Метаданни

Данни

Година
–1880 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1 глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1991. Том 9-10

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Братья Карамазовы, (Пълни авторски права)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,7 (× 109 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009)
Разпознаване и корекция
NomaD (2009–2010)

Издание:

Ф. М. Достоевски. Събрани съчинения в 12 тома. Том IX

Братя Карамазови. Роман в четири части с епилог

Руска. Четвърто издание

 

Редактор: София Бранц

Художник: Кирил Гогов

Художник-редактор: Ясен Васев

Технически редактор: Олга Стоянова

Коректор: Ана Тодорова, Росица Друмева

Излязла от печат: февруари 1984 г.

Издателство „Народна култура“, София, 1984

 

Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 14, 15, 17

Издательство „Наука“, Ленинградское отделение, Ленинград, 1976

История

  1. — Добавяне

III
Хождение души по мытарствам
Мытарство первое

Итак, Митя сидел и диким взглядом озирал присутствующих, не понимая, что ему говорят. Вдруг он поднялся, вскинул вверх руки и громко прокричал:

— Не повинен! В этой крови не повинен! В крови отца моего не повинен… Хотел убить, но не повинен! Не я!

Но только что он успел прокричать это, как из-за занавесок выскочила Грушенька и так и рухнулась исправнику прямо в ноги.

— Это я, я, окаянная, я виновата! — прокричала она раздирающим душу воплем, вся в слезах, простирая ко всем руки, — это из-за меня он убил!… Это я его измучила и до того довела! Я и того старичка-покойничка бедного измучила, со злобы моей, и до того довела! Я виноватая, я первая, я главная, я виноватая!

— Да, ты виноватая! Ты главная преступница! Ты неистовая, ты развратная, ты главная виноватая, — завопил, грозя ей рукой, исправник, но тут уж его быстро и решительно уняли. Прокурор даже обхватил его руками.

— Это уж совсем беспорядок будет, Михаил Макарович, — вскричал он, — вы положительно мешаете следствию… дело портите… — почти задыхался он.

— Меры принять, меры принять, меры принять! — страшно закипятился и Николай Парфенович, — иначе положительно невозможно!…

— Вместе судите нас! — продолжала исступленно восклицать Грушенька, всё еще на коленях. — Вместе казните нас, пойду с ним теперь хоть на смертную казнь!

— Груша, жизнь моя, кровь моя, святыня моя! — бросился подле нее на колени и Митя и крепко сжал ее в объятиях. — Не верьте ей, — кричал он, — не виновата она ни в чем, ни в какой крови и ни в чем!

Он помнил потом, что его оттащили от нее силой несколько человек, а что ее вдруг увели, и что опамятовался он уже сидя за столом. Подле и сзади него стояли люди с бляхами. Напротив него через стол на диване сидел Николай Парфенович, судебный следователь, и всё уговаривал его отпить из стоявшего на столе стакана немного воды: «Это освежит вас, это вас успокоит, не бойтесь, не беспокойтесь», — прибавлял он чрезвычайно вежливо. Мите же вдруг, он помнил это, ужасно любопытны стали его большие перстни, один аметистовый, а другой какой-то ярко-желтый, прозрачный и такого прекрасного блеска. И долго еще он потом с удивлением вспоминал, что эти перстни привлекали его взгляд неотразимо даже во всё время этих страшных часов допроса, так что он почему-то всё не мог от них оторваться и их забыть, как совершенно неподходящую к его положению вещь. Налево, сбоку от Мити, на месте, где сидел в начале вечера Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую руку Мити, на месте, где была тогда Грушенька, расположился один румяный молодой человек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке, и весьма поношенном, пред которым очутились чернильница и бумага. Оказалось, что это был письмоводитель следователя, которого привез тот с собою. Исправник же стоял теперь у окна, в другом конце комнаты, подле Калганова, который тоже уселся на стуле у того же окна.

— Выпейте воды! — мягко повторил в десятый раз следователь.

— Выпил, господа, выпил… но… что ж, господа, давите, казните, решайте судьбу! — воскликнул Митя со страшно неподвижным выпучившимся взглядом на следователя.

— Итак, вы положительно утверждаете, что в смерти отца вашего, Федора Павловича, вы не виновны? — мягко, но настойчиво спросил следователь.

— Не виновен! Виновен в другой крови, в крови другого старика, но не отца моего. И оплакиваю! Убил, убил старика, убил и поверг… Но тяжело отвечать за эту кровь другою кровью, страшною кровью, в которой не повинен… Страшное обвинение, господа, точно по лбу огорошили! Но кто же убил отца, кто же убил? Кто же мог убить, если не я? Чудо, нелепость, невозможность!…

— Да, вот кто мог убить… — начал было следователь, но прокурор Ипполит Кириллович (товарищ прокурора, но и мы будем его называть для краткости прокурором), переглянувшись со следователем, произнес, обращаясь к Мите:

— Вы напрасно беспокоитесь за старика слугу Григория Васильева. Узнайте, что он жив, очнулся и, несмотря на тяжкие побои, причиненные ему вами, по его и вашему теперь показанию, кажется, останется жив несомненно, по крайней мере по отзыву доктора.

