глупее нельзя начать»? — спросил Алеша, задумчиво смотря на него.

— Да, во-первых, хоть для русизма: русские разговоры на эти темы все ведутся как глупее нельзя вести. А во-вторых, опять-таки чем глупее, тем ближе к делу. Чем глупее, тем и яснее. Глупость коротка и нехитра, а ум виляет и прячется. Ум подлец, а глупость пряма и честна. Я довел дело до моего отчаяния, и чем глупее я его выставил, тем для меня же выгоднее.

— Ты мне объяснишь, для чего «мира не принимаешь»? — проговорил Алеша.

— Уж конечно, объясню, не секрет, к тому и вел. Братишка ты мой, не тебя я хочу развратить и сдвинуть с твоего устоя, я, может быть, себя хотел бы исцелить тобою, — улыбнулся вдруг Иван, совсем как маленький кроткий мальчик. Никогда еще Алеша не видал у него такой улыбки.

 

Бележки

[1] исповедания веры (франц.).

III. Братята се запознават

Иван обаче не беше в сепаре. Една маса до прозореца беше само отделена с параван, но седналите зад паравана все пак се виждаха. Помещението беше първото до входа, с бюфет до едната странична стена. През него всеки момент сновяха кръчмарските слуги. От посетителите имаше само едно старче, бивш военен, който пиеше чай в единия ъгъл. Затова пък в другите помещения на кръчмата цареше обичайният кръчмарски шум, чуваха се подвиквания към слугите, отпушване на бирени бутилки, тракане на билярдни топки, бучеше орган. Альоша знаеше, че Иван почти никога не влиза в тази кръчма и изобщо не беше любител на кръчмите, значи, именно затова се е озовал тук, помисли си той, за да се срещне с брат си Дмитрий. Обаче Дмитрий го нямаше.

— Да ти поръчам рибена чорба или нещо друго, нали не караш само на чай? — извика Иван, явно ужасно доволен, че е хванал Альоша. Самият той вече беше свършил обяда и пиеше чай.

— Давай рибена чорба, давай и чай после, че здравата съм изгладнял — отговори весело Альоша.

— А сладко от вишни? Тук има. Помниш ли колко обичаше като малък сладкото от вишни на Поленови?

— Ти си го запомнил? Хайде и сладко, и сега обичам.

Иван позвъни на слугата и поръча рибена чорба, чай и сладко.

— Помня всичко, Альоша, помня те до единадесет години, тогава карах петнадесетата година. Петнадесет и единадесет, това е такава разлика, че братята на тези години никога не са приятели. Не знам дали съм те обичал дори. Когато заминах за Москва, първите години дори изобщо не си спомнях за тебе. После, когато и ти дойде в Москва, само веднъж май се срещнахме някъде. А ето тук живея вече четвърти месец и досега с тебе не сме си казали нито дума. Утре заминавам и като седях тука сега, си мислех: как да го видя, за да се сбогувам, и не щеш ли, ти се зададе.

— А ти много ли искаше да ме видиш?

— Много. Исках да се запозная е теб веднъж за винаги и да те запозная със себе си. И с това да се сбогуваме. Според мене най-добре е хората да се запознават преди раздяла. Виждах как ме гледаш през тези три месеца, в очите ти имаше някакво непрекъснато очакване, пък аз точно това не понасям, затова не се сближих с тебе. Но най-накрая се научих да те уважавам, твърдо си държи човечето на своето. Забележи, макар и да се шегувам сега, но говоря сериозно. Нали твърдо държиш, а? Такива твърди обичам аз, на каквото и да държат, ако ще да са такива малки момченца като тебе. Твоят очакващ поглед най-накрая вече не ми беше неприятен, напротив, обикнах дори този твой очакващ поглед… Струва ми се, че ти, кой знае защо, ме обичаш, Альоша, а?

— Обичам те, Иване. Брат ни Дмитрий казва за тебе: Иван е гроб. Аз казвам за тебе: Иван е загадка. Ти и сега си загадка за мене, но вече проумях някои неща в тебе, и то едва тази сутрин!

