Метаданни

Данни

Година
–1871 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1 глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Том 7. Л.: Наука, 1990

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Бесы, (Пълни авторски права)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,8 (× 46 гласа)

Информация

Сканиране, разпознаване и корекция
automation (2011 г.)
Допълнителна корекция
NomaD (2011 г.)

Издание:

Фьодор Достоевски. Бесове

Превод от руски: Венцел Райчев

Редактор: Иван Гранитски

Художник: Петър Добрев

Коректор: Валерия Симеонова

На корицата: детайл от картината „Носене на кръста“, художник Йеронимус Бош

Формат 16/60/90 Печатни коли 43,5

Издателство „Захарий Стоянов“, 1997 г.

Предпечатна подготовка ЕТ „ПолиКАД“

„Абагар“ АД — Велико Търново

ISBN: 954-9559-04-1

История

  1. — Добавяне

Глава третья
Поединок

I

На другой день, в два часа пополудни, предположенная дуэль состоялась. Быстрому исходу дела способствовало неукротимое желание Артемия Павловича Гаганова драться во что бы ни стало. Он не понимал поведения своего противника и был в бешенстве. Целый уже месяц он оскорблял его безнаказанно и всё еще не мог вывести из терпения. Вызов ему был необходим со стороны самого Николая Всеволодовича, так как сам он не имел прямого предлога к вызову. В тайных же побуждениях своих, то есть просто в болезненной ненависти к Ставрогину за фамильное оскорбление четыре года назад, он почему-то совестился сознаться. Да и сам считал такой предлог невозможным, особенно ввиду смиренных извинений, уже два раза предложенных Николаем Всеволодовичем. Он положил про себя, что тот бесстыдный трус; понять не мог, как тот мог снести пощечину от Шатова; таким образом и решился наконец послать то необычайное по грубости своей письмо, которое побудило наконец самого Николая Всеволодовича предложить встречу. Отправив накануне это письмо и в лихорадочном нетерпении ожидая вызова, болезненно рассчитывая шансы к тому, то надеясь, то отчаиваясь, он на всякий случай еще с вечера припас себе секунданта, а именно Маврикия Николаевича Дроздова, своего приятеля, школьного товарища и особенно уважаемого им человека. Таким образом, Кириллов, явившийся на другой день поутру в девять часов с своим поручением, нашел уже почву совсем готовую. Все извинения и неслыханные уступки Николая Всеволодовича были тотчас же с первого слова и с необыкновенным азартом отвергнуты. Маврикий Николаевич, накануне лишь узнавший о ходе дела, при таких неслыханных предложениях открыл было рот от удивления и хотел тут же настаивать на примирении, но, заметив, что Артемий Павлович, предугадавший его намерения, почти затрясся на своем стуле, смолчал и не произнес ничего. Если бы не слово, данное товарищу, он ушел бы немедленно; остался же в единственной надежде помочь хоть чем-нибудь при самом исходе дела. Кириллов передал вызов; все условия встречи, обозначенные Ставрогиным, были приняты тотчас же буквально, без малейшего возражения. Сделана была только одна прибавка, впрочем очень жестокая, именно: если с первых выстрелов не произойдет ничего решительного, то сходиться в другой раз; если не кончится ничем и в другой, сходиться в третий. Кириллов нахмурился, поторговался насчет третьего раза, но, не выторговав ничего, согласился, с тем, однако ж, что «три раза можно, а четыре никак нельзя». В этом уступили. Таким образом, в два часа пополудни и состоялась встреча в Брыкове, то есть в подгородной маленькой рощице между Скворешниками с одной стороны и фабрикой Шпигулиных — с другой. Вчерашний дождь перестал совсем, но было мокро, сыро и ветрено. Низкие мутные разорванные облака быстро неслись по холодному небу; деревья густо и перекатно шумели вершинами и скрипели на корнях своих; очень было грустное утро.

Гаганов с Маврикием Николаевичем прибыли на место в щегольском шарабане парой, которым правил Артемий Павлович; при них находился слуга. Почти в ту же минуту явились и Николай Всеволодович с Кирилловым, но не в экипаже, а верхами, и тоже в сопровождении верхового слуги. Кириллов, никогда не садившийся на коня, держался в седле смело и прямо, прихватывая правою рукой тяжелый ящик с пистолетами, который не хотел доверить слуге, а левою, по неуменью, беспрерывно крутя и дергая поводья, отчего лошадь мотала головой и обнаруживала желание стать на дыбы, что, впрочем, нисколько не пугало всадника. Мнительный, быстро и глубоко оскорблявшийся Гаганов почел прибытие верховых за новое себе оскорбление, в том смысле, что враги слишком, стало быть, надеялись на успех, коли не предполагали даже нужды в экипаже на случай отвоза раненого. Он вышел из своего шарабана весь желтый от злости и почувствовал, что у него дрожат руки, о чем и сообщил Маврикию Николаевичу. На поклон Николая Всеволодовича не ответил совсем и отвернулся. Секунданты бросили жребий: вышло пистолетам Кириллова. Барьер отмерили, противников расставили, экипаж и лошадей с лакеями отослали шагов на триста назад. Оружие было заряжено и вручено противникам.

Жаль, что надо вести рассказ быстрее и некогда описывать; но нельзя и совсем без отметок. Маврикий Николаевич был грустен и озабочен. Зато Кириллов был совершенно спокоен и безразличен, очень точен в подробностях принятой на себя обязанности, но без малейшей суетливости и почти без любопытства к роковому и столь близкому исходу дела. Николай Всеволодович был бледнее обыкновенного, одет довольно легко, в пальто и белой пуховой шляпе. Он казался очень усталым, изредка хмурился и нисколько не находил нужным скрывать свое неприятное расположение духа. Но Артемий Павлович был в сию минуту всех замечательнее, так что никак нельзя не сказать об нем нескольких слов совсем особенно.

II

Нам не случилось до сих пор упомянуть о его наружности. Это был человек большого роста, белый, сытый, как говорит простонародье, почти жирный, с белокурыми жидкими волосами, лет тридцати трех и, пожалуй, даже с красивыми чертами лица. Он вышел в отставку полковником, и если бы дослужился до генерала, то в генеральском чине был бы еще внушительнее и очень может быть, что вышел бы хорошим боевым генералом.