— Жив? Так он жив! — завопил вдруг Митя, всплеснув руками. Всё лицо его просияло. — Господи, благодарю тебя за величайшее чудо, содеянное тобою мне, грешному и злодею, по молитве моей!… Да, да, это по молитве моей, я молился всю ночь!… — и он три раза перекрестился. Он почти задыхался.

— Так вот от этого-то самого Григория мы и получили столь значительные показания на ваш счет, что… — стал было продолжать прокурор, но Митя вдруг вскочил со стула.

— Одну минуту, господа, ради бога одну лишь минутку; я сбегаю к ней…

— Позвольте! В эту минуту никак нельзя! — даже чуть не взвизгнул Николай Парфенович и тоже вскочил на ноги. Митю обхватили люди с бляхами на груди, впрочем он и сам сел на стул…

— Господа, как жаль! Я хотел к ней на одно лишь мгновение… хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта кровь, которая всю ночь сосала мне сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! — восторженно и благоговейно проговорил он вдруг, обводя всех глазами. — О, благодарю вас, господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!… Этот старик — ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего ребенка все покинули, был отцом родным!…

— Итак вы… — начал было следователь.

— Позвольте, господа, позвольте еще одну минутку, — прервал Митя, поставив оба локтя на стол и закрыв лицо ладонями, — дайте же чуточку сообразиться, дайте вздохнуть, господа. Всё это ужасно потрясает, ужасно, не барабанная же шкура человек, господа!

— Вы бы опять водицы… — пролепетал Николай Парфенович.

Митя отнял от лица руки и рассмеялся. Взгляд его был бодр, он весь как бы изменился в одно мгновение. Изменился и весь тон его: это сидел уже опять равный всем этим людям человек, всем этим прежним знакомым его, вот точно так, как если бы все они сошлись вчера, когда еще ничего не случилось, где-нибудь в светском обществе. Заметим, однако, кстати, что у исправника Митя, в начале его прибытия к нам, был принят радушно, но потом, в последний месяц особенно, Митя почти не посещал его, а исправник, встречаясь с ним, на улице например, сильно хмурился и только лишь из вежливости отдавал поклон, что очень хорошо заприметил Митя. С прокурором был знаком еще отдаленнее, но к супруге прокурора, нервной и фантастической даме, иногда хаживал с самыми почтительными, однако, визитами, и даже сам не совсем понимая, зачем к ней ходит, и она всегда ласково его принимала, почему-то интересуясь им до самого последнего времени. Со следователем же познакомиться еще не успел, но, однако, встречал и его и даже говорил с ним раз или два, оба раза о женском поле.

— Вы, Николай Парфеныч, искуснейший, как я вижу, следователь, — весело рассмеялся вдруг Митя, — но я вам теперь сам помогу. О господа, я воскрешен… и не претендуйте на меня, что я так запросто и так прямо к вам обращаюсь. К тому же я немного пьян, я это вам скажу откровенно. Я, кажется, имел честь… честь и удовольствие встречать вас, Николай Парфеныч, у родственника моего Миусова… Господа, господа, я не претендую на равенство, я ведь понимаю же, кто я такой теперь пред вами сижу. На мне лежит… если только показания на меня дал Григорий… то лежит — о, конечно, уж лежит — страшное подозрение! Ужас, ужас — я ведь понимаю же это! Но к делу, господа, я готов, и мы это в один миг теперь и покончим, потому что, послушайте, послушайте, господа. Ведь если я знаю, что я не виновен, то уж, конечно, в один миг покончим! Так ли? Так ли?

Митя говорил скоро и много, нервно и экспансивно и как бы решительно принимая своих слушателей за лучших друзей своих.

— Итак, мы пока запишем, что вы отвергаете взводимое на вас обвинение радикально, — внушительно проговорил Николай Парфенович и, повернувшись к писарю, вполголоса продиктовал ему, что надо записать.

— Записывать? Вы хотите это записывать? Что ж, записывайте, я согласен, даю полное мое согласие, господа… Только видите… Стойте, стойте, запишите так: «В буйстве он виновен, в тяжких побоях, нанесенных бедному старику, виновен». Ну там еще про себя, внутри, в глубине сердца своего виновен — но это уж не надо писать, — повернулся он вдруг к писарю, — это уже моя частная жизнь, господа, это уже вас не касается, эти глубины-то сердца то есть… Но в убийстве старика отца — не виновен! Это дикая мысль! Это совершенно дикая мысль!… Я вам докажу, и вы убедитесь мгновенно. Вы будете смеяться, господа, сами будете хохотать над вашим подозрением!…

— Успокойтесь, Дмитрий Федорович, — напомнил следователь, как бы, видимо, желая победить исступленного своим спокойствием. — Прежде чем будем продолжать допрос, я бы желал, если вы только согласитесь ответить, слышать от вас подтверждение того факта, что, кажется, вы не любили покойного Федора Павловича, были с ним в какой-то постоянной ссоре… Здесь, по крайней мере, четверть часа назад, вы, кажется, изволили произнести, что даже хотели убить его: «Не убил, — воскликнули вы, — но хотел убить!»

— Я это воскликнул? Ох, это может быть, господа! Да, к несчастию, я хотел убить его, много раз хотел… к несчастию, к несчастию!