— Какви са те? — засмя се Иван.

— Няма ли да се разсърдиш? — засмя се и Альоша.

— Кажи де!

— Това, че ти си същият младеж, като всички други двадесет и три годишни младежи, същият, от млад по-млад, ведър и чудесен хлапак и в крайна сметка хлапак с жълто на устата! Е, не те ли обидих много?

— Напротив, изненада ме с това съвпадение! — весело и с жар извика Иван. — Вярваш ли, че аз след тази среща при нея все за това си мислех, за това двадесет и три годишно мое жълто по устата, а ти сега изведнъж сякаш уцели и със същото започваш. Като седях сега тука, знаеш ли какво си казвах на себе си: и да не вярвам в живота, и да се разочаровам в скъпата жена, да се разочаровам в реда на нещата, да се убедя дори, че всичко, напротив, е безреден, проклет и може би дяволски хаос, да ми се стоварят дори всички ужаси на човешкото разочарование — аз все пак ще искам да живея и щом съм поднесъл до устата си тази чаша, няма да се откъсна от нея, докато не я пресуша! Впрочем към тридесет години сигурно ще захвърля чашата, без да съм я изпил до дъно, и ще се махна… не знам къде. Но до тридесетата си година, това знам с положителност, младостта ми ще победи всичко — всяко разочарование, всяко отвращение от живота. Питал съм се много пъти: има ли на света такова отчаяние, което да победи у мене тази екзалтирана и неприлична може би жажда за живот, и реших, че май няма такова, тоест пак до тридесетата година, а оттам нататък и аз самият вече няма да искам, така ми се струва. Тази жажда за живот някои охтичави сополанковци-моралисти често наричат подла, особено поетите. Тази черта е донякъде карамазовска, това е истина, тази жажда за живот, независимо от всичко — в тебе също без друго я има, но защо да е подла? Страшно много центростремителна сила има още в нашата планета, Альоша. Живее ми се и аз живея, пък макар и противно на логиката. Нека да не вярвам в реда на нещата, но скъпи ми са нежните листенца[1], които се разтварят напролет, скъпо ми е синьото небе, скъп ми е някой човек, когото някой път, ако щеш вярвай, дори не знаеш защо обичаш, скъп ми е някой човешки подвиг, в който отдавна вече може би си престанал дори да вярваш, но все пак по стар навик го почиташ в сърцето си. Ето донесоха ти чорбата, яж, да ти е сладко. Чорбата е чудесна, добре я правят. Аз искам да отида до Европа, Альоша, и направо оттук ще тръгна, и знам, че ще отида само на гробищата, но поне на най-най-скъпите гробища, това е! Скъпи покойници лежат там, всеки камък над тях говори за такъв пламенен минал живот, за такава страстна вяра в своя подвиг, в своята истина, в своята борба и в своята наука, че аз, знам го отсега, ще се хвърля на земята и ще целувам тези камъни, и ще плача над тях — в същото време убеден с цялото си сърце, че всичко е отдавна вече гробище и нищо повече. И няма да плача от отчаяние, а просто затова, защото ще бъда щастлив от моите пролети сълзи. От собственото си умиление ще се опия. Нежните пролетни листенца, синьото небе — обичам ги и толкова! Тук няма ум, няма логика, тук обичаш, тук обичаш с вътрешностите си, с утробата си, обичаш първите си млади сили… Разбираш ли нещо от моите врели-некипели, Альоша, или не? — засмя се изведнъж Иван.

— Много добре разбирам, Иване: с вътрешностите си и с утробата си искаш да обичаш — прекрасно го каза и аз ужасно се радвам, че толкова ти се живее — възкликна Альоша. — Аз мисля, че всички трябва най-много на света да обикнат първо живота.

— Да обикнат живота повече, отколкото смисъла му?

— Непременно; да го обикнат преди логиката, както ти казваш, непременно преди логиката, само тогава ще разбера смисъла му. Ето това отдавна ми се върти в главата… Половината ти работа е налице, Иване, и е спечелена: ти обичаш да живееш. Сега трябва да се постараеш за втората твоя половина и си спасен.

