Метаданни
Данни
- Година
- 1878–1880 (Обществено достояние)
- Език
- руски
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 6 (× 1 глас)
- Вашата оценка:
Информация
- Източник
- Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1991. Том 9-10
История
- — Добавяне
Метаданни
Данни
- Включено в книгата
- Оригинално заглавие
- Братья Карамазовы, 1879 (Пълни авторски права)
- Превод от руски
- , 1928 (Пълни авторски права)
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 5,7 (× 109 гласа)
- Вашата оценка:
Информация
Издание:
Ф. М. Достоевски. Събрани съчинения в 12 тома. Том IX
Братя Карамазови. Роман в четири части с епилог
Руска. Четвърто издание
Редактор: София Бранц
Художник: Кирил Гогов
Художник-редактор: Ясен Васев
Технически редактор: Олга Стоянова
Коректор: Ана Тодорова, Росица Друмева
Излязла от печат: февруари 1984 г.
Издателство „Народна култура“, София, 1984
Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 14, 15, 17
Издательство „Наука“, Ленинградское отделение, Ленинград, 1976
История
- — Добавяне
VII
Второй визит к Смердякову
Смердяков к тому времени уже выписался из больницы. Иван Федорович знал его новую квартиру: именно в этом перекосившемся бревенчатом маленьком домишке в две избы, разделенные сенями. В одной избе поместилась Марья Кондратьевна с матерью, а в другой Смердяков, особливо. Бог знает на каких основаниях он у них поселился, даром ли проживал или за деньги? Впоследствии полагали, что поселился он у них в качестве жениха Марьи Кондратьевны и проживал пока даром. И мать и дочь его очень уважали и смотрели на него как на высшего пред ними человека. Достучавшись, Иван Федорович вступил в сени и, по указанию Марьи Кондратьевны, прошел прямо налево в «белую избу», занимаемую Смердяковым. В этой избе печь стояла изразцовая и была сильно натоплена. По стенам красовались голубые обои, правда все изодранные, а под ними в трещинах копошились тараканы-прусаки в страшном количестве, так что стоял неумолкаемый шорох. Мебель была ничтожная: две скамьи по обеим стенам и два стула подле стола. Стол же, хоть и просто деревянный, был накрыт, однако, скатертью с розовыми разводами. На двух маленьких окошках помещалось на каждом по горшку с геранями. В углу киот с образами. На столе стоял небольшой, сильно помятый медный самоварчик и поднос с двумя чашками. Но чай Смердяков уже отпил, и самовар погас… Сам он сидел за столом на лавке и, смотря в тетрадь, что-то чертил пером. Пузырек с чернилами находился подле, равно как и чугунный низенький подсвечник со стеариновою, впрочем, свечкой. Иван Федорович тотчас заключил по лицу Смердякова, что оправился он от болезни вполне. Лицо его было свежее, полнее, хохолок взбит, височки примазаны. Сидел он в пестром ватном халате, очень, однако, затасканном и порядочно истрепанном. На носу его были очки, которых Иван Федорович не видывал у него прежде. Это пустейшее обстоятельство вдруг как бы вдвое даже озлило Ивана Федоровича: «Этакая тварь, да еще в очках!» Смердяков медленно поднял голову и пристально посмотрел в очки на вошедшего; затем тихо их снял и сам приподнялся на лавке, но как-то совсем не столь почтительно, как-то даже лениво, единственно чтобы соблюсти только лишь самую необходимейшую учтивость, без которой уже нельзя почти обойтись. Всё это мигом мелькнуло Ивану, и всё это он сразу обхватил и заметил, а главное — взгляд Смердякова, решительно злобный, неприветливый и даже надменный: «чего, дескать, шляешься, обо всем ведь тогда сговорились, зачем же опять пришел?» Иван Федорович едва сдержал себя:
— Жарко у тебя, — сказал он, еще стоя, и расстегнул пальто.
— Снимите-с, — позволил Смердяков.
Иван Федорович снял пальто и бросил его на лавку, дрожащими руками взял стул, быстро придвинул его к столу и сел. Смердяков успел опуститься на свою лавку раньше его.
— Во-первых, одни ли мы? — строго и стремительно спросил Иван Федорович. — Не услышат нас оттуда?
— Никто ничего не услышит-с. Сами видели: сени.
— Слушай, голубчик: что ты такое тогда сморозил, когда я уходил от тебя из больницы, что если я промолчу о том, что ты мастер представляться в падучей, то и ты-де не объявишь всего следователю о нашем разговоре с тобой у ворот? Что это такое всего? Что ты мог тогда разуметь? Угрожал ты мне, что ли? Что я в союз, что ли, в какой с тобою вступал, боюсь тебя, что ли?
Иван Федорович проговорил это совсем в ярости, видимо и нарочно давая знать, что презирает всякий обиняк и всякий подход и играет в открытую. Глаза Смердякова злобно сверкнули, левый глазок замигал, и он тотчас же, хотя по обычаю своему сдержанно и мерно, дал и свой ответ: «Хочешь, дескать, начистоту, так вот тебе и эта самая чистота».
— А то самое я тогда разумел и для того я тогда это произносил, что вы, знамши наперед про это убивство родного родителя вашего, в жертву его тогда оставили, и чтобы не заключили после сего люди чего дурного об ваших чувствах, а может, и об чем ином прочем, — вот что тогда обещался я начальству не объявлять.
Проговорил Смердяков хоть и не спеша и обладая собою по-видимому, но уж в голосе его даже послышалось нечто твердое и настойчивое, злобное и нагло-вызывающее. Дерзко уставился он в Ивана Федоровича, а у того в первую минуту даже в глазах зарябило:
— Как? Что? Да ты в уме али нет?
