Метаданни

Данни

Година
–1880 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1 глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1991. Том 9-10

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Братья Карамазовы, (Пълни авторски права)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,7 (× 109 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009)
Разпознаване и корекция
NomaD (2009–2010)

Издание:

Ф. М. Достоевски. Събрани съчинения в 12 тома. Том IX

Братя Карамазови. Роман в четири части с епилог

Руска. Четвърто издание

 

Редактор: София Бранц

Художник: Кирил Гогов

Художник-редактор: Ясен Васев

Технически редактор: Олга Стоянова

Коректор: Ана Тодорова, Росица Друмева

Излязла от печат: февруари 1984 г.

Издателство „Народна култура“, София, 1984

 

Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 14, 15, 17

Издательство „Наука“, Ленинградское отделение, Ленинград, 1976

История

  1. — Добавяне

VII
Контроверза

Но валаамова ослица вдруг заговорила. Тема случилась странная: Григорий поутру, забирая в лавке у купца Лукьянова товар, услышал от него об одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним в плен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной смерти отказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры и принял муки, дал содрать с себя кожу и умер, славя и хваля Христа, — о каковом подвиге и было напечатано как раз в полученной в тот день газете. Об этом вот и заговорил за столом Григорий. Федор Павлович любил и прежде, каждый раз после стола, за десертом, посмеяться и поговорить хотя бы даже с Григорием. В этот же раз был в легком и приятно раскидывающемся настроении. Попивая коньячок и выслушав сообщенное известие, он заметил, что такого солдата следовало бы произвести сейчас же во святые и снятую кожу его препроводить в какой-нибудь монастырь: «То-то народу повалит и денег». Григорий поморщился, видя, что Федор Павлович нисколько не умилился, а по всегдашней привычке своей начинает кощунствовать. Как вдруг Смердяков, стоявший у двери, усмехнулся. Смердяков весьма часто и прежде допускался стоять у стола, то есть под конец обеда. С самого же прибытия в наш город Ивана Федоровича стал являться к обеду почти каждый раз.

— Ты чего? — спросил Федор Павлович, мигом заметив усмешку и поняв, конечно, что относится она к Григорию.

— А я насчет того-с, — заговорил вдруг громко и неожиданно Смердяков, — что если этого похвального солдата подвиг был и очень велик-с, то никакого опять-таки, по-моему, не было бы греха и в том, если б и отказаться при этой случайности от Христова примерно имени и от собственного крещения своего, чтобы спасти тем самым свою жизнь для добрых дел, коими в течение лет и искупить малодушие.

— Это как же не будет греха? Врешь, за это тебя прямо в ад и там, как баранину, поджаривать станут, — подхватил Федор Павлович.

И вот тут-то и вошел Алеша. Федор Павлович, как мы видели, ужасно обрадовался Алеше.

— На твою тему, на твою тему! — радостно хихикал он, усаживая Алешу слушать.

— Насчет баранины это не так-с, да и ничего там за это не будет-с, да и не должно быть такого, если по всей справедливости, — солидно заметил Смердяков.

— Как так по всей справедливости, — крикнул еще веселей Федор Павлович, подталкивая коленом Алешу.

— Подлец он, вот он кто! — вырвалось вдруг у Григория. Гневно посмотрел он Смердякову прямо в глаза.

— Насчет подлеца повремените-с, Григорий Васильевич, — спокойно и сдержанно отразил Смердяков, — а лучше рассудите сами, что раз я попал к мучителям рода христианского в плен и требуют они от меня имя божие проклясть и от святого крещения своего отказаться, то я вполне уполномочен в том собственным рассудком, ибо никакого тут и греха не будет.

— Да ты уж это говорил, ты не расписывай, а докажи! — кричал Федор Павлович.

— Бульонщик! — прошептал Григорий презрительно.

— Насчет бульонщика тоже повремените-с, а не ругаясь рассудите сами, Григорий Васильевич. Ибо едва только я скажу мучителям: «Нет, я не христианин и истинного бога моего проклинаю», как тотчас же я самым высшим божьим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церкви святой отлучен совершенно как бы иноязычником, так даже, что в тот же миг-с — не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести, так что даже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как я отлучен, — так или не так, Григорий Васильевич?