— Ти вече ме спасяваш, пък аз не съм и загивал може би! А в какво се състои тази твоя втора половина?

— В това, че трябва да се възкресят твоите мъртъвци, които може би никога не са и умирали. Хайде, поръчай чая. Радвам се, че си говорим, Иване.

— Ти, както виждам, си в някакво вдъхновение. Аз ужасно обичам такива profession de foi[2], ей от такива… послушници. Твърд човек си ти, Алексей! Вярно ли е, че искаш да напуснеш манастира?

— Вярно е. Моят старец ме изпраща сред хората.

— Пак ще се видим, значи, сред хората, ще се срещнем до трийсетте ми години, когато ще почна да се отдръпвам от чашата. А виж, тате не иска да се откаже от своята чаша до седемдесетата си година, до осемдесетата дори мечтае, сам го казва, и то съвсем сериозно, макар че е шут. Крепи се на своето сладострастие също като на камък… макар че след трийсетата година наистина няма на какво друго да се крепиш освен на това… Но до седемдесет е подло, по-добре до трийсет: може ли човек да запази „отсянка на благородство“[3], мамейки себе си. Не си ли виждал днес Дмитрий?

— Не, не съм го виждал, но видях Смердяков.

И Альоша разправи на брат си набързо и подробно за срещата си със Смердяков. Иван изведнъж го заслуша много загрижено и дори взе да пита за някои неща.

— Само ме помоли да не казвам на брата Дмитрий това, което каза за него — прибави Альоша.

Иван се свъси и се замисли.

— Ти заради Смердяков ли се свъси? — попита Альоша.

— Да, заради него. Но дяволите го взели него, ами Дмитрий наистина исках да го видя, обаче сега няма нужда… — неохотно издума Иван.

— Наистина ли толкова скоро заминаваш, брате?

— Да.

— Ами Дмитрий и татко? Какво ще стане с тях? — промълви тревожно Альоша.

— Е, ти все това си знаеш! Какво общо имам аз с това? Да не съм пазач на брата си Дмитрий?[4] — нервно отсече Иван, но изведнъж някак горчиво се усмихна. — Каиновия отговор на Бога за убития брат, а? Може би това си мислиш в тази минута? Но, дявол да го вземе, наистина не мога да остана тук да им бъда пазач! Свърших си работата и заминавам. Да не мислиш, че ревнувам Дмитрий и през тия три месеца съм се мъчил да му отнема неговата хубавица Катерина Ивановна? Е, по дяволите, аз си имах свои работи. Свърших ги и заминавам. Току-що всичко свърших, ти беше свидетел.

— Току-що при Катерина Ивановна ли?

— Да, при нея, и всичко приключих. Така е! Какво ме интересува Дмитрий! Дмитрий няма нищо общо! Аз си имах само свои собствени работи с Катерина Ивановна. Ти самият знаеш, напротив, че Дмитрий се държеше така, като че ли е в заговор с мене! Хич не съм го молил, той самият ми я предаде тържествено и ме благослови. Всичко това е просто смешно. Не, Альоша, не, да знаеш как леко се чувствувам сега! Ето аз седях тук и обядвах и, ако щеш вярвай, исках да си поръчам шампанско, за да отпразнувам първия час на моята свобода. Тю, почти половин година — и изведнъж всичко разчистих. Та подозирал ли съм, дори до вчера, че щом поискам, нищо няма да ми струва да свърша!

— Ти за своята любов ли говориш, Иване?

— Любов, ако щеш, да, аз се влюбих в госпожицата, в пансионерката. Измъчих се с нея и тя ме мъчеше. Треперех й… и изведнъж всичко рухна. Одеве говорих вдъхновено, а като излязох навън, се разсмях с глас — вярваш ли? Буквално ти казвам.

— Ти и сега така весело го говориш — отбеляза Альоша, като се вглеждаше в неговото наистина изведнъж развеселено лице.