— Совершенно в полном своем уме-с.
— Да разве я знал тогда про убийство? — вскричал наконец Иван Федорович и крепко стукнул кулаком по столу. — Что значит: «об чем ином прочем»? — говори, подлец!
Смердяков молчал и всё тем же наглым взглядом продолжал осматривать Ивана Федоровича.
— Говори, смердящая шельма, об чем «ином прочем»? — завопил тот.
— А об том «ином прочем» я сею минутой разумел, что вы, пожалуй, и сами очень желали тогда смерти родителя вашего.
Иван Федорович вскочил и изо всей силы ударил его кулаком в плечо, так что тот откачнулся к стене. В один миг всё лицо его облилось слезами, и, проговорив: «Стыдно, сударь, слабого человека бить!», он вдруг закрыл глаза своим бумажным с синими клеточками и совершенно засморканным носовым платком и погрузился в тихий слезный плач. Прошло с минуту.
— Довольно! Перестань! — повелительно сказал наконец Иван Федорович, садясь опять на стул. — Не выводи меня из последнего терпения.
Смердяков отнял от глаз свою тряпочку. Всякая черточка его сморщенного лица выражала только что перенесенную обиду.
— Так ты, подлец, подумал тогда, что я заодно с Дмитрием хочу отца убить?
— Мыслей ваших тогдашних не знал-с, — обиженно проговорил Смердяков, — а потому и остановил вас тогда, как вы входили в ворота, чтобы вас на этом самом пункте испытать-с.
— Что испытать? Что?
— А вот именно это самое обстоятельство: хочется иль не хочется вам, чтобы ваш родитель был поскорее убит?
Всего более возмущал Ивана Федоровича этот настойчивый наглый тон, от которого упорно не хотел отступить Смердяков.
— Это ты его убил! — воскликнул он вдруг.
Смердяков презрительно усмехнулся.
— Что не я убил, это вы знаете сами доподлинно. И думал я, что умному человеку и говорить о сем больше нечего.
— Но почему, почему у тебя явилось тогда такое на меня подозрение?
— Как уж известно вам, от единого страху-с. Ибо в таком был тогда положении, что, в страхе сотрясаясь, всех подозревал. Вас тоже положил испытать-с, ибо если и вы, думаю, того же самого желаете, что и братец ваш, то и конец тогда всякому этому делу, а сам пропаду заодно, как муха.
— Слушай, ты две недели назад не то говорил.
— То же самое и в больнице, говоря с вами, разумел, а только полагал, что вы и без лишних слов поймете и прямого разговора не желаете сами, как самый умный человек-с.
— Ишь ведь! Но отвечай, отвечай, я настаиваю: с чего именно, чем именно я мог вселить тогда в твою подлую душу такое низкое для меня подозрение?
— Чтоб убить — это вы сами ни за что не могли-с, да и не хотели, а чтобы хотеть, чтобы другой кто убил, это вы хотели.
— И как спокойно, как спокойно ведь говорит! Да с чего мне хотеть, на кой ляд мне было хотеть?
— Как это так на кой ляд-с? — А наследство-то-с? — ядовито и как-то даже отмстительно подхватил Смердяков. — Ведь вам тогда после родителя вашего на каждого из трех братцев без малого по сорока тысяч могло прийтись, а может, и того больше-с, а женись тогда Федор Павлович на этой самой госпоже-с, Аграфене Александровне, так уж та весь бы капитал тотчас же после венца на себя перевела, ибо они очень не глупые-с, так что вам всем троим братцам и двух рублей не досталось бы после родителя. А много ль тогда до венца-то оставалось? Один волосок-с: стоило этой барыне вот так только мизинчиком пред ними сделать, и они бы тотчас в церковь за ними высуня язык побежали.
Иван Федорович со страданием сдержал себя.
— Хорошо, — проговорил он наконец, — ты видишь, я не вскочил, не избил тебя, не убил тебя. Говори дальше: стало быть, я, по-твоему, брата Дмитрия к тому и предназначал, на него и рассчитывал?
— Как же вам на них не рассчитывать было-с; ведь убей они, то тогда всех прав дворянства лишатся, чинов и имущества, и в ссылку пойдут-с. Так ведь тогда ихняя часть-с после родителя вам с братцем Алексеем Федоровичем останется, поровну-с, значит, уже не по сороку, а по шестидесяти тысяч вам пришлось бы каждому-с. Это вы на Дмитрия Федоровича беспременно тогда рассчитывали!
— Ну терплю же я от тебя! Слушай, негодяй: если б я и рассчитывал тогда на кого-нибудь, так уж конечно бы на тебя, а не на Дмитрия, и, клянусь, предчувствовал даже от тебя какой-нибудь мерзости… тогда… я помню мое впечатление!
— И я тоже подумал тогда, минутку одну, что и на меня тоже рассчитываете, — насмешливо осклабился Смердяков, — так что тем самым еще более тогда себя предо мной обличили, ибо если предчувствовали на меня и в то же самое время уезжали, значит, мне тем самым точно как бы сказали: это ты можешь убить родителя, а я не препятствую.
— Подлец! Ты так понял!
— А всё чрез эту самую Чермашню-с. Помилосердуйте! Собираетесь в Москву и на все просьбы родителя ехать в Чермашню отказались-с! И по одному только глупому моему слову вдруг согласились-с! И на что вам было тогда соглашаться на эту Чермашню? Коли не в Москву, а поехали в Чермашню без причины, по единому моему слову, то, стало быть, чего-либо от меня ожидали.