Он с видимым удовольствием обращался к Григорию, отвечая, в сущности, на одни лишь вопросы Федора Павловича и очень хорошо понимая это, но нарочно делая вид, что вопросы эти как будто задает ему Григорий.

— Иван! — крикнул вдруг Федор Павлович, — нагнись ко мне к самому уху. Это он для тебя всё это устроил, хочет, чтобы ты его похвалил. Ты похвали.

Иван Федорович выслушал совершенно серьезно восторженное сообщение папаши.

— Стой, Смердяков, помолчи на время, — крикнул опять Федор Павлович. — Иван, опять ко мне к самому уху нагнись.

Иван Федорович вновь с самым серьезнейшим видом нагнулся.

— Люблю тебя так же, как и Алешку. Ты не думай, что я тебя не люблю. Коньячку?

— Дайте. «Однако сам-то ты порядочно нагрузился», — пристально поглядел на отца Иван Федорович. Смердякова же он наблюдал с чрезвычайным любопытством.

— Анафема ты проклят и теперь, — разразился вдруг Григорий, — и как же ты после того, подлец, рассуждать смеешь, если…

— Не бранись, Григорий, не бранись! — прервал Федор Павлович.

— Вы переждите, Григорий Васильевич, хотя бы самое даже малое время-с, и прослушайте дальше, потому что я всего не окончил. Потому в самое то время, как я богом стану немедленно проклят-с, в самый, тот самый высший момент-с, я уже стал всё равно как бы иноязычником, и крещение мое с меня снимается и ни во что вменяется, — так ли хоть это-с?

— Заключай, брат, скорей, заключай, — поторопил Федор Павлович, с наслаждением хлебнув из рюмки.

— А коли я уж не христианин, то, значит, я и не солгал мучителям, когда они спрашивали: «Христианин я или не христианин», ибо я уже был самим богом совлечен моего христианства, по причине одного лишь замысла и прежде чем даже слово успел мое молвить мучителям. А коли я уже разжалован, то каким же манером и по какой справедливости станут спрашивать с меня на том свете как с христианина за то, что я отрекся Христа, тогда как я за помышление только одно, еще до отречения, был уже крещения моего совлечен? Коли я уж не христианин, значит, я и не могу от Христа отрекнуться, ибо не от чего тогда мне и отрекаться будет. С татарина поганого кто же станет спрашивать, Григорий Васильевич, хотя бы и в небесах, за то, что он не христианином родился, и кто же станет его за это наказывать, рассуждая, что с одного вола двух шкур не дерут. Да и сам бог вседержитель с татарина если и будет спрашивать, когда тот помрет, то, полагаю, каким-нибудь самым малым наказанием (так как нельзя же совсем не наказать его), рассудив, что ведь неповинен же он в том, если от поганых родителей поганым на свет произошел. Не может же господь бог насильно взять татарина и говорить про него, что и он был христианином? Ведь значило бы тогда, что господь вседержитель скажет сущую неправду. А разве может господь вседержитель неба и земли произнести ложь, хотя бы в одном только каком-нибудь слове-с?

Григорий остолбенел и смотрел на оратора, выпучив глаза. Он хоть и не понимал хорошо, что говорят, но что-то из всей этой дребедени вдруг понял и остановился с видом человека, вдруг стукнувшегося лбом об стену. Федор Павлович допил рюмку и залился визгливым смехом.

— Алешка, Алешка, каково! Ах ты, казуист! Это он был у иезуитов где-нибудь, Иван. Ах ты, иезуит смердящий, да кто же тебя научил? Но только ты врешь, казуист, врешь, врешь и врешь. Не плачь, Григорий, мы его сею же минутой разобьем в дым и прах. Ты мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе всё же отрекся от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят. Об этом ты как полагаешь, иезуит ты мой прекрасный?

— Это сумления нет-с, что сам в себе я отрекся, а всё же никакого и тут специально греха не было-с, а коли был грешок, то самый обыкновенный весьма-с.

— Как так обыкновенный весьма-с!

— Врешь, пр-р-роклятый, — прошипел Григорий.