— Та откъде да знам, че изобщо не я обичам! Хе-хе! И ето излезе, че не я обичам. А как ми харесваше тя! Дори тогава, когато произнасях речта си. И знаеш ли, и сега ми харесва ужасно, а същевременно колко ми е лесно да замина. Мислиш, че само се хваля?

— Не. Само че това може би не е било любов.

— Альошка — засмя се Иван, — не се впущай да разсъждаваш за любовта! Не ти прилича. Ами одеве, одеве как хубаво го каза, а! Пък аз забравих да те целуна за това… Как ме е мъчила тя! Наистина, бях пред изстъпление. О, тя знаеше, че я обичам! Тя обичаше мене, а не Дмитрий — весело настояваше Иван. — Дмитрий е само изстъпление. Всичко, което й говорих одеве, е самата истина. Само че най-важното е, че са й потребни може би петнадесет или двадесет години, за да се досети, че изобщо може би не обича Дмитрий, а само мене, когото мъчи. А може и да не се досети никога, дори въпреки днешния урок. И още по-добре: станах и си отидох завинаги. Впрочем, как е тя сега? Какво стана там, след като си отидох?

Альоша му разправи за истерията и че сега е май в безсъзнание и бълнува.

— Да не лъже Хохлакова?

— Струва ми се, не.

— Трябва да се разпита. Впрочем от истерия никой не е умрял. Пък и нека е истерия. Бог от любов е пратил на жената истерията. Повече няма да отида там. Защо да се навирам отново.

— Все пак ти одеве й каза, че никога не те е обичала.

— Нарочно. Альошка, ще поръчам шампанско, да пием за моята свобода. Да знаеш само колко се радвам!

— Не, братко, по-добре да не пием — каза изведнъж Альоша, — освен това ми е някак тъжно.

— Да, тебе отдавна ти е тъжно, отдавна го виждам.

— Значи, утре сутринта непременно заминаваш?

— Сутринта ли? Не съм казал, че сутринта… Но впрочем може и сутринта. Вярваш ли, днес обядвах тука само за да не обядвам със стареца — толкова ми е станал противен. Само заради него отдавна бих заминал. Но защо се безпокоиш толкова, че заминавам. Ние с тебе имаме още Бог знае колко време до заминаването. Цяла вечност време, безсмъртие!

— Щом заминаваш утре, каква вечност?

— Че какво ни засяга това нас двамата? — засмя се Иван. — Ние нашето все пак ще успеем да си го кажем, нашето, за което сме дошли тук. Какво гледаш учудено? Отговаряй: за какво сме се събрали тук? Да говорим за любовта към Катерина Ивановна, за стареца и Дмитрий? За чужбина? За съдбоносното положение на Русия? За император Наполеон? Така ли, за това ли?

— Не, не за това.

— Сам разбираш, значи, за какво. Другите както искат, а ние, с жълтото по устата, преди всичко трябва да разрешим предвечните въпроси, това ни е грижата. Цяла млада Русия сега говори само за вечните въпроси. Именно сега, когато старите изведнъж до един са се хванали да се занимават с практическите въпроси. Ти за какво ме гледа е очакване цели три месеца? За да ме изпиташ: „Како веруеши[5], или изобщо не веруеши“ — ето към какво се свеждаха вашите тримесечни погледи, Алексей Фьодорович, нали?

— Май е така — усмихна се Альоша. — Нали не ми се присмиваш сега, братко?

— Аз ли да ти се присмивам? Как ще огорчавам сега братчето си, което ме е гледало три месеца с толкова очакване. Альоша, погледни ме в очите: аз самият съм съвсем същото малко момченце като тебе, само дето не съм послушник. Досега руските момчета как действуваха? Някои тоест. Ето например, тукашната вонеща кръчма, ето, съберат се, седнат в ъгъла. Преди това цял живот не са се познавали, а като излязат от кръчмата, сто години пак няма да се познават, е, и за какво ще разсъждават през тази минута в кръчмата? За световните въпроси, разбира се: има ли бог, има ли безсмъртие? А които не вярват в бога, е, те пък за социализма и анархизма ще заговорят, за преобразуването на цялото човечество по нов образец, но от всичко това все същият дявол излиза, все същите въпроси, само че от другия край. И много, много най-оригинални руски момчета само това правят, да говорят по вечните въпроси у нас, в наше време. Не е ли така?