— Нет, клянусь, нет! — завопил, скрежеща зубами, Иван.
— Как же это нет-с? Следовало, напротив, за такие мои тогдашние слова вам, сыну родителя вашего, меня первым делом в часть представить и выдрать-с… по крайности по мордасам тут же на месте отколотить, а вы, помилуйте-с, напротив, нимало не рассердимшись, тотчас дружелюбно исполняете в точности по моему весьма глупому слову-с и едете, что было вовсе нелепо-с, ибо вам следовало оставаться, чтобы хранить жизнь родителя… Как же мне было не заключить?
Иван сидел насупившись, конвульсивно опершись обоими кулаками в свои колена.
— Да, жаль, что не отколотил тебя по мордасам, — горько усмехнулся он. — В часть тогда тебя тащить нельзя было: кто ж бы мне поверил и на что я мог указать, ну а по мордасам… ух, жаль не догадался; хоть и запрещены мордасы, а сделал бы я из твоей хари кашу.
Смердяков почти с наслаждением смотрел на него.
— В обыкновенных случаях жизни, — проговорил он тем самодовольно-доктринерским тоном, с которым спорил некогда с Григорием Васильевичем о вере и дразнил его, стоя за столом Федора Павловича, — в обыкновенных случаях жизни мордасы ноне действительно запрещены по закону, и все перестали бить-с, ну, а в отличительных случаях жизни, так не то что у нас, а и на всем свете, будь хоша бы самая полная французская республика, всё одно продолжают бить, как и при Адаме и Еве-с, да и никогда того не перестанут-с, а вы и в отличительном случае тогда не посмели-с.
— Что это ты французские вокабулы учишь? — кивнул Иван на тетрадку, лежавшую на столе.
— А почему же бы мне их не учить-с, чтобы тем образованию моему способствовать, думая, что и самому мне когда в тех счастливых местах Европы, может, придется быть.
— Слушай, изверг, — засверкал глазами Иван и весь затрясся, — я не боюсь твоих обвинений, показывай на меня что хочешь, и если не избил тебя сейчас до смерти, то единственно потому, что подозреваю тебя в этом преступлении и притяну к суду. Я еще тебя обнаружу!
— А по-моему, лучше молчите-с. Ибо что можете вы на меня объявить в моей совершенной невинности и кто вам поверит? А только если начнете, то и я всё расскажу-с, ибо как же бы мне не защитить себя?
— Ты думаешь, я тебя теперь боюсь?
— Пусть этим всем моим словам, что вам теперь говорил, в суде не поверят-с, зато в публике поверят-с, и вам стыдно станет-с.
— Это значит опять-таки что: «с умным человеком и поговорить любопытно» — а? — проскрежетал Иван.
— В самую точку изволили-с. Умным и будьте-с.
Иван Федорович встал, весь дрожа от негодования, надел пальто и, не отвечая более Смердякову, даже не глядя на него, быстро вышел из избы. Свежий вечерний воздух освежил его. На небе ярко светила луна. Страшный кошмар мыслей и ощущений кипел в его душе. «Идти объявить сейчас на Смердякова? Но что же объявить: он все-таки невинен. Он, напротив, меня же обвинит. В самом деле, для чего я тогда поехал в Чермашню? Для чего, для чего? — спрашивал Иван Федорович. — Да, конечно, я чего-то ожидал, и он прав…» И ему опять в сотый раз припомнилось, как он в последнюю ночь у отца подслушивал к нему с лестницы, но с таким уже страданием теперь припомнилось, что он даже остановился на месте как пронзенный: «Да, я этого тогда ждал, это правда! Я хотел, я именно хотел убийства! Хотел ли я убийства, хотел ли?… Надо убить Смердякова!… Если я не смею теперь убить Смердякова, то не стоит и жить!…» Иван Федорович, не заходя домой, прошел тогда прямо к Катерине Ивановне и испугал ее своим появлением: он был как безумный. Он передал ей весь свой разговор со Смердяковым, весь до черточки. Он не мог успокоиться, сколько та ни уговаривала его, всё ходил по комнате и говорил отрывисто, странно. Наконец сел, облокотился на стол, упер голову в обе руки и вымолвил странный афоризм:
— Если б убил не Дмитрий, а Смердяков, то, конечно, я тогда с ним солидарен, ибо я подбивал его. Подбивал ли я его — еще не знаю. Но если только он убил, а не Дмитрий, то, конечно, убийца и я.