— Хотели. Не согласитесь ли вы объяснить, какие, собственно, принципы руководствовали вас в такой ненависти к личности вашего родителя?

— Что ж объяснять, господа! — угрюмо вскинул плечами Митя, потупясь. — Я ведь не скрывал моих чувств, весь город об этом знает — знают все в трактире. Еще недавно в монастыре заявил в келье старца Зосимы… В тот же день, вечером, бил и чуть не убил отца и поклялся, что опять приду и убью, при свидетелях… О, тысяча свидетелей! Весь месяц кричал, все свидетели!… Факт налицо, факт говорит, кричит, но — чувства, господа, чувства, это уж другое. Видите, господа, — нахмурился Митя, — мне кажется, что про чувства вы не имеете права меня спрашивать. Вы хоть и облечены, я понимаю это, но это дело мое, мое внутреннее дело, интимное, но… так как я уж не скрывал моих чувств прежде… в трактире, например, и говорил всем и каждому, то… то не сделаю и теперь из этого тайны. Видите, господа, я ведь понимаю, что в этом случае на меня улики страшные: всем говорил, что его убью, а вдруг его и убили: как же не я в таком случае? Ха-ха! Я вас извиняю, господа, вполне извиняю. Я ведь и сам поражен до эпидермы, потому что кто ж его убил, наконец, в таком случае, если не я? Ведь не правда ли? Если не я, так кто же, кто же? Господа, — вдруг воскликнул он, — я хочу знать, я даже требую от вас, господа: где он убит? Как он убит, чем и как? Скажите мне, — быстро спросил он, обводя прокурора и следователя глазами.

— Мы нашли его лежащим на полу, навзничь, в своем кабинете, с проломленною головой, — проговорил прокурор.

— Страшно это, господа! — вздрогнул вдруг Митя и, облокотившись на стол, закрыл лицо правою рукой.

— Мы будем продолжать, — прервал Николай Парфенович. — Итак, что же тогда руководило вас в ваших чувствах ненависти? Вы, кажется, заявляли публично, что чувство ревности?

— Ну да, ревность, и не одна только ревность.

— Споры из-за денег?

— Ну да, и из-за денег.

— Кажется, спор был в трех тысячах, будто бы недоданных вам по наследству.

— Какое трех! Больше, больше, — вскинулся Митя, — больше шести, больше десяти может быть. Я всем говорил, всем кричал! Но я решился, уж так и быть, помириться на трех тысячах. Мне до зарезу нужны были эти три тысячи… так что тот пакет с тремя тысячами, который, я знал, у него под подушкой, приготовленный для Грушеньки, я считал решительно как бы у меня украденным, вот что, господа, считал своим, всё равно как моею собственностью…

Прокурор значительно переглянулся со следователем и успел незаметно мигнуть ему.

— Мы к этому предмету еще возвратимся, — проговорил тотчас следователь, — вы же позволите нам теперь отметить и записать именно этот пунктик: что вы считали эти деньги, в том конверте, как бы за свою собственность.

— Пишите, господа, я ведь понимаю же, что это опять-таки на меня улика, но я не боюсь улик и сам говорю на себя. Слышите, сам! Видите, господа, вы, кажется, принимаете меня совсем за иного человека, чем я есть, — прибавил он вдруг мрачно и грустно. — С вами говорит благородный человек, благороднейшее лицо, главное — этого не упускайте из виду — человек, наделавший бездну подлостей, но всегда бывший и остававшийся благороднейшим существом, как существо, внутри, в глубине, ну, одним словом, я не умею выразиться… Именно тем-то и мучился всю жизнь, что жаждал благородства, был, так сказать, страдальцем благородства и искателем его с фонарем, с Диогеновым фонарем, а между тем всю жизнь делал одни только пакости, как и все мы, господа… то есть, как я один, господа, не все, а я один, я ошибся, один, один!… Господа, у меня голова болит, — страдальчески поморщился он, — видите, господа, мне не нравилась его наружность, что-то бесчестное, похвальба и попирание всякой святыни, насмешка и безверие, гадко, гадко! Но теперь, когда уж он умер, я думаю иначе.

— Как это иначе?

— Не иначе, но я жалею, что так его ненавидел.

— Чувствуете раскаяние?

— Нет, не то чтобы раскаяние, этого не записывайте. Сам-то я нехорош, господа, вот что, сам-то я не очень красив, а потому права не имел и его считать отвратительным, вот что! Это, пожалуй, запишите.