— Рассудите сами, Григорий Васильевич, — ровно и степенно, сознавая победу, но как бы и великодушничая с разбитым противником, продолжал Смердяков, — рассудите сами, Григорий Васильевич: ведь сказано же в писании, что коли имеете веру хотя бы на самое малое даже зерно и притом скажете сей горе, чтобы съехала в море, то и съедет, нимало не медля, по первому же вашему приказанию. Что же, Григорий Васильевич, коли я неверующий, а вы столь верующий, что меня беспрерывно даже ругаете, то попробуйте сами-с сказать сей горе, чтобы не то чтобы в море (потому что до моря отсюда далеко-с), но даже хоть в речку нашу вонючую съехала, вот что у нас за садом течет, то и увидите сами в тот же момент, что ничего не съедет-с, а всё останется в прежнем порядке и целости, сколько бы вы ни кричали-с. А это означает, что и вы не веруете, Григорий Васильевич, надлежащим манером, а лишь других за то всячески ругаете. Опять-таки и то взямши, что никто в наше время, не только вы-с, но и решительно никто, начиная с самых даже высоких лиц до самого последнего мужика-с, не сможет спихнуть горы в море, кроме разве какого-нибудь одного человека на всей земле, много двух, да и то, может, где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются, так что их и не найдешь вовсе, — то коли так-с, коли все остальные выходят неверующие, то неужели же всех сих остальных, то есть население всей земли-с, кроме каких-нибудь тех двух пустынников, проклянет господь и при милосердии своем, столь известном, никому из них не простит? А потому и я уповаю, что, раз усомнившись, буду прощен, когда раскаяния слезы пролью.

— Стой! — завизжал Федор Павлович в апофеозе восторга, — так двух-то таких, что горы могут сдвигать, ты все-таки полагаешь, что есть они? Иван, заруби черту, запиши: весь русский человек тут сказался!

— Вы совершенно верно заметили, что это народная в вере черта, — с одобрительною улыбкой согласился Иван Федорович.

— Соглашаешься! Значит, так, коли уж ты соглашаешься! Алешка, ведь правда? Ведь совершенно русская вера такая?

— Нет, у Смердякова совсем не русская вера, — серьезно и твердо проговорил Алеша.

— Я не про веру его, я про эту черту, про этих двух пустынников, про эту одну только черточку: ведь это же по-русски, по-русски?

— Да, черта эта совсем русская, — улыбнулся Алеша.

— Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю тебе его сегодня же, но в остальном ты все-таки врешь, врешь и врешь; знай, дурак, что здесь мы все от легкомыслия лишь не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели, а во-вторых, времени бог мало дал, всего во дню определил только двадцать четыре часа, так что некогда и выспаться, не только покаяться. А ты-то там пред мучителями отрекся, когда больше не о чем и думать-то было тебе как о вере и когда именно надо было веру свою показать! Так ведь это, брат, составляет, я думаю?

— Составляет-то оно составляет, но рассудите сами, Григорий Васильевич, что ведь тем более и облегчает, что составляет. Ведь коли бы я тогда веровал в самую во истину, как веровать надлежит, то тогда действительно было бы грешно, если бы муки за свою веру не принял и в поганую Магометову веру перешел. Но ведь до мук и не дошло бы тогда-с, потому стоило бы мне в тот же миг сказать сей горе: двинься и подави мучителя, то она бы двинулась и в тот же миг его придавила, как таракана, и пошел бы я как ни в чем не бывало прочь, воспевая и славя бога. А коли я именно в тот же самый момент это всё и испробовал и нарочно уже кричал сей горе: подави сих мучителей, — а та не давила, то как же, скажите, я бы в то время не усомнился, да еще в такой страшный час смертного великого страха? И без того уж знаю, что царствия небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову моему гора, значит, не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с себя дам содрать? Ибо если бы даже кожу мою уже до половины содрали со спины, то и тогда по слову моему или крику не двинулась бы сия гора. Да в этакую минуту не только что сумление может найти, но даже от страха и самого рассудка решиться можно, так что и рассуждать-то будет совсем невозможно. А, стало быть, чем я тут выйду особенно виноват, если, не видя ни там, ни тут своей выгоды, ни награды, хоть кожу-то по крайней мере свою сберегу? А потому, на милость господню весьма уповая, питаюсь надеждой, что и совсем прощен буду-с…

VII. Контроверзия[1]

 