Нельзя пропустить, для характеристики лица, что главным поводом к его отставке послужила столь долго и мучительно преследовавшая его мысль о сраме фамилии, после обиды, нанесенной отцу его, в клубе, четыре года тому назад, Николаем Ставрогиным. Он считал по совести бесчестным продолжать службу и уверен был про себя, что марает собою полк и товарищей, хотя никто из них и не знал о происшествии. Правда, он и прежде хотел выйти однажды из службы, давно уже, задолго до обиды и совсем по другому поводу, но до сих пор колебался. Как ни странно написать, но этот первоначальный повод или, лучше сказать, позыв к выходу в отставку был манифест 19 февраля об освобождении крестьян. Артемий Павлович, богатейший помещик нашей губернии, даже не так много и потерявший после манифеста, мало того, сам способный убедиться в гуманности меры и почти понять экономические выгоды реформы, вдруг почувствовал себя, с появления манифеста, как бы лично обиженным. Это было что-то бессознательное, вроде какого-то чувства, но тем сильнее, чем безотчетнее. До смерти отца своего он, впрочем, не решался предпринять что-нибудь решительное; но в Петербурге стал известен «благородным» образом своих мыслей многим замечательным лицам, с которыми усердно поддерживал связи. Это был человек, уходящий в себя, закрывающийся. Еще черта: он принадлежал к тем странным, но еще уцелевшим на Руси дворянам, которые чрезвычайно дорожат древностью и чистотой своего дворянского рода и слишком серьезно этим интересуются. Вместе с этим он терпеть не мог русской истории, да и вообще весь русский обычай считал отчасти свинством. Еще в детстве его, в той специальной военной школе для более знатных и богатых воспитанников, в которой он имел честь начать и кончить свое образование, укоренились в нем некоторые поэтические воззрения: ему понравились замки, средневековая жизнь, вся оперная часть ее, рыцарство; он чуть не плакал уже тогда от стыда, что русского боярина времен Московского царства царь мог наказывать телесно, и краснел от сравнений. Этот тугой, чрезвычайно строгий человек, замечательно хорошо знавший свою службу и исполнявший свои обязанности, в душе своей был мечтателем. Утверждали, что он мог бы говорить в собраниях и что имеет дар слова; но, однако, он все свои тридцать три года промолчал про себя. Даже в той важной петербургской среде, в которой он вращался в последнее время, держал себя необыкновенно надменно. Встреча в Петербурге с воротившимся из-за границы Николаем Всеволодовичем чуть не свела его с ума. В настоящий момент, стоя на барьере, он находился в страшном беспокойстве. Ему всё казалось, что еще как-нибудь не состоится дело, малейшее промедление бросало его в трепет. Болезненное впечатление выразилось в его лице, когда Кириллов, вместо того чтобы подать знак для битвы, начал вдруг говорить, правда для проформы, о чем сам заявил во всеуслышание:

— Я только для проформы; теперь, когда уже пистолеты в руках и надо командовать, не угодно ли в последний раз помириться? Обязанность секунданта.

Как нарочно, Маврикий Николаевич, до сих пор молчавший, но с самого вчерашнего дня страдавший про себя за свою уступчивость и потворство, вдруг подхватил мысль Кириллова и тоже заговорил:

— Я совершенно присоединяюсь к словам господина Кириллова… эта мысль, что нельзя мириться на барьере, есть предрассудок, годный для французов… Да я и не понимаю обиды, воля ваша, я давно хотел сказать… потому что ведь предлагаются всякие извинения, не так ли?

Он весь покраснел. Редко случалось ему говорить так много и с таким волнением.

— Я опять подтверждаю мое предложение представить всевозможные извинения, — с чрезвычайною поспешностию подхватил Николай Всеволодович.

— Разве это возможно? — неистово вскричал Гаганов, обращаясь к Маврикию Николаевичу и в исступлении топнув ногой. — Объясните вы этому человеку, если вы секундант, а не враг мой, Маврикий Николаевич (он ткнул пистолетом в сторону Николая Всеволодовича), — что такие уступки только усиление обиды! Он не находит возможным от меня обидеться!… Он позора не находит уйти от меня с барьера! За кого же он принимает меня после этого, в ваших глазах… а вы еще мой секундант! Вы только меня раздражаете, чтоб я не попал. — Он топнул опять ногой, слюня брызгала с его губ.

— Переговоры кончены. Прошу слушать команду! — изо всей силы вскричал Кириллов. — Раз! Два! Три!

Со словом три противники направились друг на друга. Гаганов тотчас же поднял пистолет и на пятом или шестом шаге выстрелил. На секунду приостановился и, уверившись, что дал промах, быстро подошел к барьеру. Подошел и Николай Всеволодович, поднял пистолет, но как-то очень высоко, и выстрелил совсем почти не целясь. Затем вынул платок и замотал в него мизинец правой руки. Тут только увидели, что Артемий Павлович не совсем промахнулся, но пуля его только скользнула по пальцу, по суставной мякоти, не тронув кости; вышла ничтожная царапина. Кириллов тотчас же заявил, что дуэль, если противники не удовлетворены, продолжается.

— Я заявляю, — прохрипел Гаганов (у него пересохло горло), опять обращаясь к Маврикию Николаевичу, — что этот человек (он ткнул опять в сторону Ставрогина) выстрелил нарочно на воздух… умышленно… Это опять обида! Он хочет сделать дуэль невозможною!

— Я имею право стрелять как хочу, лишь бы происходило по правилам, — твердо заявил Николай Всеволодович.

— Нет, не имеет! Растолкуйте ему, растолкуйте! — кричал Гаганов.

— Я совершенно присоединяюсь к мнению Николая Всеволодовича, — возгласил Кириллов.

— Для чего он щадит меня? — бесновался Гаганов, не слушая. — Я презираю его пощаду… Я плюю… Я…

— Даю слово, что я вовсе не хотел вас оскорблять, — с нетерпением проговорил Николай Всеволодович, — я выстрелил вверх потому, что не хочу более никого убивать, вас ли, другого ли, лично до вас не касается. Правда, себя я не считаю обиженным, и мне жаль, что вас это сердит. Но не позволю никому вмешиваться в мое право.

— Если он так боится крови, то спросите, зачем меня вызывал? — вопил Гаганов, всё обращаясь к Маврикию Николаевичу.

— Как же вас было не вызвать? — ввязался Кириллов. — Вы ничего не хотели слушать, как же от вас отвязаться!

