Метаданни
Данни
- Година
- 1878–1880 (Обществено достояние)
- Език
- руски
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 6 (× 1 глас)
- Вашата оценка:
Информация
- Източник
- Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1991. Том 9-10
История
- — Добавяне
Метаданни
Данни
- Включено в книгата
- Оригинално заглавие
- Братья Карамазовы, 1879 (Пълни авторски права)
- Превод от руски
- , 1928 (Пълни авторски права)
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 5,7 (× 109 гласа)
- Вашата оценка:
Информация
Издание:
Ф. М. Достоевски. Събрани съчинения в 12 тома. Том IX
Братя Карамазови. Роман в четири части с епилог
Руска. Четвърто издание
Редактор: София Бранц
Художник: Кирил Гогов
Художник-редактор: Ясен Васев
Технически редактор: Олга Стоянова
Коректор: Ана Тодорова, Росица Друмева
Излязла от печат: февруари 1984 г.
Издателство „Народна култура“, София, 1984
Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 14, 15, 17
Издательство „Наука“, Ленинградское отделение, Ленинград, 1976
История
- — Добавяне
V
Исповедь горячего сердца. «Вверх пятами»
— Теперь, — сказал Алеша, — я первую половину этого дела знаю.
— Первую половину ты понимаешь: это драма, и произошла она там. Вторая же половина есть трагедия, и произойдет она здесь.
— Изо второй половины я до сих пор ничего не понимаю, — сказал Алеша.
— А я-то? Я-то разве понимаю?
— Постой, Дмитрий, тут есть одно главное слово. Скажи мне: ведь ты жених, жених и теперь?
— Женихом я стал не сейчас, а всего три месяца лишь спустя после тогдашнего-то. На другой же день, как это тогда случилось, я сказал себе, что случай исчерпан и кончен, продолжения не будет. Прийти с предложением руки казалось мне низостью. С своей стороны и она все шесть недель потом как у нас в городе прожила — ни словечком о себе знать не дала. Кроме одного, вправду, случая: на другой день после ее посещения прошмыгнула ко мне их горничная и, ни слова не говоря, пакет передала. На пакете адрес: такому-то. Вскрываю — сдача с билета в пять тысяч. Надо было всего четыре тысячи пятьсот, да на продаже пятитысячного билета потеря рублей в двести с лишком произошла. Прислала мне всего двести шестьдесят, кажется, рубликов, не помню хорошенько, и только одни деньги — ни записки, ни словечка, ни объяснения. Я в пакете искал знака какого-нибудь карандашом — н-ничего! Что ж, я закутил пока на мои остальные рубли, так что и новый майор мне выговор наконец принужден был сделать. Ну, а подполковник казенную сумму сдал — благополучно и всем на удивленье, потому что никто уже у него денег в целости не предполагал. Сдал, да и захворал, слег, лежал недели три, затем вдруг размягчение в мозгу произошло, и в пять дней скончался. Похоронили с воинскими почестями, еще не успел отставку получить. Катерина Ивановна, сестра и тетка, только что похоронив отца, дней через десять двинулись в Москву. И вот пред отъездом только, в самый тот день, когда уехали (я их не видал и не провожал), получаю крошечный пакетик, синенький, кружевная бумажка, а на ней одна только строчка карандашом: «Я вам напишу, ждите. К.» Вот и всё.
Поясню тебе теперь в двух словах. В Москве у них дела обернулись с быстротою молнии и с неожиданностью арабских сказок. Эта генеральша, ее главная родственница, вдруг разом лишается своих двух ближайших наследниц, своих двух ближайших племянниц — обе на одной и той же неделе помирают от оспы. Потрясенная старуха Кате обрадовалась, как родной дочери, как звезде спасения, накинулась на нее, переделала тотчас завещание в ее пользу, но это в будущем, а пока теперь, прямо в руки, — восемьдесят тысяч, вот тебе, мол, приданое, делай с ним что хочешь. Истерическая женщина, я ее в Москве потом наблюдал. Ну вот вдруг я тогда и получаю по почте четыре тысячи пятьсот рублей; разумеется, недоумеваю и удивлен как бессловесный. Три дня спустя приходит и обещанное письмо. Оно и теперь у меня, оно всегда со мной, и умру я с ним — хочешь, покажу? Непременно прочти: предлагается в невесты, сама себя предлагает, «люблю, дескать, безумно, пусть вы меня не любите — всё равно, будьте только моим мужем. Не пугайтесь — ни в чем вас стеснять не буду, буду ваша мебель, буду тот ковер, по которому вы ходите… Хочу любить вас вечно, хочу спасти вас от самого себя…» Алеша, я недостоин даже пересказывать эти строки моими подлыми словами и моим подлым тоном, всегдашним моим подлым тоном, от которого я никогда не мог исправиться! Пронзило это письмо меня до сегодня, и разве мне теперь легко, разве мне сегодня легко? Тогда я тотчас же написал ответ (я никак не мог сам приехать в Москву). Слезами писал его; одного стыжусь вечно: упомянул, что она теперь богатая и с приданым, а я только нищий бурбон — про деньги упомянул! Я бы должен был это перенести, да с пера сорвалось. Тогда же, тотчас написал в Москву Ивану и всё ему объяснил в письме по возможности, в шесть листов письмо было, и послал Ивана к ней. Что ты смотришь, что ты глядишь на меня? Ну да, Иван влюбился в нее, влюблен и теперь, я это знаю, я глупость сделал, по-вашему, по-светскому, но, может быть, вот эта-то глупость одна теперь и спасет нас всех! Ух! Разве ты не видишь, как она его почитает, как она его уважает? Разве она может, сравнив нас обоих, любить такого, как я, да еще после всего того, что здесь произошло?
