Метаданни

Данни

Година
–1871 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1 глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Том 7. Л.: Наука, 1990

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Бесы, (Пълни авторски права)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,8 (× 46 гласа)

Информация

Сканиране, разпознаване и корекция
automation (2011 г.)
Допълнителна корекция
NomaD (2011 г.)

Издание:

Фьодор Достоевски. Бесове

Превод от руски: Венцел Райчев

Редактор: Иван Гранитски

Художник: Петър Добрев

Коректор: Валерия Симеонова

На корицата: детайл от картината „Носене на кръста“, художник Йеронимус Бош

Формат 16/60/90 Печатни коли 43,5

Издателство „Захарий Стоянов“, 1997 г.

Предпечатна подготовка ЕТ „ПолиКАД“

„Абагар“ АД — Велико Търново

ISBN: 954-9559-04-1

История

  1. — Добавяне

Глава восьмая
Иван-Царевич

Они вышли. Петр Степанович бросился было в «заседание», чтоб унять хаос, но, вероятно, рассудив, что не стоит возиться, оставил всё и через две минуты уже летел по дороге вслед за ушедшими. На бегу ему припомнился переулок, которым можно было еще ближе пройти к дому Филиппова; увязая по колена в грязи, он пустился по переулку и в самом деле прибежал в ту самую минуту, когда Ставрогин и Кириллов проходили в ворота.

— Вы уже здесь? — заметил Кириллов. — Это хорошо. Входите.

— Как же вы говорили, что живете один? — спросил Ставрогин, проходя в сенях мимо наставленного и уже закипавшего самовара.

— Сейчас увидите, с кем я живу, — пробормотал Кириллов, — входите.

Едва вошли, Верховенский тотчас же вынул из кармана давешнее анонимное письмо, взятое у Лембке, и положил пред Ставрогиным. Все трое сели. Ставрогин молча прочел письмо.

— Ну? — спросил он.

— Это негодяй сделает как по писаному, — пояснил Верховенский. — Так как он в вашем распоряжении, то научите, как поступить. Уверяю вас, что он, может быть, завтра же пойдет к Лембке.

— Ну и путь идет.

— Как пусть? Особенно если можно обойтись.

— Вы ошибаетесь, он от меня не зависит. Да и мне всё равно; мне он ничем не угрожает, а угрожает лишь вам.

— И вам.

— Не думаю.

— Но вас могут другие не пощадить, неужто не понимаете? Слушайте, Ставрогин, это только игра на словах. Неужто вам денег жалко?

— А надо разве денег?

— Непременно, тысячи две или minimum полторы. Дайте мне завтра или далее сегодня, и завтра к вечеру я спроважу его вам в Петербург, того-то ему и хочется. Если хотите, с Марьей Тимофеевной — это заметьте.

Было в нем что-то совершенно сбившееся, говорил он как-то неосторожно, вырывались слова необдуманные. Ставрогин присматривался к нему с удивлением.

— Мне незачем отсылать Марью Тимофеевну.

— Может быть, даже и не хотите? — иронически улыбнулся Петр Степанович.

— Может быть, и не хочу.

— Одним словом, будут или не будут деньги? — в злобном нетерпении и как бы властно крикнул он на Ставрогина. Тот оглядел его серьезно.

— Денег не будет.

— Эй, Ставрогин! Вы что-нибудь знаете или что-нибудь уже сделали? Вы — кутите!

Лицо его искривилось, концы губ вздрогнули, и он вдруг рассмеялся каким-то совсем беспредметным, ни к чему не идущим смехом.

— Ведь вы от отца вашего получили же деньги за имение, — спокойно заметил Николай Всеволодович. — Maman выдала вам тысяч шесть или восемь за Степана Трофимовича. Вот и заплатите полторы тысячи из своих. Я не хочу, наконец, платить за чужих, я и так много роздал, мне это обидно… — усмехнулся он сам на свои слова.

— А, вы шутить начинаете…

Ставрогин встал со стула, мигом вскочил и Верховенский и машинально стал спиной к дверям, как бы загораживая выход. Николай Всеволодович уже сделал жест, чтоб оттолкнуть его от двери и выйти, но вдруг остановился.