— Замечу только одно, — произнес Маврикий Николаевич, с усилием и со страданием обсуждавший дело, — если противник заранее объявляет, что стрелять будет вверх, то поединок действительно продолжаться не может… по причинам деликатным и… ясным…

— Я вовсе не объявлял, что каждый раз буду вверх стрелять! — вскричал Ставрогин, уже совсем теряя терпение. — Вы вовсе не знаете, что у меня на уме и как я опять сейчас выстрелю… я ничем не стесняю дуэли.

— Коли так, встреча может продолжаться, — обратился Маврикий Николаевич к Гаганову.

— Господа, займите ваши места! — скомандовал Кириллов.

Опять сошлись, опять промах у Гаганова и опять выстрел вверх у Ставрогина. Про эти выстрелы вверх можно было бы и поспорить: Николай Всеволодович мог прямо утверждать, что он стреляет как следует, если бы сам не сознался в умышленном промахе. Он наводил пистолет не прямо в небо или в дерево, а все-таки как бы метил в противника, хотя, впрочем, брал на аршин поверх его шляпы. В этот второй раз прицел был даже еще ниже, еще правдоподобнее; но уже Гаганова нельзя было разуверить.

— Опять! — проскрежетал он зубами. — Всё равно! Я вызван и пользуюсь правом. Я хочу стрелять в третий раз… во что бы ни стало.

— Имеете полное право, — отрубил Кириллов. Маврикий Николаевич не сказал ничего. Расставили в третий раз, скомандовали; в этот раз Гаганов дошел до самого барьера и с барьера, с двенадцати шагов, стал прицеливаться. Руки его слишком дрожали для правильного выстрела. Ставрогин стоял с пистолетом, опущенным вниз, и неподвижно ожидал его выстрела.

— Слишком долго, слишком долго прицел! — стремительно прокричал Кириллов. — Стреляйте! стре-ляй-те! — Но выстрел раздался, и на этот раз белая пуховая шляпа слетела с Николая Всеволодовича. Выстрел был довольно меток, тулья шляпы была пробита очень низко; четверть вершка ниже, и всё бы было кончено. Кириллов подхватил и подал шляпу Николаю Всеволодовичу.

— Стреляйте, не держите противника! — прокричал в чрезвычайном волнении Маврикий Николаевич, видя, что Ставрогин как бы забыл о выстреле, рассматривая с Кирилловым шляпу. Ставрогин вздрогнул, поглядел на Гаганова, отвернулся и уже безо всякой на этот раз деликатности выстрелил в сторону, в рощу. Дуэль кончилась. Гаганов стоял как придавленный. Маврикий Николаевич подошел к нему и стал что-то говорить, но тот как будто не понимал. Кириллов, уходя, снял шляпу и кивнул Маврикию Николаевичу головой; но Ставрогин забыл прежнюю вежливость; сделав выстрел в рощу, он даже и не повернулся к барьеру, сунул свой пистолет Кириллову и поспешно направился к лошадям. Лицо его выражало злобу, он молчал. Молчал и Кириллов. Сели на лошадей и поскакали в галоп.

III

— Что вы молчите? — нетерпеливо окликнул он Кириллова уже неподалеку от дома.

— Что вам надо? — ответил тот, чуть не съерзнув с лошади, вскочившей на дыбы.

Ставрогин сдержал себя.

— Я не хотел обидеть этого… дурака, а обидел опять, — проговорил он тихо.

— Да, вы обидели опять, — отрубил Кириллов, — и притом он не дурак.

— Я сделал, однако, всё, что мог.

— Нет.

— Что же надо было сделать?

— Не вызывать.

— Еще снести битье по лицу?

— Да, снести и битье.

— Я начинаю ничего не понимать! — злобно проговорил Ставрогин. — Почему все ждут от меня чего-то, чего от других не ждут? К чему мне переносить то, чего никто не переносит, и напрашиваться на бремена, которых никто не может снести?

— Я думал, вы сами ищете бремени.

— Я ищу бремени?

— Да.

— Вы… это видели?

— Да.

— Это так заметно?

— Да.

Помолчали с минуту. Ставрогин имел очень озабоченный вид, был почти поражен.

— Я потому не стрелял, что не хотел убивать, и больше ничего не было, уверяю вас, — сказал он торопливо и тревожно, как бы оправдываясь.

— Не надо было обижать.

— Как же надо было сделать?

— Надо было убить.

— Вам жаль, что я его не убил?

— Мне ничего не жаль. Я думал, вы хотели убить в самом деле. Не знаете, чего ищете.

— Ищу бремени, — засмеялся Ставрогин.

— Не хотели сами крови, зачем ему давали убивать?

— Если б я не вызвал его, он бы убил меня так, без дуэли.

— Не ваше дело. Может, и не убил бы.

— А только прибил?

— Не ваше дело. Несите бремя. А то нет заслуги.

— Наплевать на вашу заслугу, я ни у кого не ищу ее!

— Я думал, ищете, — ужасно хладнокровно заключил Кириллов.

Въехали во двор дома.

— Хотите ко мне? — предложил Николай Всеволодович.

— Нет, я дома, прощайте. — Он встал с лошади и взял свой ящик под мышку.

— По крайней мере вы-то на меня не сердитесь? — протянул ему руку Ставрогин.

— Нисколько! — воротился Кириллов, чтобы пожать руку, — Если мне легко бремя, потому что от природы, то, может быть, вам труднее бремя, потому что такая природа. Очень нечего стыдиться, а только немного.

— Я знаю, что я ничтожный характер, но я не лезу и в сильные.

— И не лезьте; вы не сильный человек. Приходите пить чай.

Николай Всеволодович вошел к себе сильно смущенный.

IV

Он тотчас же узнал от Алексея Егоровича, что Варвара Петровна, весьма довольная выездом Николая Всеволодовича — первым выездом после восьми дней болезни — верхом на прогулку, велела заложить карету и отправилась одна, «по примеру прежних дней, подышать чистым воздухом, ибо восемь дней, как уже забыли, что означает дышать чистым воздухом».

— Одна поехала или с Дарьей Павловной? — быстрым вопросом перебил старика Николай Всеволодович и крепко нахмурился, услышав, что Дарья Павловна «отказались по нездоровью сопутствовать и находятся теперь в своих комнатах».

— Слушай, старик, — проговорил он, как бы вдруг решаясь, — стереги ее сегодня весь день и, если заметишь, что она идет ко мне, тотчас же останови и передай ей, что несколько дней по крайней мере я ее принять не могу… что я так ее сам прошу… а когда придет время, сам позову, — слышишь?