Проговорив это, Митя стал вдруг чрезвычайно грустен. Уже давно постепенно с ответами на вопросы следователя он становился всё мрачнее и мрачнее. И вдруг как раз в это мгновение разразилась опять неожиданная сцена. Дело в том, что Грушеньку хоть давеча и удалили, но увели не очень далеко, всего только в третью комнату от той голубой комнаты, в которой происходил теперь допрос. Это была маленькая комнатка в одно окно, сейчас за тою большою комнатой, в которой ночью танцевали и шел пир горой. Там сидела она, а с ней пока один только Максимов, ужасно пораженный, ужасно струсивший и к ней прилепившийся, как бы ища около нее спасения. У ихней двери стоял какой-то мужик с бляхой на груди. Грушенька плакала, и вот вдруг, когда горе уж слишком подступило к душе ее, она вскочила, всплеснула руками и, прокричав громким воплем: «Горе мое, горе!», бросилась вон из комнаты к нему, к своему Мите, и так неожиданно, что ее никто не успел остановить. Митя же, заслышав вопль ее, так и задрожал, вскочил, завопил и стремглав бросился к ней навстречу, как бы не помня себя. Но им опять сойтись не дали, хотя они уже увидели друг друга. Его крепко схватили за руки: он бился, рвался, понадобилось троих или четверых, чтобы удержать его. Схватили и ее, и он видел, как она с криком простирала к нему руки, когда ее увлекали. Когда кончилась сцена, он опомнился опять на прежнем месте, за столом, против следователя, и выкрикивал, обращаясь к ним:

— Что вам в ней? Зачем вы ее мучаете? Она невинна, невинна!…

Его уговаривали прокурор и следователь. Так прошло некоторое время, минут десять; наконец в комнату поспешно вошел отлучившийся было Михаил Макарович и громко, в возбуждении, проговорил прокурору:

— Она удалена, она внизу, не позволите ли мне сказать, господа, всего одно слово этому несчастному человеку? При вас, господа, при вас!

— Сделайте милость, Михаил Макарович, — ответил следователь, — в настоящем случае мы не имеем ничего сказать против.

— Дмитрий Федорович, слушай, батюшка, — начал, обращаясь к Мите, Михаил Макарович, и всё взволнованное лицо его выражало горячее отеческое почти сострадание к несчастному, — я твою Аграфену Александровну отвел вниз сам и передал хозяйским дочерям, и с ней там теперь безотлучно этот старичок Максимов, и я ее уговорил, слышь ты? — уговорил и успокоил, внушил, что тебе надо же оправдаться, так чтоб она не мешала, чтоб не нагоняла на тебя тоски, не то ты можешь смутиться и на себя неправильно показать, понимаешь? Ну, одним словом, говорил, и она поняла. Она, брат, умница, она добрая, она руки у меня, старого, полезла было целовать, за тебя просила. Сама послала меня сюда сказать тебе, чтоб ты за нее был спокоен, да и надо, голубчик, надо, чтоб я пошел и сказал ей, что ты спокоен и за нее утешен. Итак, успокойся, пойми ты это. Я пред ней виноват, она христианская душа, да, господа, это кроткая душа и ни в чем не повинная. Так как же ей сказать, Дмитрий Федорович, будешь сидеть спокоен аль нет?

Добряк наговорил много лишнего, но горе Грушеньки, горе человеческое, проникло в его добрую душу, и даже слезы стояли в глазах его. Митя вскочил и бросился к нему.

— Простите, господа, позвольте, о, позвольте! — вскричал он, — ангельская, ангельская вы душа, Михаил Макарович, благодарю за нее! Буду, буду спокоен, весел буду, передайте ей по безмерной доброте души вашей, что я весел, весел, смеяться даже начну сейчас, зная, что с ней такой ангел-хранитель, как вы. Сейчас всё покончу и только что освобожусь, сейчас и к ней, она увидит, пусть ждет! Господа, — оборотился он вдруг к прокурору и следователю, — теперь всю вам душу мою открою, всю изолью, мы это мигом покончим, весело покончим — под конец ведь будем же смеяться, будем? Но, господа, эта женщина — царица души моей! О, позвольте мне это сказать, это-то я уж вам открою… Я ведь вижу же, что я с благороднейшими людьми: это свет, это святыня моя, и если б вы только знали! Слышали ее крики: «С тобой хоть на казнь!» А что я ей дал, я, нищий, голяк, за что такая любовь ко мне, стою ли я, неуклюжая, позорная тварь и с позорным лицом, такой любви, чтоб со мной ей в каторгу идти? За меня в ногах у вас давеча валялась, она, гордая и ни в чем не повинная! Как же мне не обожать ее, не вопить, не стремиться к ней, как сейчас? О господа, простите! Но теперь, теперь я утешен!

И он упал на стул и, закрыв обеими ладонями лицо, навзрыд заплакал. Но это были уже счастливые слезы. Он мигом опомнился. Старик исправник был очень доволен, да, кажется, и юристы тоже: они почувствовали, что допрос вступит сейчас в новый фазис. Проводив исправника, Митя просто повеселел.

— Ну, господа, теперь ваш, ваш вполне. И… если б только не все эти мелочи, то мы бы сейчас же и сговорились. Я опять про мелочи. Я ваш, господа, но, клянусь, нужно взаимное доверие — ваше ко мне и мое к вам — иначе мы никогда не покончим. Для вас же говорю. К делу, господа, к делу, и, главное, не ройтесь вы так в душе моей, не терзайте ее пустяками, а спрашивайте одно только дело и факты, и я вас сейчас же удовлетворю. А мелочи к черту!

Так восклицал Митя. Допрос начался вновь.