Выслушав это, Катерина Ивановна молча встала с места, пошла к своему письменному столу, отперла стоявшую на нем шкатулку, вынула какую-то бумажку и положила ее пред Иваном. Эта бумажка была тот самый документ, о котором Иван Федорович потом объявил Алеше как о «математическом доказательстве», что убил отца брат Дмитрий. Это было письмо, написанное Митей в пьяном виде к Катерине Ивановне, в тот самый вечер, когда он встретился в поле с Алешей, уходившим в монастырь, после сцены в доме Катерины Ивановны, когда ее оскорбила Грушенька. Тогда, расставшись с Алешей, Митя бросился было к Грушеньке; неизвестно, видел ли ее, но к ночи очутился в трактире «Столичный город», где как следует и напился. Пьяный, он потребовал перо и бумагу и начертал важный на себя документ. Это было исступленное, многоречивое и бессвязное письмо, именно «пьяное». Похоже было на то, когда пьяный человек, воротясь домой, начинает с необычайным жаром рассказывать жене или кому из домашних, как его сейчас оскорбили, какой подлец его оскорбитель, какой он сам, напротив, прекрасный человек и как он тому подлецу задаст, — и всё это длинно-длинно, бессвязно и возбужденно, со стуком кулаками по столу, с пьяными слезами. Бумага для письма, которую ему подали в трактире, была грязненький клочок обыкновенной письменной бумаги, плохого сорта и на обратной стороне которого был написан какой-то счет. Пьяному многоречию, очевидно, недостало места, и Митя уписал не только все поля, но даже последние строчки были написаны накрест уже по написанному. Письмо было следующего содержания: «Роковая Катя! Завтра достану деньги и отдам тебе твои три тысячи, и прощай — великого гнева женщина, но прощай и любовь моя! Кончим! Завтра буду доставать у всех людей, а не достану у людей, то даю тебе честное слово, пойду к отцу и проломлю ему голову и возьму у него под подушкой, только бы уехал Иван. В каторгу пойду, а три тысячи отдам. А сама прощай. Кланяюсь до земли, ибо пред тобой подлец. Прости меня. Нет, лучше не прощай: легче и мне и тебе! Лучше в каторгу, чем твоя любовь, ибо другую люблю, а ее слишком сегодня узнала, как же ты можешь простить? Убью вора моего! От всех вас уйду на Восток, чтоб никого не знать. Ее тоже, ибо не ты одна мучительница, а и она. Прощай!
P. S. Проклятие пишу, а тебя обожаю! Слышу в груди моей. Осталась струна и звенит. Лучше сердце пополам! Убью себя, а сначала все-таки пса. Вырву у него три и брошу тебе. Хоть подлец пред тобой, а не вор! Жди трех тысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора моего убью. Катя, не гляди презрительно: Димитрий не вор, а убийца! Отца убил и себя погубил, чтобы стоять и гордости твоей не выносить. И тебя не любить.
PP. S. Ноги твои целую, прощай!
PP. SS. Катя, моли бога, чтобы дали люди деньги. Тогда не буду в крови, а не дадут — в крови! Убей меня!
Когда Иван прочел «документ», то встал убежденный. Значит, убил брат, а не Смердяков. Не Смердяков, то, стало быть, и не он, Иван. Письмо это вдруг получило в глазах его смысл математический. Никаких сомнений в виновности Мити быть для него не могло уже более. Кстати, подозрения о том, что Митя мог убить вместе со Смердяковым, у Ивана никогда не было, да это не вязалось и с фактами. Иван был вполне успокоен. На другое утро он лишь с презрением вспоминал о Смердякове и о насмешках его. Чрез несколько дней даже удивлялся, как мог он так мучительно обидеться его подозрениями. Он решился презреть его и забыть. Так прошел месяц. О Смердякове он не расспрашивал больше ни у кого, но слышал мельком, раза два, что тот очень болен и не в своем рассудке. «Кончит сумасшествием», — сказал раз про него молодой врач Варвинский, и Иван это запомнил. В последнюю неделю этого месяца Иван сам начал чувствовать себя очень худо. С приехавшим пред самым судом доктором из Москвы, которого выписала Катерина Ивановна, он уже ходил советоваться. И именно в это же время отношения его к Катерине Ивановне обострились до крайней степени. Это были какие-то два влюбленные друг в друга врага. Возвраты Катерины Ивановны к Мите, мгновенные, но сильные, уже приводили Ивана в совершенное исступление. Странно, что до самой последней сцены, описанной нами у Катерины Ивановны, когда пришел к ней от Мити Алеша, он, Иван, не слыхал от нее ни разу во весь месяц сомнений в виновности Мити, несмотря на все ее «возвраты» к нему, которые он так ненавидел. Замечательно еще и то, что он, чувствуя, что ненавидит Митю с каждым днем всё больше и больше, понимал в то же время, что не за «возвраты» к нему Кати ненавидел его, а именно за то, что он убил отца! Он чувствовал и сознавал это сам вполне. Тем не менее дней за десять пред судом он ходил к Мите и предложил ему план бегства, — план, очевидно, еще задолго задуманный. Тут, кроме главной причины, побудившей его к такому шагу, виновата была и некоторая незаживавшая в сердце его царапина от одного словечка Смердякова, что будто бы ему, Ивану, выгодно, чтоб обвинили брата, ибо сумма по наследству от отца возвысится тогда для него с Алешей с сорока на шестьдесят тысяч. Он решился пожертвовать тридцатью тысячами с одной своей стороны, чтоб устроить побег Мити. Возвращаясь тогда от него, он был страшно грустен и смущен: ему вдруг начало чувствоваться, что он хочет побега не для того только, чтобы пожертвовать на это тридцать тысяч и заживить царапину, а и почему-то другому. «Потому ли, что в душе и я такой же убийца?» — спросил было он себя. Что-то отдаленное, но жгучее язвило его душу. Главное же, во весь этот месяц страшно страдала его гордость, но об этом потом… Взявшись за звонок своей квартиры после разговора с Алешей и порешив вдруг идти к Смердякову, Иван Федорович повиновался одному особливому, внезапно вскипевшему в груди его негодованию. Он вдруг вспомнил, как Катерина Ивановна сейчас только воскликнула ему при Алеше: «Это ты, только ты один уверил меня, что он (то есть Митя) убийца!» Вспомнив это, Иван даже остолбенел: никогда в жизни не уверял он ее, что убийца Митя, напротив, еще себя подозревал тогда пред нею, когда воротился от Смердякова. Напротив, это она, она ему выложила тогда «документ» и доказала виновность брата! И вдруг она же теперь восклицает: «Я сама была у Смердякова!» Когда была? Иван ничего не знал об этом. Значит, она совсем не так уверена в виновности Мити! И что мог ей сказать Смердяков? Что, что именно он ей сказал? Страшный гнев загорелся в его сердце. Он не понимал, как мог он полчаса назад пропустить ей эти слова и не закричать тогда же. Он бросил звонок и пустился к Смердякову. «Я убью его, может быть, в этот раз», — подумал он дорогой.