— А я уверен, что она любит такого, как ты, а не такого, как он.
— Она свою добродетель любит, а не меня, — невольно, но почти злобно вырвалось вдруг у Дмитрия Федоровича. Он засмеялся, но через секунду глаза его сверкнули, он весь покраснел и с силой ударил кулаком по столу.
— Клянусь, Алеша, — воскликнул он со страшным и искренним гневом на себя, — верь не верь, но вот как бог свят, и что Христос есть господь, клянусь, что я хоть и усмехнулся сейчас ее высшим чувствам, но знаю, что я в миллион раз ничтожнее душой, чем она, и что эти лучшие чувства ее — искренни, как у небесного ангела! В том и трагедия, что я знаю это наверно. Что в том, что человек капельку декламирует? Разве я не декламирую? А ведь искренен же я, искренен. Что же касается Ивана, то ведь я же понимаю, с каким проклятием должен он смотреть теперь на природу, да еще при его-то уме! Кому, чему отдано предпочтение? Отдано извергу, который и здесь, уже женихом будучи и когда на него все глядели, удержать свои дебоширства не мог, — и это при невесте-то, при невесте-то! И вот такой, как я, предпочтен, а он отвергается. Но для чего же? А для того, что девица из благодарности жизнь и судьбу свою изнасиловать хочет! Нелепость! Я Ивану в этом смысле ничего и никогда не говорил, Иван, разумеется, мне тоже об этом никогда ни полслова, ни малейшего намека; но судьба свершится, и достойный станет на место, а недостойный скроется в переулок навеки — в грязный свой переулок, в возлюбленный и свойственный ему переулок, и там, в грязи и вони, погибнет добровольно и с наслаждением. Заврался я что-то, слова у меня все износились, точно наобум ставлю, но так, как я определил, так тому и быть. Потону в переулке, а она выйдет за Ивана.
— Брат, постой, — с чрезвычайным беспокойством опять прервал Алеша, — ведь тут все-таки одно дело ты мне до сих пор не разъяснил: ведь ты жених, ведь ты все-таки жених? Как же ты хочешь порвать, если она, невеста, не хочет?
— Я жених, формальный и благословленный, произошло всё в Москве, по моем приезде, с парадом, с образами, и в лучшем виде. Генеральша благословила и — веришь ли, поздравила даже Катю: ты выбрала, говорит, хорошо, я вижу его насквозь. И веришь ли, Ивана она невзлюбила и не поздравила. В Москве же я много и с Катей переговорил, я ей всего себя расписал, благородно, в точности, в искренности. Всё выслушала:
Было милое смущенье,
Были нежные слова…
Ну, слова-то были и гордые. Она вынудила у меня тогда великое обещание исправиться. Я дал обещание. И вот…
— Что же?
— И вот я тебя кликнул и перетащил сюда сегодня, сегодняшнего числа, — запомни! — с тем чтобы послать тебя, и опять-таки сегодня же, к Катерине Ивановне, и…
— Что?
— Сказать ей, что я больше к ней не приду никогда, приказал, дескать, кланяться.
— Да разве это возможно?
— Да я потому-то тебя и посылаю вместо себя, что это невозможно, а то как же я сам-то ей это скажу?
— Да куда же ты пойдешь?
— В переулок.
— Так это к Грушеньке! — горестно воскликнул Алеша, всплеснув руками. — Да неужто же Ракитин в самом деле правду сказал? А я думал, что ты только так к ней походил и кончил.