III. Ходене на душата по митарствата. Митарство първо

И така Митя седеше и с безумен поглед се взираше в присъствуващите, без да разбира какво му се говори. Изведнъж стана, вдигна ръце и високо извика:

— Не съм виновен! За тази кръв не съм виновен! За кръвта на баща си не съм виновен… Исках да го убия, но не съм виновен! Не съм аз!

Но едва успя да извика това, иззад завесата изскочи Грушенка и се строполи право в нозете на околийския.

— Аз, аз, проклетницата, аз съм виновна! — изкрещя тя с душераздирателен вопъл, цяла обляна в сълзи, простряла ръце към всички. — Заради мене го е убил!… Аз го измъчих и го докарах дотам! Аз и този старец, горкия покойник, го измъчих с моята злоба и го докарах дотам! Аз съм виновната, аз най-много, аз съм главната, аз съм виновната!

— Да, ти си виновната! Ти си главната престъпница! Ти си бясна, ти си развратна, ти си главната виновница! — закрещя околийският и размаха към нея юмрук, но другите бързо и решително го накараха да млъкне. Прокурорът дори го сграбчи с ръце.

— Но това е вече съвсем нередно, Михаил Макарович — извика той, — вие направо пречите на следствието… разваляте всичко — почти се задъхваше той.

— Мерки да се вземат, мерки да се вземат, мерки да се вземат — страшно се разгорещи и Николай Парфьонович, — иначе направо е невъзможно!…

— Заедно ни съдете! — продължаваше да крещи в изстъпление Грушенка, все още на колене. — Заедно ни наказвайте, сега отивам с него, ако ще на смърт!

— Груша, живот мой, скъпа моя, светиня моя! — И Митя се хвърли също на колене и силно я стисна в прегръдките си. — Не й вярвайте — крещеше той, — тя не е виновна за нищо, за никаква кръв и за нищо!

Спомняше си после, че едвам го откъснаха от нея няколко души, а нея веднага отведоха, и че се опомни вече седнал пред масата. До него и зад него стояха хора с метални знаци. Срещу него седеше на канапето Николай Парфьонович, съдебният следовател, и все му повтаряше да пийне малко вода от чашата на масата: „Това ще ви ободри, това ще ви успокои, не се бойте, не се тревожете“ — допълваше той извънредно вежливо. А на Митя, изведнъж той помнеше това, му се видяха ужасно интересни неговите големи пръстени, единият с аметист, а другият някакъв яркожълт, прозрачен и с прекрасен блясък. И дълго още си спомняше по-късно с учудване, че тези пръстени привличаха непреодолимо погледа му, и то през цялото време на тези страшни часове на разпита, така че кой знае защо, все не можеше да се откъсне от тях и да ги забрави като нещо съвсем неуместно в неговото положение. Отляво на Митя, на мястото, където седеше в началото на тази вечер Максимов, сега седеше прокурорът, а отдясно на Митя, на мястото, където беше тогава Грушенка, се беше разположил един румен млад човек, облечен с нещо като ловджийска и доста износена куртка, пред когото стоеше мастилница и хартия. Оказа се, че е книговодител на следователя, когото последният беше довел със себе си. Околийският сега седеше до прозореца, в другия край на стаята, до Калганов, който също беше седнал на стол до същия прозорец.

— Пийнете малко вода! — меко повтори за десети път следователят.

— Пих, господа, пих… но… какво става, господа, смажете ме, убийте ме, решавайте съдбата ми! — извика Митя, вперил страшно неподвижни изцъклени очи в следователя.

— И тъй, вие категорично твърдите, че не сте виновен за смъртта на вашия баща Фьодор Павлович? — меко, но настойчиво попита следователят.

— Не съм виновен! Виновен съм за друга кръв, за кръвта на другия старец, но не за моя баща. И го оплаквам! Убих, убих стареца, убих го, повалих го… Но тежко е да отговарям за тази кръв с друга кръв, страшна кръв, за която не съм виновен… Страшно обвинение, господа, вие направо ме гръмнахте в челото! Но кой е убил баща ми, кой го е убил? Кой е могъл да го убие, щом не съм аз? Чудо, безсмислие, невъзможно!…

— Да, това е, кой е могъл да го убие… — започна следователят, но прокурорът Иполит Кирилович (помощник-прокурорът, но и ние ще го наричаме за по-кратко прокурорът) се спогледа със следователя и каза на Митя:

— Напразно се безпокоите за стареца слуга Григорий Василиевич. Знайте, че той е жив, дошъл е на себе си и въпреки тежките побои, които сте му нанесли според неговите, а сега и вашите показания, изглежда, че със сигурност ще остане жив, поне според мнението на доктора.

— Жив? Значи, той е жив! — изкрещя изведнъж Митя и плесна с ръце. Цялото му лице светна. — Господи, благодаря ти за великото чудо, което направи за мене, грешния злодей, поради моята молитва!… Да, да, това е поради моята молитва, аз се молих цяла нощ!… — И се прекръсти три пъти. Той почти се задъхваше.

— Та от същия този Григорий получихме такива значителни показания срещу вас, че… — продължи прокурорът. Но Митя изведнъж скочи от стола.