VII. Второто посещение при Смердяков
По това време Смердяков вече беше се изписал от болницата. Иван Фьодорович знаеше новата му квартира: именно в оная разкривена дървена къщица с две стаи, разделени от коридор. В едната стая се беше настанила Маря Кондратиевна с майка си, а в другата, отделно — Смердяков. Бог знае при какви условия се беше заселил у тях: безплатно ли живееше, или срещу заплащане? По-късно се реши, че се е заселил у тях като годеник на Маря Кондратиевна и че засега живее безплатно. И майката, и дъщерята много го уважаваха и гледаха на него като на по-висш човек от тях. Като почука и му отвориха, Иван Фьодорович влезе в коридора и упътен от Маря Кондратиевна, мина направо вляво в „гостната стая“, заемана от Смердяков. В тази стая имаше печка с гледжосани тухли и беше много топло. Стените бяха със сини тапети, наистина доста изпокъсани, а под тях, в пукнатините, гъмжаха огромно количество хлебарки, та се чуваше непрекъснато шумолене. Мебелировката беше мизерна: две пейки покрай двете стени и два стола до масата. А масата, макар и обикновена дървена, беше постлана с покривка на розови шарки. На двете малки прозорчета имаше по една саксия с гергини. В ъгъла — иконостас с икони. На масата стоеше малко, доста очукано медно самоварче и поднос с две чашки. Но Смердяков вече беше пил чай и самоварът беше угаснал… Самият той седеше на пейката до масата, гледаше в една тетрадка и дращеше нещо с перодръжка. До него имаше шишенце с мастило, както и нисък чугунен свещник, но впрочем със спермацетова свещица. Иван Фьодорович веднага разбра по лицето на Смердяков, че той се е съвзел напълно от болестта. Лицето му беше по-свежо, по-пълно, перчемчето му бухнало, косите на слепоочията му — пригладени. Беше облечен в пъстър памучен халат, но много вехт и доста изтъркан. На носа му имаше очила, с каквито Иван Фьодорович досега не беше го виждал. Това незначително обстоятелство като че дори двойно ядоса Иван Фьодорович: „Такава твар, пък и с очила!“ Смердяков бавно вдигна глава и внимателно изгледа влезлия през очилата; после ги сне мълчаливо и се понадигна от пейката, но някак не дотам почтително, дори някак лениво, единствено за да спази само най-необходимата учтивост, без каквато все пак почти не може. Всичко това мигом мина през ума на Иван, той изведнъж обхвана и забеляза всичко това, а главно — погледа на Смердяков, явно злобен, неприветлив и дори високомерен: „какво, един вид, се мъкнеш, нали се наговорихме за всичко, защо си дошъл пак?“ Иван Фьодорович едва се сдържа:
— Горещо е при тебе — каза той, още прав, и разкопча палтото си.
— Съблечете се — позволи Смердяков.
Иван Фьодорович се съблече и хвърли палтото на пейката, взе единия стол с разтреперани ръце, бързо го премести до масата и седна. Смердяков успя да седне на пейката си преди него.
— Най-напред, сами ли сме? — строго и рязко попита Иван Фьодорович. — Няма ли да ни чуят оттатък?
— Никой нищо няма да чуе. Сам видяхте — коридор.
— Слушай, драги: какво ми изтърси тогава, като излизах от болницата, че ако си мълча за умението ти да разиграваш припадъци, и ти си нямало да съобщиш на следователя всичко за нашия разговор с тебе на вратата? Какво е това всичко? Какво разбираш под това? Заплашваше ли ме, а? Да не би да съм в някакъв съюз с тебе, да не би да ме е страх от тебе?
Иван Фьодорович изрече това съвсем разярен, като даваше да се разбере, явно и нарочно, че презира всякакви заобикалки и тактики и играе с открити карти. Очите на Смердяков блеснаха злобно, лявото му оченце замига и той веднага, макар сдържано и отмерено според обичая си, даде своя отговор: „Искаш, значи, открито, ето ти тогава съвсем открито.“
— А че ей това разбирах тогава и затуй го издумах, че вие, като знаехте отнапред за убийството на собствения ви родител, го оставихте тогава за жертва и за да не кажат после хората нещо лошо за вашите чувства, а може би и за нещо друго още — ето това обещах тогава да не издавам на началството.
Макар че Смердяков изрече това бавно и явно сдържайки се, но вече и в гласа му дори се усети нещо твърдо и настойчиво, злобно и нагло-предизвикателно. Дръзко се втренчи той в Иван Фьодорович, а на него в първата минута чак му притъмня пред очите.
— Как? Какво? Ти с ума ли си, или не?
— Аз съм напълно с ума си.
— Че мигар съм знаел тогава за убийството? — извика най-после Иван Фьодорович и силно удари с юмрук по масата. — Какво значи „и за нещо друго още“? — казвай, подлец!
Смердяков мълчеше и с все същия нагъл поглед продължаваше да разглежда Иван Фьодорович.
— Казвай, смрадлив шмекер, за какво „нещо друго“? — развика се той.
— А за това „нещо друго“ имах предвид тогава, че и вие самият комай твърде желаехте тогава смъртта на баща си.