— Это жениху-то ходить? Да разве это возможно, да еще при такой невесте и на глазах у людей? Ведь честь-то у меня есть небось. Только что я стал ходить к Грушеньке, так тотчас же и перестал быть женихом и честным человеком, ведь я это понимаю же. Что ты смотришь? Я, видишь ли, сперва всего пошел ее бить. Я узнал и знаю теперь достоверно, что Грушеньке этой был этим штабс-капитаном, отцовским поверенным, вексель на меня передан, чтобы взыскала, чтоб я унялся и кончил. Испугать хотели. Я Грушеньку и двинулся бить. Видал я ее и прежде мельком. Она не поражает. Про старика купца знал, который теперь вдобавок и болен, расслаблен лежит, но ей куш все-таки оставит знатный. Знал тоже, что деньгу нажить любит, наживает, на злые проценты дает, пройдоха, шельма, без жалости. Пошел я бить ее, да у ней и остался. Грянула гроза, ударила чума, заразился и заражен доселе, и знаю, что уж всё кончено, что ничего другого и никогда не будет. Цикл времен совершен. Вот мое дело. А тогда вдруг как нарочно у меня в кармане, у нищего, очутились три тысячи. Мы отсюда с ней в Мокрое, это двадцать пять отсюда верст, цыган туда добыл, цыганок, шампанского, всех мужиков там шампанским перепоил, всех баб и девок, двинул тысячами. Через три дня гол, но сокол. Ты думал, достиг чего сокол-то? Даже издали не показала. Я говорю тебе: изгиб. У Грушеньки, шельмы, есть такой один изгиб тела, он и на ножке у ней отразился, даже в пальчике-мизинчике на левой ножке отозвался. Видел и целовал, но и только — клянусь! Говорит: «Хочешь, выйду замуж, ведь ты нищий. Скажи, что бить не будешь и позволишь всё мне делать, что я захочу, тогда, может, и выйду», — смеется. И теперь смеется!
Дмитрий Федорович почти с какою-то яростью поднялся с места, он вдруг стал как пьяный. Глаза его вдруг налились кровью.
— И ты в самом деле хочешь на ней жениться?
— Коль захочет, так тотчас же, а не захочет, и так останусь; у нее на дворе буду дворником. Ты… ты, Алеша… — остановился он вдруг пред ним и, схватив его за плечи, стал вдруг с силою трясти его, — да знаешь ли ты, невинный ты мальчик, что всё это бред, немыслимый бред, ибо тут трагедия! Узнай же, Алексей, что я могу быть низким человеком, со страстями низкими и погибшими, но вором, карманным вором, воришкой по передним, Дмитрий Карамазов не может быть никогда. Ну так узнай же теперь, что я воришка, я вор по карманам и по передним! Как раз пред тем, как я Грушеньку пошел бить, призывает меня в то самое утро Катерина Ивановна и в ужасном секрете, чтобы покамест никто не знал (для чего, не знаю, видно, так ей было нужно), просит меня съездить в губернский город и там по почте послать три тысячи Агафье Ивановне, в Москву; потому в город, чтобы здесь и не знали. Вот с этими-то тремя тысячами в кармане я и очутился тогда у Грушеньки, на них и в Мокрое съездили. Потом я сделал вид, что слетал в город, но расписки почтовой ей не представил, сказал, что послал, расписку принесу, и до сих пор не несу, забыл-с. Теперь, как ты думаешь, вот ты сегодня пойдешь и ей скажешь: «Приказали вам кланяться», а она тебе: «А деньги?» Ты еще мог бы сказать ей: «Это низкий сладострастник и с неудержимыми чувствами подлое существо. Он тогда не послал ваши деньги, а растратил, потому что удержаться не мог, как животное», — но все-таки ты мог бы прибавить: «Зато он не вор, вот ваши три тысячи, посылает обратно, пошлите сами Агафье Ивановне, а сам велел кланяться». А теперь вдруг она: «А где деньги?»
— Митя, ты несчастен, да! Но всё же не столько, сколько ты думаешь, — не убивай себя отчаянием, не убивай!
— А что ты думаешь, застрелюсь, как не достану трех тысяч отдать? В том-то и дело, что не застрелюсь. Не в силах теперь, потом, может быть, а теперь я к Грушеньке пойду… Пропадай мое сало!
— А у ней?
— Буду мужем ее, в супруги удостоюсь, а коль придет любовник, выйду в другую комнату. У ее приятелей буду калоши грязные обчищать, самовар раздувать, на посылках бегать…
— Катерина Ивановна всё поймет, — торжественно проговорил вдруг Алеша, — поймет всю глубину во всем этом горе и примирится. У нее высший ум, потому что нельзя быть несчастнее тебя, она увидит сама.
— Не помирится она со всем, — осклабился Митя. — Тут, брат, есть нечто, с чем нельзя никакой женщине примириться. А знаешь, что всего лучше сделать?
— Что?
— Три тысячи ей отдать.
— Где же взять-то? Слушай, у меня есть две тысячи, Иван даст тоже тысячу, вот и три, возьми и отдай.