— Една минута, господа, за Бога, само една минута, ще изтичам при нея…

— Моля ви се! В този момент в никакъв случай не може! — само дето не изпищя Николай Парфьонович и също скочи на крака. Хората със знаци на гърдите наобиколиха Митя, впрочем той сам си седна на стола…

— Господа, колко жалко! Исках да я видя само за миг… исках да й съобщя, че я няма, изчезнала е онази кръв, която цяла нощ мъчи сърцето ми, и че аз вече не съм убиец! Господа, та тя ми е годеница! — възторжено и благоговейно изговори той и изгледа всички. — О, благодаря ви, господа! О, как ме възродихте вие и как ме възкресихте в един миг… Този старец — та той ме е носил на ръце, господа, къпал ме е в коритото, когато всички са ме изоставили, тригодишното дете, бил ми е като баща!…

— И тъй вие… — започна пак следователят.

— Позволете, господа, позволете още една минутка — прекъсна го Митя, опря лакти на масата и затули лицето си с ръце, — оставете ме поне малко да се съвзема, дайте да си поема дъх, господа. Всичко това ужасно разтърсва, ужасно, човек не е барабан, господа!

— Да бяхте пийнали пак водица… — изговори Николай Парфьонович.

Митя свали ръце от лицето си и се разсмя. Погледът му беше бодър, той целият сякаш се промени само за един миг. Промени се целият му тон: сега пред тях седеше пак човек, равен на всички тези хора, на всички тези по-раншни негови познайници, както ако всички те се бяха събрали вчера, когато още нищо не беше се случило, някъде в светското общество. Тук му е мястото обаче да отбележим, че в дома на околийския Митя в началото на своето идване в нашия град бе приет радушно, но сетне, през последния месец особено, почти не го посещаваше, а околийският, като го срещнеше на улицата например, много се въсеше и само от любезност отвръщаше на поздрава му, което Митя беше забелязал много добре. С прокурора бяха още по-далечни познати, но при съпругата на прокурора, нервна и фантастична дама, понякога ходеше на най-почтителни посещения, без дори и той самият добре да разбира защо ходи при нея, и тя винаги го приемаше любезно и, кой знае защо, до най-последния момент се интересуваше за него. А със следователя още не беше успял да се запознае, но го беше срещал и него и дори беше говорил с него веднъж-два пъти, и то все за женския пол.

— Вие, Николай Парфьонович, сте много изкусен следовател, както виждам — разсмя се изведнъж весело Митя, — но сега аз ще ви помогна. О, господа, аз съм възкресен… и недейте ми се сърди, че така фамилиарно и така направо се обръщам към вас. При това съм малко пиян, да ви кажа откровено. Струва ми се, имал съм честта… честта и удоволствието да ви срещам, Николай Парфьонович, у моя роднина Миусов… Господа, господа, аз не претендирам за равенство, аз естествено разбирам като какъв седя сега пред вас. Върху мен тежи… — щом за мен е дал показания Григорий… тогава тежи — о, разбира се, тежи страшно подозрение! Ужас, ужас, аз разбирам това! Но на въпроса, господа, аз съм готов и ние сега моментално ще го приключим, защото слушайте, слушайте, господа: щом аз знам, че не съм виновен, то, разбира се, моментално ще приключим. Нали така? Нали така?

Митя говореше бързо и много, нервно и експанзивно и сякаш уверен, че слушателите му са негови най-добри приятели.

— И така, ще отбележим като начало, че вие отхвърляте радикално обвинението, което ви се приписва — внушително заговори Николай Парфьонович и като се обърна към писаря, започна тихо да му диктува какво трябва да запише.

— Да отбележите? Вие искате да отбележите това? Нищо, отбележете, господа, аз съм съгласен, давам пълното си съгласие, господа… Само вижте… Чакайте, чакайте, отбележете така: „Виновен е за буйствата си, виновен е за тежкия побой, нанесен на бедния старец.“ Е, също и в себе си, вътрешно, в дълбините на сърцето си, е виновен — но това вече няма нужда да се пише — обърна се той изведнъж към писаря, — това е вече моят частен живот, господа, то вече не се отнася до вас, тези дълбини на сърцето, искам да кажа… Но в убийството на стария си баща не съм виновен. Това е безумие. Това е абсолютно безумие!… Аз ще ви докажа и вие ще се убедите моментално. Ще се смеете, господа, вие сами ще се превивате от смях за своите подозрения!…

— Успокойте се, Дмитрий Фьодорович — напомни следователят, сякаш искаше да победи неговото изстъпление със своето спокойствие. — Преди да продължим разпита, аз бих желал, стига само да се съгласите да ми отговорите, да чуя от вас потвърждавате ли факта, че май не сте обичали покойния Фьодор Павлович, че сте били с него в някаква постоянна свада… Тук пане, преди четвърт час, струва ми се, благоволихте да кажете, че дори сте искали да го убиете: „Не съм го убил — извикахте вие, — но исках да го убия!“

— Аз ли съм го извикал? Ох, възможно е, господа! Да, за нещастие, за нещастие!

— Искали сте. Бихте ли се съгласили да обясните от какви принципи в същност сте се ръководили в тази омраза към личността на вашия родител?