— Передам-с, — проговорил Алексей Егорович с тоской в голосе, опустив глаза вниз.

— Не раньше, однако же, как если ясно увидишь, что она ко мне идет сама.

— Не извольте беспокоиться, ошибки не будет. Через меня до сих пор и происходили посещения; всегда к содействию моему обращались.

— Знаю. Однако же не раньше, как если сама пойдет. Принеси мне чаю, если можешь скорее.

Только что старик вышел, как почти в ту же минуту отворилась та же дверь и на пороге показалась Дарья Павловна. Взгляд ее был спокоен, но лицо бледное.

— Откуда вы? — воскликнул Ставрогин.

— Я стояла тут же и ждала, когда он выйдет, чтобы к вам войти. Я слышала, о чем вы ему наказывали, а когда он сейчас вышел, я спряталась направо за выступ, и он меня не заметил.

— Я давно хотел прервать с вами, Даша… пока… это время. Я вас не мог принять нынче ночью, несмотря на вашу записку. Я хотел вам сам написать, но я писать не умею, — прибавил он с досадой, даже как будто с гадливостью.

— Я сама думала, что надо прервать. Варвара Петровна слишком подозревает о наших сношениях.

— Ну и пусть ее.

— Не надо, чтоб она беспокоилась. Итак, теперь до конца?

— Вы всё еще непременно ждете конца?

— Да, я уверена.

— На свете ничего не кончается.

— Тут будет конец. Тогда кликните меня, я приду. Теперь прощайте.

— А какой будет конец? — усмехнулся Николай Всеволодович.

— Вы не ранены и… не пролили крови? — спросила она, не отвечая на вопрос о конце.

— Было глупо; я не убил никого, не беспокойтесь. Впрочем, вы обо всем услышите сегодня же ото всех. Я нездоров немного.

— Я уйду. Объявления о браке сегодня не будет? — прибавила она с нерешимостью.

— Сегодня не будет; завтра не будет; послезавтра, не знаю, может быть, все помрем, и тем лучше. Оставьте меня, оставьте меня наконец.

— Вы не погубите другую… безумную?

— Безумных не погублю, ни той, ни другой, но разумную, кажется, погублю: я так подл и гадок, Даша, что, кажется, вас в самом деле кликну «в последний конец», как вы говорите, а вы, несмотря на ваш разум, придете. Зачем вы сами себя губите?

— Я знаю, что в конце концов с вами останусь одна я, и… жду того.

— А если я в конце концов вас не кликну и убегу от вас?

— Этого быть не может, вы кликнете.

— Тут много ко мне презрения.

— Вы знаете, что не одного презрения.

— Стало быть, презренье все-таки есть?

— Я не так выразилась. Бог свидетель, я чрезвычайно желала бы, чтобы вы никогда во мне не нуждались.

— Одна фраза стоит другой. Я тоже желал бы вас не губить.

— Никогда, ничем вы меня не можете погубить, и сами это знаете лучше всех, — быстро и с твердостью проговорила Дарья Павловна. — Если не к вам, то я пойду в сестры милосердия, в сиделки, ходить за больными, или в книгоноши, Евангелие продавать. Я так решила. Я не могу быть ничьею женой; я не могу жить и в таких домах, как этот. Я не того хочу… Вы всё знаете.

— Нет, я никогда не мог узнать, чего вы хотите; мне кажется, что вы интересуетесь мною, как иные устарелые сиделки интересуются почему-либо одним каким-нибудь больным сравнительно пред прочими, или, еще лучше, как иные богомольные старушонки, шатающиеся по похоронам, предпочитают иные трупики попригляднее пред другими. Что вы на меня так странно смотрите?

— Вы очень больны? — с участием спросила она, как-то особенно в него вглядываясь. — Боже! И этот человек хочет обойтись без меня!

— Слушайте, Даша, я теперь всё вижу привидения. Один бесенок предлагал мне вчера на мосту зарезать Лебядкина и Марью Тимофеевну, чтобы порешить с моим законным браком, и концы чтобы в воду. Задатку просил три целковых, но дал ясно знать, что вся операция стоить будет не меньше как полторы тысячи. Вот это так расчетливый бес! Бухгалтер! Ха-ха!

— Но вы твердо уверены, что это было привидение?

— О нет, совсем уж не привидение! Это просто был Федька Каторжный, разбойник, бежавший из каторги. Но дело не в том; как вы думаете, что я сделал? Я отдал ему все мои деньги из портмоне, и он теперь совершенно уверен, что я ему выдал задаток!

— Вы встретили его ночью, и он сделал вам такое предложение? Да неужто вы не видите, что вы кругом оплетены их сетью!

— Ну пусть их. А знаете, у вас вертится один вопрос, я по глазам вашим вижу, — прибавил он с злобною и раздражительною улыбкой.

Даша испугалась.

— Вопроса вовсе нет и сомнений вовсе нет никаких, молчите лучше! — вскричала она тревожно, как бы отмахиваясь от вопроса.

— То есть вы уверены, что я не пойду к Федьке в лавочку?

— О боже! — всплеснула она руками, — за что вы меня так мучаете?

— Ну, простите мне мою глупую шутку, должно быть, я перенимаю от них дурные манеры. Знаете, мне со вчерашней ночи ужасно хочется смеяться, всё смеяться, беспрерывно, долго, много. Я точно заряжен смехом… Чу! Мать приехала; я узнаю по стуку, когда карета ее останавливается у крыльца.

Даша схватила его руку.

— Да сохранит вас бог от вашего демона и… позовите, позовите меня скорей!

— О, какой мой демон! Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок с насморком, из неудавшихся. А ведь вы, Даша, опять не смеете говорить чего-то?

Она поглядела на него с болью и укором и повернулась к дверям.

— Слушайте! — вскричал он ей вслед, с злобною, искривленною улыбкой. — Если… ну там, одним словом, если… понимаете, ну, если бы даже и в лавочку, и потом я бы вас кликнул, — пришли бы вы после-то лавочки?

Она вышла не оборачиваясь и не отвечая, закрыв руками лицо.

— Придет и после лавочки! — прошептал он подумав, и брезгливое презрение выразилось в лице его: — Сиделка! Гм!… А впрочем, мне, может, того-то и надо.