— А когда они прибудут, твои три тысячи? Ты еще и несовершеннолетний вдобавок, а надо непременно, непременно, чтобы ты сегодня уже ей откланялся, с деньгами или без денег, потому что я дальше тянуть не могу, дело на такой точке стало. Завтра уже поздно, поздно. Я тебя к отцу пошлю.
— К отцу?
— Да, к отцу прежде нее. У него три тысячи и спроси.
— Да ведь он, Митя, не даст.
— Еще бы дал, знаю, что не даст. Знаешь ты, Алексей, что значит отчаяние?
— Знаю.
— Слушай: юридически он мне ничего не должен. Всё я у него выбрал, всё, я это знаю. Но ведь нравственно-то должен он мне, так иль не так? Ведь он с материных двадцати восьми тысяч пошел и сто тысяч нажил. Пусть он мне даст только три тысячи из двадцати восьми, только три, и душу мою из ада извлечет, и зачтется это ему за многие грехи! Я же на этих трех тысячах, вот тебе великое слово, покончу, и не услышит он ничего обо мне более вовсе. В последний раз случай ему даю быть отцом. Скажи ему, что сам бог ему этот случай посылает.
— Митя, он ни за что не даст.
— Знаю, что не даст, в совершенстве знаю. А теперь особенно. Мало того, я вот что еще знаю: теперь, на днях только, всего только, может быть, вчера, он в первый раз узнал серьезно (подчеркни: серьезно), что Грушенька-то в самом деле, может быть, не шутит и за меня замуж захочет прыгнуть. Знает он этот характер, знает эту кошку. Ну так неужто ж он мне вдобавок и деньги даст, чтоб этакому случаю способствовать, тогда как сам он от нее без памяти? Но и этого еще мало, я еще больше тебе могу привесть: я знаю, что у него уж дней пять как вынуты три тысячи рублей, разменены в сотенные кредитки и упакованы в большой пакет под пятью печатями, а сверху красною тесемочкой накрест перевязаны. Видишь, как подробно знаю! На пакете же написано: «Ангелу моему Грушеньке, коли захочет прийти»; сам нацарапал, в тишине и в тайне, и никто-то не знает, что у него деньги лежат, кроме лакея Смердякова, в честность которого он верит, как в себя самого. Вот он уж третий аль четвертый день Грушеньку ждет, надеется, что придет за пакетом, дал он ей знать, а та знать дала, что «может-де и приду». Так ведь если она придет к старику, разве я могу тогда жениться на ней? Понимаешь теперь, зачем, значит, я здесь на секрете сижу и что именно сторожу?
— Ее?
— Ее. У этих шлюх, здешних хозяек, нанимает каморку Фома. Фома из наших мест, наш бывший солдат. Он у них прислуживает, ночью сторожит, а днем тетеревей ходит стрелять, да тем и живет. Я у него тут и засел; ни ему, ни хозяйкам секрет не известен, то есть что я здесь сторожу.
— Один Смердяков знает?
— Он один. Он мне и знать даст, коль та к старику придет.
— Это он тебе про пакет сказал?
— Он. Величайший секрет. Даже Иван не знает ни о деньгах, ни о чем. А старик Ивана в Чермашню посылает на два, на три дня прокатиться: объявился покупщик на рощу срубить ее за восемь тысяч, вот и упрашивает старик Ивана: «помоги, дескать, съезди сам» денька на два, на три, значит. Это он хочет, чтобы Грушенька без него пришла.
— Стало быть, он и сегодня ждет Грушеньку?
— Нет, сегодня она не придет, есть приметы. Наверно не придет! — крикнул вдруг Митя. — Так и Смердяков полагает. Отец теперь пьянствует, сидит за столом с братом Иваном. Сходи, Алексей, спроси у него эти три тысячи…
— Митя, милый, что с тобой! — воскликнул Алеша, вскакивая с места и всматриваясь в исступленного Дмитрия Федоровича. Одно мгновение он думал, что тот помешался.
— Что ты? Я не помешан в уме, — пристально и даже как-то торжественно смотря, произнес Дмитрий Федорович. — Небось я тебя посылаю к отцу и знаю, что говорю: я чуду верю.
— Чуду?
— Чуду промысла божьего. Богу известно мое сердце, он видит всё мое отчаяние. Он всю эту картину видит. Неужели он попустит совершиться ужасу? Алеша, я чуду верю, иди!
— Я пойду. Скажи, ты здесь будешь ждать?
— Буду, понимаю, что нескоро, что нельзя этак прийти и прямо бух! Он теперь пьян. Буду ждать и три часа, и четыре, и пять, и шесть, и семь, но только знай, что сегодня, хотя бы даже в полночь, ты явишься к Катерине Ивановне, с деньгами или без денег, и скажешь: «Велел вам кланяться». Я именно хочу, чтобы ты этот стих сказал: «Велел, дескать, кланяться».
— Митя! А вдруг Грушенька придет сегодня… не сегодня, так завтра аль послезавтра?