Иван Фьодорович скочи и с всичка сила го удари с юмрук в рамото, така, че онзи се люшна към стената. В един миг цялото му лице се обля в сълзи и като проговори: „Срамота е, господине, да биете слаб човек!“, той изведнъж си закри очите с памучната си кърпа на сини квадрати, съвсем замърсена, и се заля в тих, сълзлив плач. Измина около минута.
— Стига! Престани! — каза най-после заповеднически Иван Фьодорович, като седна пак на стола. — Не ме изкарвай от търпение.
Смердяков отлепи кърпичката от очите си. Всяка чертица на неговото сбръчкано лице изразяваше току-що понесената обида.
— Значи, ти, подлецо, си помислил тогава, че аз заедно с Дмитрий искам да убия баща си?
— Ваште тогавашни мисли не можех да зная — издума обидено Смердяков — и затова ви спрях, когато влизахте, за да ви изпитам по същия този параграф.
— Кое да изпиташ? Кое?
— А че именно самото това обстоятелство: ще ли ви се, или не ви се ще родителят ви да бъде час по-скоро убит!
Най-възмутителен за Иван Фьодорович беше този настойчив нахален тон, от който Смердяков упорито не искаше да се откаже.
— Ти си го убил! — викна той изведнъж.
Смердяков се усмихна презрително.
— Че не съм го убил аз, това вие самият знаете най-точно. И аз мислех, че умен човек няма защо повече да говори за това.
— Но защо, защо тогава се е явило у тебе такова подозрение спрямо мене?
— Както вече ви е известно, единствено от страх. Защото тогава бях в такова положение, че разтреперан от страх, подозирах всички. И вас също рекох да изпитам, щото, мисля си, ако и вие желаете същото това, което и братлето ви, край тогава на тази цялата работа, а аз ще загина покрай всичко това като муха.
— Слушай, преди две седмици друго говореше.
— Това същото имах предвид и в болницата, когато говорех с вас, само дето мислех, че вие и без много приказки ще разберете и прям разговор самият вие не желаете, като най-умен човек!
— Виж ти! Но отговаряй, отговаряй, настоявам: защо именно, как именно съм могъл да събудя тогава в твоята подла душа такова долно за мен подозрение?
— Да убиете — това вие самият не сте могли по никой начин, пък и не сте искали, но да искате някой друг да го убие, това го искахте.
— И как спокойно, как спокойно говори! Че отде накъде ще искам, за какъв дявол ми е дотрябвало да искам?
— Как така за какъв дявол? Ами наследството? — злобно и някак дори отмъстително подхвана Смердяков. — Че на вас тогаз, след смъртта на родителя ви, на всеки от тримата братя можеше да се паднат близо четиридесет хиляди на човек, а може би и отгоре, пък ако се оженеше тогава Фьодор Павлович за същата тази госпожа Аграфена Александровна, тя веднага след венчавката щеше да прехвърли целия капитал на свое име, защото тя хич не е глупава, тъй че за вас, тримата братя, и две рубли нямаше да останат от родителя ви. А колко ги делеше тогава от венчавка? На косъм бяха: стига тази госпожа тъй само да си мръднеше кутренцето пред него, и той начаса щеше да се затири подире й в църквата с изплезен език.
Иван Фьодорович се сдържаше с мъка.
— Добре — изрече най-после той, — виждаш, че не скочих, не те пребих, не те убих. Казвай по-нататък: значи, според теб съм разчитал за това на брат си Дмитрий, на него съм се надявал?
— Че как да не се надявате на него; като убие, ще се лиши тогава от всички дворянски права, от чинове и имущество и ще отиде на заточение. И значи тогава неговата част от родителя ви ще остане за вас с брат ви Алексей Фьодорович, поравно, тоест вече не по четиридесет, а по шестдесет хиляди щяха да се паднат на всеки. Непременно тогава сте разчитали на Дмитрий Фьодорович.
— Ей, че те търпя аз тебе! Слушай, негоднико: дори да съм разчитал тогава на някого, то, разбира се, на тебе, а не на Дмитрий и заклевам се, предчувствувах дори от твоя страна някоя мръсотия… тогава… помня впечатлението си!
— И аз също помислих тогава за минутка, че и на мене също разчитате — ухили се подигравателно Смердяков, — тъй че със самото това още повече се изобличихте тогава пред мене, защото, ако сте предчувствували нещо за мене и в същото време заминахте, значи, с това същото като да сте ми казали: можеш да убиеш родителя ми, няма да преча.
— Подлец! Така си разбрал ти!
— А всичко туй все заради същата Чермашня. Моля ви се! Готвите се да заминете за Москва и на всичките молби на родителя си да заминете за Чермашня отказахте! А само поради една моя глупава дума изведнъж се съгласихте! И защо ви трябваше тогаз да се съгласявате за тая Чермашня? Щом не тръгнахте за Москва, а заминахте за Чермашня без причина, само поради една моя дума, значи, очаквали сте нещо от мене.
— Не, кълна се, не! — изкрещя, скърцайки зъби, Иван.
— Как не? Следваше се, напротив, за тези мои тогавашни думи, вие, син на родителя си, най-напред да ме обадите в участъка и да ме набиете… най-малкото по мутрата още там, на място, да ме ударите, а вие, моля ви се, напротив, без ни най-малко да се разсърдите, начаса дружелюбно изпълнявате точно според моята извънредно глупава приказка и заминавате, което беше вече съвсем глупаво, щото вие трябваше да останете, за да пазите живота на родителя си… Как можех да не направя тогаз заключението?