Но Валаамовата ослица изведнъж заговори. Темата беше странна: сутринта Григорий, като купувал нещо в дюкяна на търговеца Лукянов, чул от него за един руски войник, дето някъде далече към границата, при азиатците, бил пленен от тях и насилван, със заплахи за мъчителна и незабавна смърт, да се отрече от християнството и да приеме исляма, не склонил да смени вярата си и приел мъките, оставил се да му одерат кожата и умрял, славейки и хвалейки Христа — за който подвиг било напечатано тъкмо в получения същия ден вестник. За това именно заговори на трапезата Григорий. Фьодор Павлович и преди обичаше винаги след ядене, по време на десерта, да се посмее и поговори, макар поне с Григорий. А този път беше във весело и приятно отпуснато настроение. Пийваше си коняк и като изслуша съобщената новина, отбеляза, че такъв войник би трябвало да се обяви веднага за светия и одраната му кожа да се препрати в някой манастир: „Сума народ ще потече, а и пари.“ Григорий се намръщи, като видя, че Фьодор Павлович никак не се трогва, а по стар навик почва да кощунствува. И тогава изведнъж Смердяков, който стоеше до вратата, се подсмихна. И по-рано твърде често се допущаше Смердяков да остава по време на трапезата, тоест към края на обяда. А откакто в града ни пристигна Иван Фьодорович, той почна да се явява на обяда почти винаги.

— Какво има? — попита Фьодор Павлович, който забеляза мигом кривата усмивка и разбра, естествено, че тя се отнася за Григорий.

— Ами аз относно това — заговори изведнъж високо и неочаквано Смердяков, — че дори подвигът на този похвален войник да е твърде велик, но според мене никакъв грях нямаше да е, ако се откажеше при тази случайност примерно от Христовото име и от собственото си кръщение, за да спаси по този начин живота си за добри дела, с които през следващите години да изкупи малодушието си.

— Как нямаше да е грях! Не е вярно, за тези приказки ще идеш право в ада и там ще те въртят като овен на шиш — подхвана Фьодор Павлович.

И точно в този момент влезе Альоша. Фьодор Павлович, както видяхме, се зарадва ужасно на Альоша.

— По твоята част, по твоята! — се кискаше радостно той и дърпаше Альоша да седне да слуша.

— Колкото до овена, не е така, пък и за такова нещо няма никакво наказание там, нито трябва да има, ако има справедливост — отбеляза солидно Смердяков.

— Как така, ако има справедливост! — викна още повесело Фьодор Павлович, побутвайки с коляно Альоша.

— Подлец е той, това е! — изтръгна се изведнъж от устата на Григорий. Той погледна гневно Смердяков право в очите.

— Колкото за подлеца поизчакайте, Григорий Василиевич — спокойно и сдържано възрази Смердяков, — а по-добре помислете сам, че щом съм попаднал в плен при мъчителите на рода християнски и те искат от мене да прокълна Божието име и от светото си кръщение да се откажа, то аз съм напълно упълномощен за това от собствения си разсъдък, щото в това няма да има никакъв грях.

— Това вече го каза, не дрънкай, ами докажи! — извика Фьодор Павлович.

— Чорбар! — пошепна презрително Григорий.

— Колкото за чорбаря също поизчакайте и без да ругаете, помислете сам, Григорий Василиевич. Щото, щом кажа на мъчителите: „Не, аз не съм християнин и истинския бог свой проклинам“, тутакси от най-висшия Божи съд незабавно и специално ставам с анатема прокълнат и от светата църква отлъчен също като другоезичник, и то от същия този миг, не само щом издумам, а щом помисля да го издумам, и дори четвърт секунда няма да е минала, и аз съм отлъчен — така ли е, или не, Григорий Василиевич?

Той с явно удоволствие се обръщаше към Григорий, отговаряйки в същност само на въпросите на Фьодор Павлович, и разбираше това много добре, но нарочно се преструваше, че тези въпроси все едно му ги задава Григорий.

— Иване! — викна изведнъж Фьодор Павлович. — Наведи се до ухото ми. Всичко това го прави заради тебе, иска да го похвалиш. Похвали го.

Иван Фьодорович изслуша съвсем сериозно възторженото съобщение на баща си.

— Стой, Смердяков, млъкни за малко — викна пак Фьодор Павлович. — Иване, наведи се пак до ухото ми.

Иван Фьодорович се наведе най-сериозно още веднъж.

— Обичам те, както и Альошка. Да не мислиш, че не те обичам. Искаш ли конячец?