— Грушенька? Подсмотрю, ворвусь и помешаю…
— А если…
— А коль если, так убью. Так не переживу.
— Кого убьешь?
— Старика. Ее не убью.
— Брат, что ты говоришь!
— Я ведь не знаю, не знаю… Может быть, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот этого боюсь. Вот и не удержусь…
— Я пойду, Митя. Я верю, что бог устроит, как знает лучше, чтобы не было ужаса.
— А я буду сидеть и чуда ждать. Но если не свершится, то…
Алеша, задумчивый, направился к отцу.
V. Изповедта на едно пламенно сърце. „С краката нагоре“
— Сега — каза Альоша — знам първата половина на тази история.
— Първата половина я разбираш: това е драма и тя стана там. А втората половина е трагедия и ще стане тук.
— От втората половина досега нищо не разбирам — каза Альоша.
— Ами аз? Да не би да разбирам?
— Чакай, Дмитрий, тук има един основен въпрос. Кажи ми: нали си годеник, и сега си годеник?
— Аз не станах веднага годеник, а чак три месеца след окова. Още на другия ден след този случай си казах, че въпросът е изчерпан и ликвидиран, продължение няма да има. Да отида с предложение, ми се струваше низост. От своя страна, и тя през всичките шест седмици, които живя след това в града, изобщо не се обади. Освен един случай в същност: на другия ден след посещението й се шмугна при мен слугинята им и без да продума дума, ми предаде плик. На плика адрес: за еди-кого си. Разпечатвам — остатъка от облигацията от пет хиляди. Трябваха им само четири хиляди и петстотин, а при продажбата на петхилядната облигация загубиха към двеста и няколко рубли. Тя ми изпрати, струва ми се, около двеста и шестдесет рубли, не помня точно, и само парите — нито бележка, нито думичка, нито обяснение. Огледах плика за някакъв знак с молив — нищо! Е, какво, загулях временно с останалите рубли, та и новият майор беше принуден най-накрая да ме смъмри. А подполковникът предаде държавната сума — благополучно и за учудване на всички, защото никой вече не вярваше, че има всичките пари. Предаде я, но залиня, легна болен, лежа три седмици, после изведнъж получи размекване на мозъка и за пет дни почина. Погребаха го с военни почести, още не беше получил оставката. Катерина Ивановна, сестра й и лелята, щом погребаха бащата, след десетина дни потеглиха за Москва. И на, чак преди заминаването, същия ден, когато заминаха (аз не ги видях и не ги изпратих), получавам мъничък плик, синичко ажурено листче, а на него само едно редче с молив: „Ще ви пиша, очаквайте. К.“ И толкова.
Сега ще ти обясня с две думи. В Москва работите им се обърнали с мълниеносна бързина и неочаквано като в арабските приказки. Онази генералша, главната й сродница, изведнъж едновременно изгубва и двете си най-близки наследнички, двете си най-близки племеннички — и двете в една и съща седмица умират от сипаница. Потресената старица се зарадвала на Катя като на своя дъщеря, като на спасителна звезда, хвърлила й се на врата, променила тутакси завещанието в нейна полза, но това за в бъдеще, а засега направо на ръка й наброява осемдесет хиляди; ето ти, значи, зестрата, прави с нея, каквото искаш. Истерична жена, наблюдавах я после в Москва. И ето неочаквано получавам тогава по пощата четири хиляди и петстотин рубли; разбира се, недоумявам и онемявам от учудване. След три дни пристига и обещаното писмо. То е и сега в мене, винаги е в мене и ще умра с него — искаш ли да ти го покажа? Непременно го прочети: предлага ми се за жена, сама се предлага, „обичам ви безумно, дори вие да не ме обичате — все едно, бъдете само мой мъж. Не се бойте — за нищо няма да ви притесня, ще бъда ваша мебел, ще бъда килимът, по който стъпвате… Искам да ви обичам вечно, искам да ви спася от самия вас…“ Альоша, аз съм недостоен дори да преразказвам тези редове с моите долни думи и долен тон, с вечния ми долен тон, от който никога не можах да се отърва! Прониза ме това писмо до ден-днешен, а нима сега ми е леко, нима ми е леко днес? Тогава тутакси й написах отговор (нямах никаква възможност лично да отида в Москва). Със сълзи го писах; от едно нещо ще се срамувам вечно: споменах, че сега е богата и със зестра, а аз съм само един беден бурбон — за пари споменах! Трябваше да го премълча, но се изтърва от перото ми. Още тогава, на минутата, писах в Москва на Иван и му обясних всичко в писмото, доколкото беше възможно, шест листа писмо, и го изпратих при нея. Какво гледаш, какво ме гледаш! Да, Иван се влюби в нея, влюбен е и сега, знам го, направил съм глупост според вас, според светските разбирания, но може би точно тази глупост ще спаси сега всички ни! Ух! Не виждаш ли как го почита тя, как го уважава? Може ли, след като е сравнила двама ни, да обича такъв като мене, особено след всичко, което стана тук?