Глава трета
Дуелът

I

На другия ден в два часа следобед дуелът се състоя. Цялата работа се уреди много бързо, за което способства неукротимото желание на Артемий Павлович Гаганов на всяка цена да се стрелят. Той не разбираше поведението на своя противник и беше просто вбесен. От месец насам безнаказано го бе оскърбявал и тъй и не бе могъл да изчерпи търпението му. А му беше необходимо повикването да изхожда от Николай Всеволодович, защото самият той нямаше пряк повод да иска дуел. А да признае тайните си подбуди, сиреч своята болезнена омраза към Ставрогин заради нанесената отпреди четири години семейна обида, му беше, кой знае защо, неудобно. Пък и самият той смяташе тоя повод за невъзможен, особено като се имат предвид най-смирените извинения, поднасяни вече на два пъти от страна на Николай Всеволодович. За себе си смяташе, че онзи е един безсрамен страхливец; не разбираше как е могъл да изтърпи безропотно плесницата на Шатов; и така, накрая стигна до решението да напише онова необикновено грубо писмо, което най-сетне беше подтикнало Николай Всеволодович да поиска дуел. Отправяйки вчера писмото и очаквайки с трескаво нетърпение поканата за дуела, пресмятайки болезнено шансовете да я получи и изпитвайки ту надежда, ту отчаяние, той за всеки случай още от вчера се беше подсигурил със секундант, спрял се бе на Маврикий Николаевич Дроздов, стар приятел, съученик и особено уважаван от него човек. Тъй че Кирилов, който пристигна на другия ден към девет часа сутринта със своята мисия, намери почвата съвсем готова. Всички извинения и нечуваните отстъпки на Николай Всеволодович бяха тутакси, от първата дума и необикновено яростно отхвърлени. При тия нечувани предложения Маврикий Николаевич, който бе в течение на въпроса едва от снощи, просто зяпна от учудване и тутакси искаше да настои за помирение, но забелязвайки, че схваналият намерението му Артемий Павлович почти се разтрепера от стола си, замълча и не се обади. Да не бе дал дума на приятеля си, веднага би се оттеглил; остана единствено с надеждата да помогне нещо поне по-нататък. Кирилов предаде поканата; всички условия на дуела, посочени от Ставрогин, бяха тутакси приети буквално и без ни най-малкото възражение. Направено бе само едно допълнение, впрочем твърде жестоко, а именно: ако при първите изстрели не стане нещо сериозно, да се стрелят втори път; ако и втория път не се стигне до нищо, да се стрелят трети път. Кирилов се намръщи, попазари се относно третия път, не постигна нищо и се съгласи, но при условие обаче, че „до три пъти може, а четвърти път в никакъв случай“. Тук му отстъпиха. Противниците се срещнаха в два часа по обед в Бриково, тоест в малката горичка между Скворешники от единия край и фабриката на Шпигулини от другия. Вчерашният дъжд беше спрял, но беше влажно и ветровито. Ниските, мътни, разкъсани облаци бързо се носеха по студеното небе; горе дърветата пресипнало и на талази бучаха, а долу скърцаха чак от корен; много тъжно утро беше.

Гаганов и Маврикий Николаевич пристигнаха на мястото с елегантен впряг, двойка, карана от Артемий Павлович; водеха и един слуга. Почти в същия миг се появиха и Николай Всеволодович и Кирилов, но не с карета, а на коне, и също така придружени от един слуга на кон. Кирилов, който никога не бе яхвал кон, седеше на седлото изправено и смело, придържайки с дясната си ръка тежката кутия с пистолетите, които не искаше да повери на слугата, а поради неумението да язди лявата му ръка постоянно дърпаше и усукваше юздата, та конят въртеше глава и проявяваше желание да се изправи на задни крака, което впрочем ни най-малко не смущаваше ездача. Мнителният Гаганов, който лесно и дълбоко се докачаше, счете пристигането им на коне за ново предизвикателство — в смисъл че враговете, значи, разчитат на успех, щом не са предвидили дори нуждата от карета, в случай че се наложи да откарват ранен. Той слезе от каретата си прежълтял от яд и усети, че ръцете му треперят, което и съобщи на Маврикий Николаевич. На поклона на Николай Всеволодович не отвърна и му обърна гръб. Секундантите хвърлиха жребий: паднаха се пистолетите на Кирилов. Отмериха разстоянието, отведоха противниците по местата им, каретата и конете с лакеите отпратиха на около триста крачки назад. Оръжието бе заредено и връчено на противниците.

Жалко, че трябва да бързам с разказа и няма време за описания; но пък и съвсем без нищо не може. Маврикий Николаевич беше тъжен и угрижен. Затова Кирилов беше напълно спокоен и безразличен, много точен в подробностите и задълженията, с които се бе нагърбил, но без каквото и да било суетене и без да проявява почти никакъв интерес към наближаващата съдбоносна развръзка. Николай Всеволодович бе по-бледен от обикновено, твърде леко облечен, с палто и бяла пухкава шапка. Изглеждаше много уморен, от време на време се мръщеше и ни най-малко не намираше за нужно да крие лошото си настроение. Но в момента най-интересен от всички бе Артемий Павлович, тъй че е просто невъзможно да не кажем няколко думи специално за него.

II

Не ни е падало досега да споменаваме за външността му. Беше висок, бял, гледан човек, както казва простолюдието, по-затлъстял, с рядка руса коса, около трийсет и три годишен и бих казал дори, с красиви черти. Излязъл беше в оставка като полковник и ако беше дослужил до генерал, генералският чин щеше да му отива и напълно възможно от него да излезеше един добър действащ генерал.