— Да, за истинския русин въпросите има ли бог и има ли безсмъртие или, както казваш ти, въпросите от другия край, са, разбира се, най-важните въпроси и на първо място, и така е и редно — проговори Альоша, като се вглеждаше в брат си с все същата блага и изпитателна усмивка.

— Виж какво, Альоша, понякога никак не е умно да си русин, но все пак по-глупаво нещо от това, с което сега се занимават руските младежи, не може да си представи човек. Но аз ужасно обичам едно руско момче — Альошка.

— Как хубаво го извъртя — засмя се изведнъж Альоша.

— Е, казвай откъде да започнем, ти заповядай — от бога ли? Дали съществува бог, така ли?

— Откъдето искаш, оттам почвай, ако щеш, от „другия край“. Ти вчера провъзгласи у татко, че няма бог — изпитателно погледна брат си Альоша.

— Вчера на обяд у стария нарочно го дразних с това и видях как ти пламнаха очичките. Но сега съм готов да поговоря с тебе и го казвам съвсем сериозно. Искам, Альоша, да се сближим с тебе, защото нямам приятели, искам да опитам. Е, представи си, че и аз може би приемам Бога — засмя се Иван, — за тебе това е неочаквано, нали?

— Да, разбира се, стига и сега да не се шегуваш.

— „Да не се шегуваш.“ И вчера казаха у стареца-монах, че съм се бил шегувал. Знаеш ли, драги мой, имало един стар грешник от осемнадесетото столетие, който изрекъл, че ако нямало бог, той трябвало да се измисли, s’il n’existait pas Dieu il faudrait l’inventer. И наистина човекът е измислил бога. И не това е странното, не това би било удивителното, че Бог действително съществува, но удивителното е, че такава мисъл — мисълта за необходимостта от бога — е могла да влезе в главата на такова диво и злобно животно, каквото е човекът, толкова е свята тя, толкова е трогателна, толкова е премъдра и толкова прави чест на човека. Колкото до мене, аз отдавна съм решил да не мисля за това: човекът ли е създал бога, или бог — човека? Няма да се спирам, разбира се, на всички съвременни аксиоми на руските момчета по този въпрос, всички до една известни от европейските хипотези, защото онова, което там е хипотеза, за руското момче става веднага аксиома, и не само за момчетата, но дори и за техните професори, защото и нашите руски професори сега много често са също като руските момчета. Затова оставям настрана всички хипотези. Защото каква е сега нашата задача с тебе? Задачата е колкото може по-бързо да ти обясня какво представлявам, тоест що за човек съм, в какво вярвам и на какво се надявам, така е, нали? И затова ти заявявам, че приемам бога направо и просто. Ето какво трябва да се отбележи обаче: ако има бог и ако той наистина е създал земята, то, както ни е добре известно, той я е създал според Евклидовата геометрия, а човешкият ум има понятие само за трите измерения на пространството. А пък имало е и има дори и сега геометрици и философи, и дори измежду най-забележителните, които се съмняват, че цялата вселена или още по-широко — цялото битие е било създадено само според Евклидовата геометрия, осмеляват се дори да мечтаят, че две успоредни линии, които според Евклид в никакъв случай не могат да се пресекат на земята, може да се пресекат някъде в безкрайността. Аз, драги, съм решил, че щом дори това не мога да разбера, как ще мога да разбера нещо за бога? Смирено признавам, че нямам никакви способности да разрешавам такива въпроси, моят ум е евклидовски земен и затова къде ти ще решаваме неща, които са извън нашия свят. Пък и тебе те съветвам да не мислиш никога за тях, приятелю Альоша, и най-вече относно бога: има ли го, или го няма. Всичко това са въпроси съвсем несвойствени за ум, създаден само за трите измерения. И тъй аз приемам бога и не само на драго сърце, но нещо повече, приемам и премъдростта му, и целта му, вече съвсем неизвестни нам, вярвам в реда, в смисъла на живота, вярвам във вечната хармония, в която всички сме щели да се слеем, вярвам в Словото, към което се стреми вселената и което самото „бе к Богу“, и което самото е бог[6] и прочие, и прочие, и така нататък до безконечност. За тези неща са изприказвани много думи. Струва ми се, вече съм на прав път — а? Е, представи си сега, че като краен резултат аз този божи свят не го приемам и макар да зная, че той съществува, но не мога да го допусна. Не бога не приемам, разбери, а света, създаден от него, божия свят не приемам и не мога да се съглася да го приема. Да се изясня: аз съм убеден като младенец, че страданията ще минат и ще се забравят, че целият оскърбителен комизъм на човешките противоречия ще изчезне като жалък мираж, като гнусна измислица на слабосилния и мъничък като атом човешки евклидов ум, че в крайна сметка в световния финал, в момента на вечната хармония ще се случи и ще се яви нещо толкова скъпоценно, че ще стигне за всички сърца, за утоляване на всички негодувания, за изкупление на всички злодейства на хората, на цялата проляна от тях кръв, така ще стигне, че да стане възможно не само да се прости, но и да се оправдае всичко, което се е случило на хората — нека, нека да стане и да дойде всичко това, но аз не го приемам и не искам да го приема! Нека дори успоредните линии се пресекат и аз лично да го видя: ще го видя и ще кажа, че са се пресекли, но пак няма да го приема. Ето това съм аз, Альоша, това е моята теза. Тези неща ти казвам съвсем сериозно. Нарочно почнах този наш разговор с тебе по най-глупавия възможен начин, но стигнах до моята изповед, защото единствена тя ти трябва. Не ти трябваше нищо за бога, а само да разбереш с какво живее твоят любим брат. Е, казах ти.