— Аз пък съм сигурен, че тя обича такъв като тебе, а не такъв като него.
— Тя обича своята добродетел, а не мене — неволно, но почти злобно извика внезапно Дмитрий Фьодорович. Засмя се, но след секунда очите му блеснаха, той цял се изчерви и силно удари с юмрук по масата.
— Кълна се, Альоша — викна със страшен и искрен гняв срещу себе си, — ако щеш, вярвай, ако щеш, не, но в Светия Бог и Господа Христос се заклевам, че аз, макар и да се усмихнах сега на нейните нисши чувства, знам, че съм милион пъти по-нищожен по душа от нея и че тези прекрасни нейни чувства са искрени като на ангел небесен! Там е и трагедията, че го знам много добре. Какво от това, че човек, мъничко декламира? Аз не декламирам ли? Но съм искрен, искрен. Колкото до Иван, разбирам с какво проклятие трябва да гледа той сега на природата, особено с неговия ум! Кой и за какво е предпочетен? Извергът, който и тук, вече като годеник, и когато всички са го гледали, не можа да се въздържи от буйства — и то пред годеницата, пред годеницата си! И ето такъв като мене е предпочетен, а другият отблъснат. Но защо? Затова, че девойката от благодарност иска да насили живота и съдбата си! Нелепост! На Иван в този смисъл нищо и никога не съм говорил, Иван, разбира се, също никога не ми е продумвал за това нито дума, ни най-малък намек; но съдбата е неотменна и достойният ще заеме мястото си, а недостойният ще се скрие в глухата уличка навеки — в своята мръсна уличка, във възлюбената и подходяща за него уличка, и там в мръсотията и вонята ще загине доброволно и с наслада. Раздрънках се нещо, всичките ми думи са се изтъркали, редя ги както дойде, но така ще бъде, както казах, така. Ще потъна в сокаците, а тя ще се омъжи за Иван.
— Почакай, брате — извънредно неспокойно го прекъсна отново Альоша. — Все пак едно нещо досега не си ми обяснил: нали си годеник, нали все пак си годеник? Как така искаш да скъсаш, ако тя, годеницата, не иска?
— Аз съм годеник, законен и благословен, всичко стана в Москва след моето пристигане, парадно, с икони и в най-бляскав вид. Генералшата ни благослови и, вярваш ли, дори поздрави Катя: изборът ти, казва, е добър, чувствувам го. А вярваш ли, Иван го намрази и не го поздрави. В Москва много говорих с Катя, цял се описах, благородно, точно, искрено. Изслуша всичко:
Имаше мило смущение,
имаше нежни слова…
Но имаше и горди думи. Тя изтръгна тогава от мен великото обещание, че ще се поправя. Аз обещах. И ето…
— Какво?
— И ето, повиках те и те домъкнах тука днес, на днешна дата — запомни я! — за да те изпратя, и то също днес, при Катерина Ивановна и…
— Какво?
— Да й кажеш, че вече никога няма да отида при нея; сбогом, ще кажеш.
— Но как е възможно това?
— Нали затова тебе изпращам вместо себе си, защото е невъзможно, как иначе сам да й го кажа?
— А ти къде ще отидеш?
— В уличката.
— Значи, при Грушенка? — горчиво възкликна Альоша и плесна с ръце. — Значи, Ракитин в същност е казал истината? А аз мислех, че ти само походи при пея и толкова.
— Кой, годеникът ли да ходи? Че възможно ли е такова нещо, и то при такава годеница и пред очите на хората? Че аз имам чест, струва ми се. Ако бях почнал да ходя при Грушенка, веднага щях да престана да съм годеник и честен човек, разбирам това. Какво ме гледаш? Знаеш ли, най-напред отидох да я бия. Научих и знам сега със сигурност, че на тая Грушенка е била дадена от щабскапитана[1], пълномощника на татко, полица срещу мене, за да я протестира, та да мирясам и да приключа. Искаха да ме изплашат. Та аз тръгнах да я бия. И преди я бях зървал. Не слисва от пръв поглед. Знаех за стареца-търговец, който сега е и болен от изтощение, но ще й остави все пак голяма сума. Знаех също, че обича да трупа пари, трупа и дава срещу жестока лихва, пройдохата, мошеничката, безжалостно. Отидох да я бия — и при нея останах. Изви се буря, удари чума, заразих се и до ден-днешен съм заразен и знам, че всичко е свършено, че нищо повече няма да има. Цикълът на сезоните е завършен. Ето цялата ми история. А тогава изведнъж за беля в джоба ми, джоба на един голтак, се намериха три хиляди. Заминахме с нея за Мокрое[2], на двадесет и пет версти, платих за цигани, циганки, шампанско, всичките селяци напих с шампанско, всичките жени и момичета, пропилях парите. След три дни — гол, но сокол. Ти мислиш, че соколът постигна нещо? Нито ей толкова. Казвам ти: това е извивката! Грушенка, проклетата, има такава една извивчица на тялото, че си личи чак на крачето й, дори на кутренцето на лявото й краче личи. Видях и целувах, но — толкова, заклевам ти се! Казва: „Ако искаш, ще се омъжа за тебе, какъвто си сиромах. Кажи само, че няма да ме биеш и ще ми позволиш да правя каквото си искам, тогава може и да се омъжа“ — и се смее. И досега се смее!