При характеристиката на това лице не бива да се пропуска, че главният повод за оставката му бе дълго и мъчително преследвалата го мисъл за семейния позор след обидата, която Ставрогин бе нанесъл на баща му преди четири години в клуба. Вътрешно той смяташе за безчестно да продължава службата и беше убеден, че позори полка и другарите си, макар че никой от тях да не подозираше дори за произшествието. Наистина той веднъж и преди това се бе канил да остави службата — много отдавна, много преди случая и по съвсем друг повод, но досега бе се колебал. Колкото и странно да изглежда, но този първоначален повод или по-точно вътрешен подтик да излезе в оставка бе манифестът от 19 февруари за освобождението на селяните. С излизането на манифеста Артемий Павлович — един от най-богатите помешчици в губернията, който и не загуби кой знае колко след манифеста, а на това отгоре бе човек способен да разбере хуманизма на мярката и почти да схване икономическите изгоди от реформата — внезапно се бе почувствал някак лично обиден. Това бе нещо неосъзнато, по-скоро едно усещане, но това само засилваше обидата му. До смъртта на баща си впрочем той не се решаваше да предприеме нещо решително; но в Петербург „благородните“ му мисли бяха направили впечатление на мнозина най-видни лица, с които усърдно поддържаше връзки. Беше човек затворен и саможив. Друга една черта: беше от ония чудновати, но оцелели тук-там в Русия дворяни, които изключително държат на древността и чистотата на дворянския си род и твърде сериозно се интересуват от тия неща. Наред с това не можеше да търпи руската история, пък и изобщо намираше, че тъй наречените руски нрави са отчасти свинщина. Още като малък — в специалното военно училище за по-знатни и по-богати възпитаници, в което бе имал честта да започне и завърши образованието си — у него се бяха загнездили известни поетични възгледи: харесали му бяха замъците, средновековният живот, цялата му оперетна страна, рицарството; и още тогава само дето не плачеше от срам, че по време на московското царство царят е можел да налага на руския болярин телесни наказания[1], и се червеше от сравненията. Този твърдоглав и извънредно строг човек, който знаеше службата си и изпълняваше задълженията си просто прекрасно, беше в душата си един мечтател. Твърдеше се, че умеел и да говори, че имал дар-слово; всичките си трийсет и три години обаче беше мълчал. Държал се бе крайно надменно дори в онази префърцунена петербургска среда, в която се бе движил в последно време. Срещата му в Петербург с върналия се от странство Николай Всеволодович го бе просто влудила. В настоящия момент, застанал пред бариерата, той се намираше в състояние на страшна тревога. Все му се струваше, че нещо пак ще попречи, и най-малкото забавяне го хвърляше в трепет. Болезнен израз се изписа на лицето му, когато Кирилов, вместо да даде знак да почват, внезапно заговори, наистина само проформа, както впрочем и го заяви на всеослушание:

— Аз само проформа; сега, когато с пистолети в ръцете чакате команда, не желаете ли за последен път помирение? Задължение на секунданта.

Сякаш нарочно Маврикий Николаевич, който до момента бе мълчал, но още от вчера страдаше заради своята отстъпчивост, внезапно поде мисълта на Кирилов и също заговори:

— Изцяло се присъединявам към думите на господин Кирилов… Мисълта, че не може да става помирение пред бариерата, е предразсъдък, достоен за французите… Пък и не разбирам повода, както щете, но отдавна исках да го кажа… защото нали се предлагат най-всевъзможни извинения, нали тъй?

Той целият пламна. Рядко му се случваше да говори толкова много и с такова вълнение.

— Аз отново потвърждавам предложението си да поднеса своите извинения — подхвана Николай Всеволодович, сякаш беше чакал само това.

— Но на какво прилича това? — яростно кресна Гаганов, обръщайки се към Маврикий Николаевич и в изстъплението си тропна с крак. — Обяснете на този човек — ако сте мой секундант, а не мой враг, Маврикий Николаевич (той посочи с пистолета си към Николай Всеволодович), — че подобни отстъпки само още повече ме обиждат! Той не намира за възможно да ми се обиди!… Той не го смята за позор да ми обърне гръб пред самата бариера! За кого ме взема, значи, той във вашите очи… а отгоре сте мой секундант! Нарочно ме ядосвате, за да не улуча. — Отново тропна с крак, от устата му пръскаха слюнки.

— Край на преговорите. Моля, слушай командата! — с все сила викна Кирилов. — Раз! Два! Три!

На „три“ противниците тръгнаха един към друг. Гаганов веднага вдигна пистолета и на петата или шестата крачка стреля. Спря се за секунда и като видя, че не е улучил, бързо отиде до чертата. Приближи се и Николай Всеволодович, вдигна пистолета, но някак много високо, и гръмна почти съвсем без да се прицелва. После извади кърпичката си и превърза кутрето на дясната си ръка. Чак сега се видя, че изстрелът на Артемий Павлович не бе отишъл съвсем нахалост, но куршумът бе само лизнал пръста около ставата, без да засегне костта; получила се бе нищожна драскотина. Кирилов тутакси обяви, че ако противниците са неудовлетворени, дуелът продължава.

— Аз заявявам — изхърка Гаганов (беше му пресъхнало гърлото), обръщайки се отново към Маврикий Николаевич, — че този човек (отново посочи към Ставрогин) нарочно стреля във въздуха… умишлено… Отново обида! Той иска да опорочи дуела!

— Аз имам правото да стрелям, както искам, стига да е по правилата — твърдо заяви Николай Всеволодович.

— Не, няма такова право! Обяснете му, обяснете му! — крещеше Гаганов.

— Напълно се присъединявам към мнението на Николай Всеволодович — провъзгласи Кирилов.

— Защо ще ме щади той мене? — беснееше Гаганов, не слушайки. — Аз презирам пощадата му… Аз плюя… Аз…

— Честна дума, ни най-малко не съм искал да ви оскърбявам — нетърпеливо каза Николай Всеволодович, — стрелях нагоре, защото не желая повече никого да убивам, независимо дали сте вие, или някой друг, което впрочем не е ваша работа. Аз наистина не се смятам за засегнат и съжалявам, че това ви сърди. Но няма да позволя никому да се меси в това, което е мое право.

— Щом толкова се бои от кръв, попитайте го защо ме извика на дуел? — крещеше Гаганов, обръщайки се все към Маврикий Николаевич.

— Как да не ви извика? — намеси се Кирилов. — Вие нищо не щяхте да чуете, как да се отърве от вас?

— Ще кажа само едно — обади се Маврикий Николаевич, който с усилие и мъка обмисляше положението, — ако противникът предварително заявява, че ще стреля нагоре, дуелът действително не може да продължи… по причини деликатни и… ясни…

— Аз ни най-малко не съм заявявал, че всеки път ще стрелям нагоре! — викна Ставрогин, губейки окончателно търпение. — Откъде знаете какво мисля и как ще стрелям сега… аз с нищо не преча на дуела.

— Щом е тъй, срещата може да продължи — обърна се Маврикий Николаевич към Гаганов.

— Господа, заемете местата си! — изкомандва Кирилов.