— Какво да обяснявам, господа! — мрачно сви рамене Митя и сведе очи. — Не съм крил моите чувства, целият град го знае — знаят го всички в кръчмата. Наскоро го заявих в манастира в килията на стареца Зосима… Същия ден вечерта бих и насмалко не убих баща си и се заклех, че ще дойда пак и ще го убия, пред свидетели… О, хиляди свидетели! Цял месец крясках, всички са свидетели!… Фактът е налице, фактът говори, крещи, но чувствата, господа, чувствата, това е вече нещо друго. Вижте какво, господа — намръщи се Митя, струва ми се, че за чувствата нямате право да ме питате. Вие наистина сте упълномощени, разбирам, но това е моя работа, моя вътрешна работа, интимна, но… тъй като не скривах чувствата си по-рано… в кръчмата например, и говорех на всеки срещнат… няма да ги държа в тайна и сега. Виждате ли господа, аз разбирам много добре, че в този случай има страшни улики против мене: навсякъде разправях, че ще го убия, и сега изведнъж го убиват: как да не съм аз в такъв случай? Ха-ха? Извинявам ви, господа, напълно ви извинявам. И аз самият съм поразен до епидермата[1], защото в края на краищата кой ще го е убил в такъв случай, ако не аз? Нали така? Щом не съм аз, тогава кой, кой? Господа — възкликна той изведнъж, — искам да знам, дори настоявам, господа: къде е убит той? Как е убит, с какво и как? Кажете ми — бързо попита той, като изгледа поред прокурора и следователя.

— Ние го намерихме проснат по гръб на пода в кабинета му с пробита глава — каза прокурорът.

— Страшно е това, господа! — потръпна изведнъж Митя и като се облегна на масата, закри лице с дясната си ръка.

— Да продължим — прекъсна го Николай Парфьонович. — И тъй, какво ви ръководеше тогава във вашите чувства на омраза? Вие, струва ми се, публично сте заявявали, че чувство на ревност?

— Да, ревност, но не само ревност.

— Спорове за пари?

— Да, и за пари.

— Струва ми се, спорът ви е бил за три хиляди рубли, които той не ви бил дал от наследството ви.

— Какви три! Повече, повече — сепна се Митя. — Повече от шест, повече от десет може би. Казвах го на всички, крещях пред всички! Но реших — добре, нека са само три хиляди. Ужасно ми трябваха тези три хиляди… така че този пакет с трите хиляди рубли, който знаех, че държи под възглавницата си за Грушенка, решително смятах, че ми го е откраднал, това е, господа, смятах го за свой, все едно моя собственост.

Прокурорът многозначително се спогледа със следователя и успя незабелязано да му подмигне.

— Ще се върнем сетне на тоя въпрос — каза веднага следователят, — но ще ни позволите сега да отбележим и да запишем именно това: че сте смятали тези пари в плика своя собственост.

— Пишете, господа, аз разбирам, че това е пак улика против мене, но не се боя от улики и сам говоря против себе си. Чувате ли, сам! Виждате ли, господа, вие, струва ми се, ме вземате за съвсем различен човек, отколкото съм — прибави той изведнъж мрачно и скръбно. — С вас говори благороден човек, много благородно лице и най-вече — не забравяйте — човек, който е извършил планина от подлости, но винаги е бил и си е оставал извънредно благородно същество, като същество, вътрешно, дълбоко в себе си, с една дума, не умея да го изразя… Именно това ме е мъчило цял живот, че съм жадувал за благородство, бил съм, така да се каже, страдалец за благородство и съм го търсил с фенер, с диогенов фенер, а междувременно цял живот съм правил само гадости, както и всички ние, господа… тоест както само аз, господа, не всички, само аз, сбърках, само аз, само аз!… Господа, боли ме главата — страдалчески се намръщи той, — вижте какво, господа, не ми харесваше неговата външност, нещо безчестно, някакво самохвалство и потъпкване на всякакви светини, гавра и безверие, отвратително, отвратително! Но сега, когато вече е мъртъв, мисля другояче.

— Как другояче?

— Не другояче, но съжалявам, че така съм го ненавиждал.

— Чувствувате разкаяние?

— Не, не че разкаяние, това недейте записва. Аз самият не съм свестен, господа, това е, самият аз не съм много цвете и затова нямах право да го смятам за отвратителен, това е! Това можете да запишете.

Като изрече това, Митя стана изведнъж безкрайно тъжен. Отдавна вече, постепенно с отговорите си на въпросите на следователя той ставаше все по-мрачен и по-мрачен. И изведнъж точно в този миг се разигра отново една неочаквана сцена. Там е работата, че макар да отведоха одеве Грушенка, не бяха я отвели много далеч, само през две стаи от синята стая, в която ставаше сега разпитът. Това беше малка стаичка с един прозорец, непосредствено до голяма стая, в която през нощта бяха танците и пируваха. Там седеше тя, а при нея в момента беше само Максимов, ужасно слисан, ужасно изплашен; той й се беше лепнал, сякаш търсеше в нея спасение. А пред тяхната врата стоеше някакъв селянин с метален знак на гърдите. Грушенка плачеше, но изведнъж, когато душата й ле издържа тази скръб, тя скочи, плесна с ръце, изкрещя високо: „Мъко моя, мъко!“, и се втурна от стаята при него, при своя Митя, и го направи така неочаквано, че никой не успя да я спре. А Митя, като чу нейния вопъл, цял затрепери, скочи, извика и стремглаво се хвърли насреща й като в умопомрачение. Но пак не ги оставиха да се съберат, макар че вече се видяха. Него хванаха здраво за ръцете: той се блъскаше, дърпаше, потрябваха трима-четирима души, за да го задържат. Хванаха и нея и той видя как тя с вик простираше ръце към него, когато я отвеждаха. След тази сцена се опомни пак на предишното си място, пред масата срещу следователя, да вика срещу тях:

— Какво искате от нея? Защо я мъчите? Тя е невинна, невинна!…

Прокурорът и следователят го успокояваха. Така мина известно време, около десетина минути; най-сетне в стаята бързо влезе Михаил Макарович, който беше излязъл за малко, и високо и възбудено каза на прокурора:

— Тя е отстранена, долу е. Ще ми позволите ли да кажа, господа, само една дума на този нещастен човек? Пред вас, господа, пред вас!

— Заповядайте, Михаил Макарович — отговори следователят, — в настоящия случай няма да възразим.

— Дмитрий Фьодорович, слушай, човече — започна Михаил Макарович, като се обърна към Митя и цялото му развълнувано лице изразяваше горещо, почти бащинско състрадание към нещастника, — аз лично заведох твоята Аграфена Александровна долу и я оставих при дъщерите на домакина, а с нея там сега е непрекъснато онова старче Максимов, и й внуших — чуваш ли! — внуших й и я успокоих, казах й, че ти трябва да се оправдаеш, така че тя да не пречи, да не те тревожи, защото иначе може да се смутиш и да дадеш неправилни показания за себе си, разбираш ли? С една дума, аз й говорих и тя ме разбра. Тя, братко, е умница, добра е, посегна да ми целува ръцете, на мене, стареца, моли ме за тебе. Тя ме изпрати тук да ти кажа да бъдеш спокоен за нея, и трябва, гълъбче, трябва да отида да й кажа, че ти си спокоен и си се утешил за нея. И тъй, успокой се, разбери това. Аз съм виновен пред нея, тя е християнска душа, да, господа, тя е кротка душа и за нищо не е виновна. Така че какво да й кажа, Дмитрий Фьодорович, ще седиш ли спокоен или не?

Добрякът наприказва много излишни работи, но скръбта на Грушенка, скръбта човешка, беше проникнала в добрата му душа и дори сълзи имаше в очите му. Митя скочи и се спусна към него.

— Простете, господа, моля ви, о, моля ви! — извика той. — Ангелска, ангелска душа сте вие, Михаил Макарович, благодаря ви за нея! Ще бъда, ще бъда спокоен, весел ще бъда, предайте й с безмерната доброта на вашата душа, че аз съм весел, дори ей сега ще почна да се смея, като знам, че с нея е такъв ангел-хранител като вас. Ей сега ще приключа с всичко и щом се освободя, веднага отивам при нея, тя ще види, нека само чака! Господа — обърна се той изведнъж към прокурора и следователя, — сега ще ви открия цялата си душа, цялата си душа ще излея, ние ще приключим само за миг, весело ще приключим, накрая дори ще се смеем, нали ще се смеем? Но, господа, тази жена е царица на моята душа! О, позволете ми да кажа това, нека пред вас го открия… Виждам, че съм с много благородни хора: тя е моя светлина, тя е моя светиня и само да знаехте! Чухте как викаше: „С тебе ако ще и на смърт!“ А какво съм й дал аз, сиромах, голтак, защо е тази любов към мене, заслужавам ли аз, недодялана, позорна твар и с позорно лице, такава любов, че да е готова на каторга с мен? Заради мене одеве се валяше в нозете ви, тя, гордата и съвсем невинната! Как да не я обожавам, как да не викам, да не се стремя към нея както сега? О, господа, простете! Но сега, сега съм утешен!

И той се свлече на стола и като закри лицето си с две ръце, зарида. Но това бяха вече щастливи сълзи. Той мигом се опомни. Старецът околийски беше много доволен, пък, изглежда, и юристите също: те почувствуваха, че разпитът ще навлезе сега в нова фаза. Като изпрати околийския с очи, Митя просто се развесели.

— Е, господа, сега съм ваш, напълно ваш. И… да не бяха само всички тези дреболии, веднага щяхме да се разберем. Пак говоря за дреболиите. Аз съм ваш, господа, но, кълна ви се, нужно е взаимно доверие, вашето към мене и моето към вас — иначе никога няма да свършим. Заради вас го казвам. На въпроса, господа, на въпроса, и главно недейте рови така в душата ми, недейте я измъчва с дреболии, а питайте само по въпроса и за фактите и аз веднага ще ви удовлетворя. А дреболиите по дяволите!

Така викаше Митя. Разпитът започна пак.

Бележки

[1] И аз самият съм поразен до епидермата… — „Неукият“ Митя отново (вж.бел. към стр.164) бърка: епидермис (епидерма) е най-горният, нечувствителен слой на кожата; използувайки тази чуждица, Митя очевидно иска да каже точно обратното. — Бел. С.Б.