Дмитрий Фьодорович почти яростно скочи от мястото си, изведнъж заприлича на пиян. Очите му веднага кръвясаха.
— И ти наистина искаш да се жениш за нея?
— Само да иска — начаса, пък ако не иска, мога и така; ще й стана портиер пред къщата… Ти… ти, Альоша… — спря се изведнъж пред него, хвана го за рамената и силно го разтърси — знаеш ли ти, невинно момче, че всичко това са фантазии, невъзможни фантазии, защото всичкото е една трагедия! Знай, Алексей, че аз може да съм долен човек, с долни и пагубни страсти, но крадец, джебчия, кокошкар Дмитрий Карамазов никога не може да бъде. Е, сега пък чуй, че аз съм крадец, че съм джебчия и кокошкар! Тъкмо преди да отида да бия Грушенка, същата сутрин ме вика Катерина Ивановна и ужасно тайно, засега никой да не знаел (защо — не знам, явно така й е трябвало), ме моли да отида в губернския град и оттам да изпратя по пощата три хиляди на Агафя Ивановна в Москва; затова от града, за да не научи никой тук. И ето с тези три хиляди в джоба си се озовах тогава у Грушенка, с тях ходихме в Мокрое. После се престорих, че съм прескочил до града, но пощенска разписка не й представих, казах й, че съм ги изпратил и ще й занеса разписката, и още не съм я занесъл, забравил съм. Сега, как мислиш, отиваш и казваш: „Сбогом“, а тя: „Ами парите“? Ти би могъл тогава да й кажеш: „Той е долен сладострастник и подло същество с неудържими чувства. Не е изпратил тогава вашите пари, а ги е похарчил, защото не могъл да се овладее, като скот“, но все пак би могъл да прибавиш: „Но не е крадец, ето ви трите хиляди, връща ви ги, изпратете си ги на Агафя Ивановна, а от него — сбогом.“ И тогава тя пита внезапно: „А къде са парите?“
— Митя, ти си нещастен, да! Но все пак не чак толкова, колкото си мислиш — не се съсипвай от отчаяние, не се съсипвай!
— А ти какво мислиш — че ще се застрелям, ако не намеря да върна трите хиляди ли? Там е работата, че няма да се застрелям. Сега не съм в състояние, по-късно може би, а сега ще отида при Грушенка… Да става, каквото ще!
— Ами там?
— Ще й стана мъж, ако благоволи да ме вземе за съпруг, пък като идва любовникът, ще излизам в другата стая. Ще чистя на приятелите й калните галоши, ще разпалвам самовара, ще тичам, където каже…
— Катерина Ивановна всичко ще разбере — тържествено изговори внезапно Альоша, — ще разбере цялата дълбочина на тази скръб и ще се примири. Тя има висш ум; защото няма по-нещастен човек от тебе и тя ще го види.
— Няма да се примири с всичко — озъби се Митя. — В тези работи, брате, има нещо, с което никоя жена не може да се примири. А знаеш ли как е най-добре да се направи?
— Как?
— Да й се върнат трите хиляди.
— Откъде да ги вземем? Слушай, аз имам две хиляди и Иван ще даде хиляда, ето ти три, вземи ги и ги върни.
— Но кога ще дойдат тези твои три хиляди? На това отгоре си и непълнолетен, а трябва непременно, непременно, още днес да й кажеш сбогом, със или без пари, защото аз повече не мога да протакам, дотам е стигнало. Утре ще е късно, късно. Ще те изпратя при тате.
— При тате?
— Да, при тате, преди да отидеш при нея. От него ще искаш тези три хиляди.
— Но той, Митя, няма да даде.
— Как ще даде, знам, че няма да даде. Разбираш ли, Алексей, какво значи отчаяние?
— Разбирам.