— Дайте. „Ти обаче доста си се натряскал“ — внимателно погледна Иван Фьодорович баща си. А Смердяков той наблюдаваше с извънредно любопитство.

— С анатема си прокълнат и сега — избухна изведнъж Григорий, — и как смееш след това, подлецо, да разсъждаваш, щом като…

— Не се карай, Григорий, не се карай! — прекъсна го Фьодор Павлович.

— Изчакайте, Григорий Василиевич, поне още съвсем малко и изслушайте по-нататък, щото не съм свършил всичко. Щото в същото време, когато ще бъда незабавно прокълнат от Бога, в същия този най-висш момент аз вече все едно че съм станал другоезичник и кръщението ми се сваля от мене и не съм виновен — така ли е барем това?

— Извода, братко, по-скоро извода — даде му зор Фьодор Павлович и отпи с наслада от чашката.

— А щом вече не съм християнин, значи, не съм излъгал мъчителите, когато са ме питали: християнин ли съм, или не съм християнин, щото съм бил вече низвергнат от самия Бог от моето християнство по причина на едничкия само помисъл и преди дори да сколасам да си продумам думата на мъчителите. Пък щом вече съм разжалван, то по кой начин и по коя справедливост ще ми искат сметка на онзи свят като на християнин, задето съм се отрекъл от Христа, след като аз за едната само помисъл, още преди отричането, съм бил вече низвергнат от кръщението си? Щом вече не съм християнин, значи, не мога и да се отрека от Христа, защото тогава няма от какво да се отричам. От нечестивия татарин кой ще иска сметка, Григорий Василиевич, макар и в небесата, че не се е родил християнин, и кой ще го наказва за това, като се знае, че от един вол две кожи не се дерат. Пък и сам Богът Всевишен, ако вземе да иска сметка от татарина, когато онзи умре, мисля, че ще бъде с някакво много малко наказание (защото пък не може изобщо да не го накаже), като се има пред вид, че той не е виновен, щом е произлязъл на света нечестив от нечестиви родители. Нали не може Господ Бог насила да вземе татарина и да казва за него, че и той е бил християнин? Щото тогава би значило, че Господът Всевишни ще каже нещо, дето не е истина. А нима може Господът Всевишен на небето и на земята да произнесе лъжа, макар и само с някаква си една дума?

Григорий се втрещи и гледаше оратора с изпулени очи. Макар че не разбираше добре какво се говори, все пак разбра изведнъж нещо от цялата тази щуротия и застана с израз на човек, който внезапно си е блъснал челото в стената. Фьодор Павлович си допи чашката и се заля в писклив смях.

— Альошка, Альошка, какво ще кажеш! Ах ти, казуист! Иване, той е бил някъде при йезуитите. Ах ти, йезуитино смрадлив, кой те е научил тебе! Само че ти лъжеш, казуисте, лъжеш, лъжеш и лъжеш. Не плачи, Григорий, ние сега на минутката ще го направим на пух и прах. Ти ми кажи едно нещо, ослице: нека си прав пред мъчителите, но ти сам вътрешно си се отрекъл от своята вяра и сам казваш, че в същия този час си бил анатемосан, пък щом има анатема, за тази анатема тебе няма да те погалят по главицата в ада. Как я мислиш тая работа, йезуитино мой прекрасен?

— Не ще съмнение, че вътрешно съм се отрекъл, и все пак и тук специално не е имало никакъв грях, пък ако ще е имало грях, то е бил най-обикновен.

— Как тъй най-обикновен!

— Лъжеш, пр-р-роклетнико! — изсъска Григорий.