Иван седеше навъсен, конвулсивно опрял юмруци в коленете си.
— Да, жалко, че не те ударих по мутрата — горчиво се усмихна той. — Не можех да те влача в участъка: кой щеше да ми повярва и какво бих могъл да посоча, докато мутрата… ах, жалко, че не се сетих: макар да е забранен боят по мутрата, но щях да я направя твоята на пестил.
Смердяков го гледаше почти с наслада.
— В обикновените случаи на живота — продума той с онзи самодоволно-доктринерски тон, с който спореше на времето с Григорий Василиевич за вярата и го дразнеше, изправен до масата на Фьодор Павлович, — в обикновените случаи на живота боят по мутрата сега наистина е забранен по закон и всички престанаха да бият, но в отличителните случаи на живота не само у нас, а и по целия свят, ако ще и в най-пълната французка република, все едно, продължават да бият както при Адам и Ева, пък и никога няма да престанат да бият, а вие и в отличителния случай тогава не посмяхте.
— За какво учиш французките вокабули? — кимна Иван към тетрадката, която беше на масата.
— Че защо да не ги уча, та да способствувам с това на образованието си, с мисълта, че и мене някога може да ми се случи да бъда в онез щастливи места на Европа.
— Слушай, изверг — засвятка с очи Иван и цял се затресе, — не ме е страх от твоите обвинения, каквито щеш показания дай за мене, и ако не те пребих ей сега, то е само защото те подозирам в това престъпление и ще те дам под съд. Аз ще те разкрия!
— А според мене по-добре си мълчете. Щото какво можете да кажете против мене при абсолютната ми невинност и кой ще ви повярва? Но ако почнете, и аз всичко ще разправя, щото как може да не се защитя?
— Ти мислиш, че сега ме е страх от теб?
— И да не повярват в съда на всички тези думи, които сега ви говорих, но публиката ще повярва и ще е срамно за вас.
— Това значи пак, че „с умен човек да ти е драго да поговориш“, а? — скръцна със зъби Иван.
— Този път уцелихте. Хайде, умната.
Иван Фьодорович стана, цял разтреперан от негодувание, облече си палтото и без да отговаря повече на Смердяков, дори без да го погледне, излезе бързо от стаята. Прохладният вечерен въздух го освежи. Луната ярко грееше на небето. Страшен кошмар от мисли и чувства кипеше в душата му. „Да отида веднага да издам Смердяков? Но какво ще издам: той все пак е невинен. Той, напротив, ще ме обвини мене. В същност защо заминах тогава за Чермашня? Защо, защо? — питаше Иван Фьодорович. — Да, разбира се, аз очаквах нещо и той е прав…“ — И той за стотен път си спомни как последната нощ у баща си беше подслушвал от стълбите какво прави той, но сега вече си го опомни с такова страдание, че чак се закова на място като пронизан: „Да, това чаках тогава, истина е! Аз исках, аз именно исках убийството! Исках ли убийството, исках ли?… Трябва да убия Смердяков!… Ако не смея сега да убия Смердяков, не заслужава да живея!…“ Иван Фьодорович, без да се прибира в къщи, отиде тогава право у Катерина Ивановна и я изплаши с появата си: беше като безумен. Разправи й целия си разговор със Смердяков, дума по дума. Не можеше да се успокои, колкото и да го убеждаваше тя, ходеше непрестанно из стаята и говореше отривисто, странно. Най-после седна, облегна се на масата, подпря си главата с двете ръце и изрече странен афоризъм:
— Ако беше убил не Дмитрий, а Смердяков, разбира се, тогава съм солидарен с него, защото го подбуждах. Дали съм го подбуждал — не знам още. Но ако той е убиецът, а не Дмитрий, разбира се, убиец съм и аз.
Като изслуша това, Катерина Ивановна стана мълчаливо от мястото си, отиде при писалището си, отвори една кутия, която стоеше там, извади някакъв лист и го сложи пред Иван. Този лист беше същият онзи документ, за който Иван Фьодорович заяви после на Альоша като за „математическо доказателство“, че братът Дмитрий е убил баща им. Това беше писмо, писано от Митя в пияно състояние до Катерина Ивановна същата онази вечер, когато той се срещна на полето с Альоша, който отиваше в манастира след сцената в дома на Катерина Ивановна, когато я оскърби Грушенка. Тогава, като се раздели с Альоша, Митя изтича до Грушенка; не се знае дали я беше заварил, но през нощта се озова в кръчмата „Столичен град“, където се напи здравата. Пиян, той поиска перодръжка и хартия и драсна един важен документ против себе си. Това беше екзалтирано, многоречиво и несвързано писмо, именно „пиянско“. Също както ако пиян човек, като се върне в къщи, почне да разправя извънредно разпалено на жена си или на някого от домашните как сега го били оскърбили, какъв подлец бал този, който го оскърбил, а той самият, напротив, колко прекрасен човек е и как ще му даде да се разбере на онзи подлец — и всичко това дълго, дълго, несвързано и възбудено, с удари по масата, с пиянски сълзи. Листът, който му дадоха в кръчмата за писмото, беше мръсно парче от обикновена хартия за писане, лошо качество, и от другата му страна беше написана някаква сметка. Очевидно за пиянското многоглаголствуване мястото не беше стигнало и Митя беше изписал не само всичките полета, но дори последните редове бяха написани напреко през предишните. Писмото имаше следното съдържание:
Фатална Катя!