Иван завърши своята дълга тирада изведнъж с някакво особено, неочаквано чувство.

— А защо започна „по най-глупавия възможен начин“? — попита Альоша, като го гледаше замислен.

— Че, първо, ако щеш, дори за русизъм: руските разговори на тези теми винаги се водят по най-глупавия начин. А, второ, колкото е по-глупаво, толкова е по-близо дори до самата същина. Колкото по-глупаво, толкова по-ясно. Глупостта е кратка и не хитрува, а умът шикалкави и се крие. Умът е подлец, а глупостта — открита и честна.

Аз докарах нещата до моето отчаяние и колкото по-глупави съм ги представил, толкова по-добре за мен. — Ще ми обясниш ли защо „не приемаш света“? — продума Альоша.

— Разбира се, ще ти обясня, не е тайна, натам бия. Братче мое, не искам тебе да те развратя и да те мръдна от устоите ти, ами може би себе си бих искал да изцеря чрез тебе — усмихна се изведнъж Иван, досущ като малко, кротко момченце. Альоша никога не беше го виждал с такава усмивка.

Бележки

[1] … скъпи ми са нежните листенца… — В оригинала „клейкие листочки“, скрит цитат от Пушкин („Ще дуют холодные ветри…“). — Бел. С.Б.

[2] Публично изповядване на вярата (фр.).

[3] … „отсянка на благородство“… — Неточен цитат от епиграмата на Пушкин „Сказали раз царю, что наконец…“. — Бел. С.Б.

[4] Да не съм пазач на брата си Дмитрий? — (Вж. също думите на Смердяков за Дмитрий на стр. 238) — Каиновият отговор на въпроса на Господа за убития Авел: „И рече Господ (Бог) на Каина: де е брат ти Авел? Той отговори: не зная; нима съм пазач на брата си?“ (Битие 4; 9) — Бел. С.Б.

[5] Како веруеши… — Въпрос при посвещаване във висш духовнически сан, в отговор на който посвещаваният чете Символ на вярата — кратка формула на християнското вероучение. — Бел. С.Б.

[6] … Вярвам в Словото (…), което самото „бе к Богу“ и което самото е Бог… — „В начало беше Словото, и Словото беше у Бога, и Бог беше Словото.“ (Евангелие от Йоан 1; 1) — Бел. С.Б.