— Слушай: юридически той нищо не ми дължи. Всичко от него съм взел, всичко, знам го. Но той ми е задължен нравствено, така ли е, или не? Та той с мамините двадесет и осем хиляди е почнал и е натрупал сто хиляди. Да ми даде само три хиляди от двайсет и осемте, само три — и ще ми измъкне душата от ада[3], и ще му се зачете срещу многото грехове! А аз с тези три хиляди, заклевам ти се, вече ще приключа и той никога нищо вече няма да чуе за мене. За последен път му давам възможност да бъде баща. Кажи му, че сам Бог му праща този случай.
— Митя, той в никакъв случай няма да даде.
— Знам, че няма да даде, много добре знам. Особено сега. Знам и още нещо: сега, тези дни, вчера може би то за пръв път научи сериозно (запомни: сериозно), че Грушенка наистина може би не се шегува и >ще вземе да се омъжи за мене. Познава той този характер, знае я тази котка. Та мигар на туй отгоре и пари ще ми даде, че да съдействува на такъв случай, след като и той самият е луд по нея? Но не само това, и още мога да ти кажа: знам, че от пет дни вече е изтеглил три хиляди рубли, развалил ги е на по сто рубли и ги е опаковал в голям пакет с пет печата, а отгоре са завързани на кръст с червено ширитче. Виждаш ли колко подробности знам! А на пакета е написано: „На моя ангел Грушенка, ако поиска да дойде“, лично го драснал, насаме и тайно, и никой не знае за тия пари освен лакея Смердяков, в честността на когото вярва като в самия себе си. Ето вече трети или четвърти ден чака Грушенка, надява се, че тя ще отиде за пакета, пратил й хабер и тя му пратила хабер, че „може и да дойда“. Та ако отиде при стареца, мога ли след това да се оженя за нея? Разбираш ли сега защо, значи, аз съм тук тайно и какво именно дебна?
— Нея ли?
— Нея. У тези мръсници, тукашните стопанки, държи една малка стаичка под наем Фома. Фома е от нашия: край, наш бивш войник. Той ми прислужва, нощем пази, а денем ходи да стреля глухари и с това се изхранва. Та аз съм заседнал тук, при него: тайната не знаят нито той, нито хазайките, тоест, че дебна тук.
— Само Смердяков ли знае?
— Само той. И ще ми съобщи, ако тя отиде при стареца.
— Той ли ти каза за пакета?
— Той. Извънредно голяма тайна. Дори Иван не знае нито за парите, нито нищо. А старецът изпраща Иван за два-три дни в Чермашня[4] да се разходи: явил се купувач за гората, ще я сече за осем хиляди, та старецът моли Иван: „помогни ми, един вид, иди ти“, за два-три дни, значи. Той иска Грушенка да отиде, когато го няма.
— Значи, той и днес чака Грушенка?
— Не, днес няма да отиде, както ми се струва. Положително няма да отиде! — викна изведнъж Митя. — Така мисли и Смердяков. Тате сега пиянствува, седи на масата с брата Иван. Иди, Алексей, поискай от него тези три хиляди…
— Митя, мили, какво ти става! — извика Альоша, като скочи от мястото си и се вгледа в екзалтирания Дмитрий Фьодорович. За миг го помисли за побъркан.
— Какво? Не съм побъркан — втренчено и дори някак тържествено взрян в него, изрече Дмитрий Фьодорович. — Щом те изпращам при тате, знам какво говоря: аз вярвам в чудото.
— В чудото?
— В чудото на Провидението Божие. Бог знае сърцето ми, той вижда цялото ми отчаяние. Той вижда цялата тази картина. Мигар ще допусне да се извърши такъв ужас? Альоша, аз вярвам в чудото, върви!
— Ще отида. Кажи, ще чакаш ли тука?
— Ще чакам; знам, че няма да стане скоро, че не можеш да отидеш и направо — бух! Сега е пиян. Ще чакам и три часа, и четири, и пет, и шест, и седем, но само знай, че днес, макар дори и посред нощ, трябва да се явиш при Катерина Ивановна, с парите или без парите, и да кажеш: „Сбогом!“ Искам да кажеш именно този стих: „Сбогом!“
— Митя! Ами ако Грушенка отиде днес… ако не днес, утре, вдругиден?
— Грушенка ли? Ще издебна, ще се втурна и ще попреча…
— Ами ако…
— А пък ако — убивам. Няма да го понеса.
— Кого ще убиеш?
— Стареца. Нея няма да убия.
— Братко, какво говориш!
— Не знам, не знам… Може би няма да го убия, а може и да го убия. Страх ме е, че ще ми стане омразен изведнъж с лицето си в тая минута. Ненавиждам му гушата, носа, очите, безсрамната му усмивка. Лична погнуса чувствувам. Ей от това ме е страх. И няма да издържа…
— Ще отида, Митя. Вярвам, че Бог ще нареди както може най-добре, та да не става тоя ужас.
— Пък аз ще седя тук и ще чакам чудото. Но ако не стане, тогава…
Альоша замислен се запъти към къщата на баща си.