— Разсадете сам, Григорий Василиевич — спокойно и важно, със съзнание за победа, но сякаш и с великодушие към победения противник, продължи Смердяков, — разсъдете сам, Григорий Василиевич: зер казано е в писанието, че ако имате вяра, макар и колкото най-малко зрънце[2], и кажете на тази планина да отиде в морето, тя ще отиде, незабавно, от първата ви заповед. Е, добре, Григорий Василиевич, щом аз не съм вярващ, а вие сте толкова вярващ, че дори непрекъснато ме ругаете, опитайте тогава да кажете на тази планина, е, не в морето (щото оттук до морето е далече), но, да речем, в миризливата ни рекичка да иде, ей тази, дето тече зад градината, и ще видите в същия момент, че хич няма да се помести, а всичко ще си остане в предишната си подредба и цялост, колкото щете да викате. А това означава, че и вие не вярвате, Григорий Василиевич, според както трябва, а само всячески ругаете другите за това. Че никой в наше време, не само вие, но и абсолютно никой, като се почне дори от най-високопоставените лица, та до най-последния селянин, не може да свали планината в морето, освен може би един-единствен човек на цялата земя, най-много двама, пък и те може би там някъде в египетската пустиня скришом се спасяват, та хич не можеш ги намери — щом е тъй, щом всички други излизат невярващи, мигар всички други останали, тоест населението на цялата земя освен онези двамата пустинници, Бог ще ги прокълне и с милосърдието си, толкова прочуто, няма да прости на никой от тях? И затова се уповавам, че веднъж като съм се усъмнил, ще ми бъде простено, щом пролея сълзите на разкаянието.

— Стой! — изпищя Фьодор Павлович във възторжен апотеоз. — Значи, поне двамина, дето да могат да местят планини, все пак предполагаш, че съществуват? Иване, отбележи това, запиши го: целият русин се проявява в това!

— Съвсем вярно отбелязахте, че това е народна черта във вярата — съгласи се с одобрителна усмивка Иван Фьодорович.

— Съгласяваш се! Значи, тъй е, щом ти се съгласяваш! Альошка, тъй ли е? Нали е съвсем руска тази вяра?

— Не, вярата на Смердяков никак не е руска — сериозно и твърдо изрече Альоша.

— Аз не говоря за вярата му, а за тази черта, за тези двамата пустинници, само за тази чертица: та това е по руски, по руски!

— Да, тази черта е съвсем руска — усмихна се Альоша.

— Жълтица струва думата ти, ослице, и ще ти я изпратя още днес, но във всичко друго все пак лъжеш, лъжещ се и туй то; знай, глупако, че ние всички тук само от лекомислие не вярваме, защото нямаме време: първо, претрупани сме с работа и, второ, малко време ни е отпуснал Бог, само двадесет и четири часа в денонощието е определил, та няма време и да се наспиш, камо ли да се покаеш. А ти там си се отрекъл пред мъчителите, когато е нямало за какво друго да мислиш освен за вярата и когато именно е трябвало вярата си да покажеш! А това, братко, аз мисля, че все е нещо, а?

— Че е нещо, нещо е, но разсъдете сам, Григорий Василиевич, че толкова повече се облекчава, щом е нещо. Зер ако аз бях вярвал тогава в самата воистина, както е редно да се вярва, тогава наистина грешно ще е да не приема мъки за моята вяра и да премина в поганската Мохамедова вяра. Но и до мъки не би се стигнало тогава, щото стигаше само в същия миг да кажа на планината: помести се и смачкай мъчителя — и в същия миг тя ще се премести и ще го смачка като хлебарка и аз щях да си продължа пътя, все едно нищо не е било, възпявайки и славейки Бога. Пък ако именно в същия този момент съм изпробвал вече всичко това и нарочно съм викал на планината: смачкай тези мъчители — а тя не ги е смачкала, кажете ми: как да не се усъмня тогава, и то в такъв страшен час на смъртния велик страх? И без това вече знам, че царството небесно няма да достигна изцяло (щото, щом не се е поместила планината от думата ми, значи, там не вярват кой знае колко на моята вяра и бозна каква награда не ме очаква на онзи свят), що пък на туй отгоре и без всякаква полза ще дам да ми одерат кожата от гърба. Щото дори да ми одерат кожата до средата на гърба, и тогава според думата ми или вика ми планината няма да се помести. А в такава минута не само ще се усъмниш, ами дори от страх може и да се умопобъркаш, така че съвсем невъзможно ще ти бъде умно да разсъждаваш. Е, тогава какво ще съм толкова виновен, ако, без да виждам ни там, ни тук полза за себе си, нито награда, си запазя барем кожата? И затова, уповавайки се много на Милостта Господня, храня надеждата, че ще бъда и напълно опростен…

Бележки

[1] Спор, разногласие по научен или верски въпрос (лат.).

[2] … казано е в писанието, че ако имате вяра, макар и колкото най-малко зрънце… — Евангелие от Матей 17; 20, 21; 21. — Бел. С.Б.