Пак се срещнаха, Гаганов пак не улучи и Ставрогин отново стреля във въздуха. За тия негови изстрели можеше и да се спори: ако да не беше си признал умисъла, Николай Всеволодович би могъл направо да твърди, че стреля, както се следва. Той насочваше пистолета не право в небето или в някое дърво, а все пак уж като към противника, макар и да вземаше около метър над шапката му. Втория път куршумът му мина дори още по-ниско, още по-правдоподобно; но вече никой не можеше да разубеди Гаганов.

— Пак! — скръцна той със зъби. — Все едно! Аз съм предизвиканият и ще си използвам правото. Искам да стрелям трети път… На всяка цена.

— Имате пълното право — отсече Кирилов. Маврикий Николаевич не каза нищо. Раздалечиха ги за трети път, изкомандваха; този път Гаганов дойде до самата черта и от дванайсет крачки взе да се прицелва. Ръцете му твърде много трепереха за един добър изстрел. Ставрогин стоеше с насочен надолу пистолет и неподвижно чакаше изстрела му.

— Твърде дълго, твърде дълго целене! — възбудено викна Кирилов. — Стреляйте! Стре-ляй-те! — раздаде се изстрел и този път бялата пухкава шапка отхвръкна от главата на Николай Всеволодович. Изстрелът беше доста точен, шапката бе пробита много ниско; един пръст по-долу и всичко щеше да е свършено. Кирилов вдигна и подаде шапката на Николай Всеволодович.

— Стреляйте, не задържайте противника! — викна с необикновено вълнение Маврикий Николаевич, виждайки, че Ставрогин, сякаш забравил за дуела, разглежда с Кирилов шапката. Ставрогин трепна, погледна Гаганов, обърна се и вече без каквато и да било деликатност, гръмна встрани, към дърветата[2]. Дуелът свърши. Гаганов стоеше като премазан. Маврикий Николаевич отиде при него и взе да му говори нещо, но онзи като да не го чуваше. Тръгвайки си, Кирилов сне шапка и кимна на Маврикий Николаевич; но Ставрогин забрави предишната си учтивост; след като стреля в дърветата, той дори не се обърна назад, пъхна пистолета си в ръцете на Кирилов и бързо тръгна към конете. Мълчеше, лицето му имаше злобен израз. Мълчеше и Кирилов. Възседнаха конете и препуснаха галоп.

III

— Какво сте се умълчали? — нетърпеливо подвикна той на Кирилов, когато наближиха къщата.

— Какво искате от мене? — отвърна оня и насмалко не се изтърси от коня, който се бе изправил на задните си крака.

Ставрогин се сдържа.

— Не исках да обидя онзи… глупак, а пак го обидих — каза той тихо.

— Да, пак го обидихте — отсече Кирилов, — и при това той не е глупак.

— Аз обаче направих всичко, което можах.

— Не.

— Какво трябваше да направя?

— Да не го викате на дуел.

— Още един шамар да понеса?

— Да, да понесете и шамара.

— Започвам нищо да не разбирам! — злобно каза Ставрогин. — Защо всички очакват от мен нещо, което не очакват от другите? Защо трябва да понасям това, което никой не понася, и да се нагърбвам с едно бреме, което никой не може да носи?

— Мислех, че нарочно търсите това бреме.

— Аз да търся бремето?

— Да.

— Вие… го виждате?

— Да.

— Толкова ли си личи?

— Да.

Помълчаха около минута. Ставрогин изглеждаше много угрижен, беше почти потресен.

— Не стрелях, защото не исках да убивам, и нищо повече, уверявам ви — каза той бързо и разтревожено, сякаш се оправдаваше.

— Не трябваше да го обиждате.

— А какво трябваше да направя?

— Трябваше да го убиете.

— Съжалявате, че не го убих?

— Аз за нищо не съжалявам. Мислех, че наистина искате да убиете. Не знаете какво търсите.

— Търся бремето — засмя се Ставрогин.

— Щом не искате кръв, защо го оставяте той да убива?

— Ако не му бях обявил дуел, щеше да ме убие просто тъй, без дуел.

— Това не ви засяга. Можеше да не ви убие.

— А само да ме набие?

— Това не ви засяга. Носете бремето. Инак няма признание.

— Плюя аз на вашето признание, не го търся у никого!

— Мислех, че го търсите — ужасно хладнокръвно заключи Кирилов.

Влязоха в двора на къщата.

— Ще се отбиете ли при мен? — предложи Николай Всеволодович.

— Не, отивам си, сбогом. — Той слезе от коня и взе кутията под мишница.

— Във всеки случай поне вие не ми се сърдите, нали? — подаде му ръка Ставрогин.

— Никак! — върна се Кирилов, за да стисне ръката му. — Ако мойто бреме не тежи, то е от природата, а на вас може да тежи поради природата. Недейте много се срамува, само малко.

— Знам, че съм безхарактерен, но не се и правя на силен.

— Добре правите; не сте силен човек. Елате на чай.

Николай Всеволодович се прибра у дома силно смутен.

IV

Тутакси узна от Алексей Егорович, че Варвара Петровна била твърде доволна, дето Николай Всеволодович излязъл на разходка с коня — първото му излизане след осемдневното боледуване, — наредила да се впрегне каретата и самата тя отишла „според както ставаше по-преди, да подиша чист въздух, защото от осем дни вече нейна милост е забравила на какво му викат чист въздух“.

— Сама ли отиде, или с Даря Павловна? — бързо прекъсна стареца Николай Всеволодович и силно се намръщи, научавайки, че Даря Павловна отказала да я придружи „по причина на неразположение и се намират сега в стаите си“.

— Слушай, старче — каза той, сякаш вземайки внезапно решение, — целия ден ще пазиш, видиш ли я, че идва при мен, веднага я спри и кажи, че най-малкото няколко дни няма да мога да я приема… че лично аз я моля за това… а като му дойде времето — ще я повикам, разбра ли?

— Ще предам — каза Алексей Егорович с тъга в гласа и свеждайки поглед надолу.

— Но не преди да си сигурен, че се е запътила за насам.

— Благоволете да не се тревожите, ваша милост, няма да стане грешка. Все чрез мен са били досега посещенията; все към мен се обръщаха за съдействие.

— Знам. Обаче не преди да е тръгнала за насам. Сега ми донеси чай и ако може, по-бързо.

Старецът едва беше излязъл, когато вратата се отвори и на прага застана Даря Павловна. Погледът й бе спокоен, но лицето бледо.