Утре ще намеря пари и ще ти върна твоите три хиляди и сбогом, жена на великия гняв, но сбогом и моя любов! Да свършим! Утре ще търся пари от всички хора, а ако не намеря от хората, заклевам ти се, ще отида при баща си и ще му счупя главата, и ще му взема изпод възглавницата, стига да замине Иван. Да ме пратят на заточение, но трите хиляди ще ти върна. А ти прощавай. Покланям ти се до земята, защото съм подлец пред тебе. Прости ми. Не, по-добре не ми прощавай: по-лесно ще бъде и за мене, и за тебе! По-добре каторга, отколкото твоята любов, защото друга обичам, а нея ти днес добре си я опознала, как можеш да простиш? Ще убия моя крадец! Ще се махна от всички ви на Изток, та никого да не виждам и чувам. И нея също, защото не си само ти мъчителна, а и тя. Сбогом!
P.S. Пиша ти проклятия, а те обожавам! Усещам го в гърдите си. Останала е една струна и звъни. По-добре да се разкъса сърцето ми на две! Ще се убия, но най-напред все пак ще убия кучето. Ще му измъкна трите хиляди и ще ти ги хвърля. Макар че съм подлец пред тебе, но не съм крадец! Чакай трите хиляди. При песа, под дюшека, с розова панделка. Не съм аз крадецът, а ще убия моя крадец. Катя, не гледай презрително: Димитрий не е крадец, а убиец! Убил баща си и себе си погубил, за да стои и да не понася гордостта ти. И да не те обича.
PP.S. Целувам ти нозете, сбогом!
PP.SS. Катя, моли Бога да дадат хората пари. Тогава няма да съм в кърви, а ако не дадат — ще съм в кърви! Убий ме!
Когато Иван прочете „документа“, съвсем се увери. Значи, убил е брат му, а не Смердяков. Щом не е Смердяков, значи, не е и той, Иван. Това писмо изведнъж доби в очите му математически смисъл. Никакви съмнения повече не можеше да има за него във виновността на Митя. Между другото никога не беше му хрумвало подозрението, че Митя може да е извършил убийството заедно със Смердяков, пък това не се и връзваше с фактите. Иван беше напълно успокоен. На другата сутрин само с презрение си спомняше за Смердяков и за подигравките му. След няколко дни дори се чудеше как е могъл толкова мъчително да се засяга от подозренията му. Той реши да го презре и да го забрави. Така мина месец. Той вече никого не разпитваше за Смердяков, но дочу на два пъти, че бил много болен и не бил с ума си. „Ще свърши с лудост“ — каза веднъж за него младият лекар Варвински и Иван запомни това. През последната седмица на този месец самият Иван започна да се чувствува много зле. Той вече беше ходил да се съветва с пристигналия малко преди процеса доктор от Москва, повикан от Катерина Ивановна. И именно по това време отношенията му с Катерина Ивановна се изостриха до немай-къде. Те бяха някакви влюбени врагове. Връщанията на Катерина Ивановна към Митя, мигновени, но силни, докарваха вече Иван до пълен бяс. Странно, че до последната сцена у Катерина Ивановна, която описахме, когато я посети пратеният от Митя Альоша, той, Иван, не бе чувал от нея нито веднъж през целия този месец съмнения за виновността на Митя, въпреки всичките й „връщания“ към него, които толкова мразеше. Забележително е и това, че той, усещайки, че мрази Митя от ден на ден все повече и повече, разбираше в същото време, че не го мрази заради „връщанията“ на Катя към него, а именно заради това, че е убил баща им! Той чувствуваше това и го съзнаваше напълно. И все пак десет дни преди съда отиде при Митя и му предложи план за бягство — план очевидно отдавна замислен. Тук освен главната причина, която го беше подбудила към такава крачка, имаше вина и една незараснала в сърцето му драскотина от една думичка на Смердяков, че за него, за Иван, било изгодно да обвинят брат му, защото сумата на наследството от баща им ще се увеличи тогава за тях с Альоша от четиридесет на шестдесет хиляди. Той реши да пожертвува тридесет хиляди от собствените си пари, за да уреди бягството на Митя. На връщане от него тогава беше страшно тъжен и смутен: изведнъж взе да чувствува, че иска бягството не само за да пожертвува тридесет хиляди за него и да излекува драскотината, а и за нещо друго. „Дали не защото и аз в душата си съм същият убиец?“ — питаше се той. Нещо далечно, но парливо прояждаше душата му. Най-вече, през целия този месец страшно страдаше гордостта му, но за това после… Като докосна звънеца на квартирата си след разговора с Альоша, но реши изведнъж да отиде при Смердяков, Иван Фьодорович се покоряваше на едно особено, внезапно кипнало в гърдите му негодувание. Той изведнъж си спомни как Катерина Ивановна преди малко му беше викнала пред Альоша: „Ти, само ти ме увери, че той (тоест Митя) е убиецът!“ Щом си спомни това, Иван просто се вцепени: никога през живота си не беше я уверявал, че убиецът е Митя, напротив, дори себе си подозираше пред нея тогава, когато се върна от Смердяков. Напротив, тя, тя му представи тогава „документа“ и доказа виновността на брат му! И изведнъж сега вика: „Аз лично бях у Смердяков!“ Кога е била? Иван не знаеше нищо за това. Значи, тя съвсем не е тъй уверена във виновността на Митя! И какво можеше да й е казал Смердяков? Какво, какво именно й е казал той? Страшен гняв пламна в сърцето му. Изуми го мисълта, как е могъл преди половин час да остави без внимание тези думи и да не се развика още тогава. Той пусна звънеца и се втурна към Смердяков. „Този път може да го убия“ — помисли си по пътя.