— Откъде се взехте?

— Стоях тук и го чаках да излезе, за да вляза при вас. Чух какво му наредихте, а когато излизаше, се скрих зад ъгъла отдясно и той не ме забеляза.

— Даша, аз отдавна исках да прекъснем нашите… докато… времето. Не можах да ви приема тая нощ въпреки бележката ви. Исках да ви пиша, но не умея да пиша — прибави той с досада и дори с някакво отвращение.

— Самата аз смятах, че трябва да ги прекъснем. Варвара Петровна силно подозира за нашите връзки.

— Нейна си работа.

— Не бива да я тревожим. И тъй, сега вече до края?

— Все още ли очаквате, че ще има край?

— Да, сигурна съм.

— На тоя свят нищо не свършва.

— Тук ще има край. Тогава ме повикайте и аз ще дойда. А сега сбогом.

— А какъв ще е краят? — подсмихна се Николай Всеволодович.

— Не сте ранен и… не сте пролели кръв, нали? — попита тя, не отговаряйки на въпроса за края.

— Глупаво излезе; не съм убил никого, не се тревожете. Впрочем още днес ще научите всички подробности. Нещо не ми е добре.

— Отивам си. Бракът няма да бъде обявен днес, нали? — прибави тя нерешително.

— Нито днес, нито утре, а вдругиден — не знам, вдругиден може всички да измрем и толкова по-добре. Оставете ме, оставете ме най-сетне.

— Нали няма да погубите другата… безумната?

— Няма да погубвам безумните — нито едната, нито другата, но, изглежда, ще погубя разумната: толкова съм подъл и гаден, Даша, че, изглежда, „като дойде краят“, както казвате вие, наистина ще ви повикам, а вие въпреки всичкия си разум ще дойдете. Защо сама се погубвате?

— Знам, че като стигнете до края, с вас ще остана само аз и… чакам.

— Ами ако стигна до този край и не ви повикам, и избягам от вас?

— Това е невъзможно, ще ме повикате.

— Тук е скрито много презрение към мен.

— Знаете, че не е само презрение.

— Значи, все пак има и презрение?

— Зле се изразих. Бог ми е свидетел, че най-много от всичко искам никога да не ви потрябвам.

— Браво, още по-добре го казахте. Аз също не бих искал да ви погубвам, Даша.

— Вие никога и с нищо не можете да ме погубите, и го знаете по-добре от всички — бързо и твърдо каза Даря Павловна. — Ако не дойда при вас, ще стана милосърдна сестра, самарянка, ще гледам болни или ще тръгна да продавам евангелия. Решила съм го. Не мога да бъда ничия жена; не мога да живея в къщи като тази. Не това искам… Вие знаете всичко.

— Не, аз тъй и не можах да разбера какво искате; струва ми се, че се интересувате от мен така, както някои стари самарянки, кой знае защо, се интересуват от един болен сравнително повече, отколкото от останалите, или, по-скоро, както някои набожни бабички, които не пропущат погребение, предпочитат някои по-спретнати мъртъвци. Какво ме гледате с тоя странен поглед?

— Много зле ли се чувствате? — с участие попита тя, вглеждайки се в него някак особено. — Боже! И този човек иска да мине без мен!

— Вижте какво, Даша, аз сега непрекъснато виждам призраци. Вчера на моста един малък зъл бяс ми предлагаше да заколел Лебядкин и Маря Тимофеевна, та да се тури край на моя законен брак, и било каквото било. Три рубли капаро ми поиска, но ясно даде да се разбере, че цялата операция ще струва най-малко хилядарка и половина. Голям сметкаджия е тоя бяс, нали? Цял счетоводител! Ха-ха!

— Съвсем сигурен ли сте, че е било призрак?

— О, не, никакъв призрак! Чисто и просто Федка Каторжника, един избягал от каторгата разбойник. Но не е там работата; как мислите, какво направих аз? Дадох му цялото си портмоне и сега той е напълно сигурен, че съм му дал капаро!

— Срещате го през нощта и той направо ви предлага такова нещо? Боже мой, нима не виждате как отвред са ви оплели в мрежите си!

— Да правят каквото щат. А знаете ли, че на езика ви се върти един въпрос, по очите ви виждам — прибави той със злобна и нервна усмивка.

Даша се уплаши.

— Никакви въпроси и никакви съмнения, мълчете по-добре! — викна тя тревожно, сякаш за да прогони въпроса.

— Тоест вие сте сигурна, че няма да ида в сергията на Федка?

— О, боже! — плесна тя с ръце. — Защо ме измъчвате така?

— Простете ми за глупавата шега, явно, че съм се заразил от лошите им маниери. Знаете ли какво, от снощи ужасно ми се иска да се смея, само да се смея, непрестанно, дълго, много. Сякаш целият съм зареден със смях… Шшт! Майка ми пристига; по трополенето познавам, че каретата й спира пред вратата.

Даша го хвана за ръката.

— Бог да ви пази от вашия демон и… повикайте ме, по-скоро ме повикайте!

— О, какъв демон е това! Това е просто дребничък, гадничък, живеничав, сополив бяс, от дефектните. Но вие, Даша, пак се боите да ми кажете нещо?

Тя го погледна с болка и укор и се обърна към вратата.

— Даша! — викна той подире й със зла, разкривена усмивка. — Ако… ами, с една дума, ако… разбирате ли, ако все пак намина в сергията и после ви повикам — ще дойдете ли и след като съм ходил в сергията?

Тя излезе, без да се обръща, захлупила лицето си в шепи.

— Ще дойде и след сергията! — прошепна той, като помисли малко, и гнусливо презрение се изписа по лицето му: — Самарянка! Хм!… А впрочем може би тъкмо от това се нуждая.

Бележки

[1] … царят е можел да налага на руския болярин телесни наказания… — Телесните наказания в Русия се прилагали по отношение на аристократите чак до втората половина на XVIII век. Свещениците са освободени от телесни наказания едва при Александър I, през 1808 година, а по-нисшите църковни служители (дякони, клисари и пр.) едва през 1862 година.

[2] Гаганов веднага вдигна пистолета и на петата или шестата крачка стреля <…> гръмна встрани, към дърветата. — В сцената на дуела между Ставрогин и Гаганов почти изцяло се възпроизвежда описаният от съвременници дуел между декабриста М. С. Лунин и граф А. Ф. Орлов.