— Я вам Шатова не уступлю, — сказал он. Петр Степанович вздрогнул; оба глядели друг на друга.

— Я вам давеча сказал, для чего вам Шатова кровь нужна, — засверкал глазами Ставрогин. — Вы этою мазью ваши кучки слепить хотите. Сейчас вы отлично выгнали Шатова: вы слишком знали, что он не сказал бы: «не донесу», а солгать пред вами почел бы низостью. Но я-то, я-то для чего вам теперь понадобился? Вы ко мне пристаете почти что с заграницы. То, чем вы это объясняли мне до сих пор, один только бред. Меж тем вы клоните, чтоб я, отдав полторы тысячи Лебядкину, дал тем случай Федьке его зарезать. Я знаю, у вас мысль, что мне хочется зарезать заодно и жену. Связав меня преступлением, вы, конечно, думаете получить надо мною власть, ведь так? Для чего вам власть? На кой черт я вам понадобился? Раз навсегда рассмотрите ближе: ваш ли я человек, и оставьте меня в покое.

— К вам Федька сам приходил? — одышливо проговорил Верховенский.

— Да, он приходил; его цена тоже полторы тысячи… Да вот он сам подтвердит, вон стоит… — протянул руку Ставрогин.

Петр Степанович быстро обернулся. На пороге, из темноты, выступила новая фигура — Федька, в полушубке, но без шапки, как дома. Он стоял и посмеивался, скаля свои ровные белые зубы. Черные с желтым отливом глаза его осторожно шмыгали по комнате, наблюдая господ. Он чего-то не понимал; его, очевидно, сейчас привел Кириллов, и к нему-то обращался его вопросительный взгляд; стоял он на пороге, но переходить в комнату не хотел.

— Он здесь у вас припасен, вероятно, чтобы слышать наш торг или видеть даже деньги в руках, ведь так? — спросил Ставрогин и, не дожидаясь ответа, пошел вон из дому. Верховенский нагнал его у ворот почти в сумасшествии.

— Стой! Ни шагу! — крикнул он, хватая его за локоть. Ставрогин рванул руку, но не вырвал. Бешенство овладело им: схватив Верховенского за волосы левою рукой, он бросил его изо всей силы об земь и вышел в ворота. Но он не прошел еще тридцати шагов, как тот опять нагнал его.

— Помиримтесь, помиримтесь, — прошептал он ему судорожным шепотом.

Николай Всеволодович вскинул плечами, но не остановился и не оборотился.

— Слушайте, я вам завтра же приведу Лизавету Николаевну, хотите? Нет? Что же вы не отвечаете? Скажите, чего вы хотите, я сделаю. Слушайте: я вам отдам Шатова, хотите?

— Стало быть, правда, что вы его убить положили? — вскричал Николай Всеволодович.

— Ну зачем вам Шатов? Зачем? — задыхающейся скороговоркой продолжал исступленный, поминутно забегая вперед и хватаясь за локоть Ставрогина, вероятно и не замечая того. — Слушайте: я вам отдам его, помиримтесь. Ваш счет велик, но… помиримтесь!

Ставрогин взглянул на него наконец и был поражен. Это был не тот взгляд, не тот голос, как всегда или как сейчас там в комнате; он видел почти другое лицо. Интонация голоса была не та: Верховенский молил, упрашивал. Это был еще не опомнившийся человек, у которого отнимают или уже отняли самую драгоценную вещь.

— Да что с вами? — вскричал Ставрогин. Тот не ответил, но бежал за ним и глядел на него прежним умоляющим, но в то же время и непреклонным взглядом.

— Помиримтесь! — прошептал он еще раз. — Слушайте, у меня в сапоге, как у Федьки, нож припасен, но я с вами помирюсь.

— Да на что я вам, наконец, черт! — вскричал в решительном гневе и изумлении Ставрогин. — Тайна, что ль, тут какая? Что я вам за талисман достался?

— Слушайте, мы сделаем смуту, — бормотал тот быстро и почти как в бреду. — Вы не верите, что мы сделаем смуту? Мы сделаем такую смуту, что всё поедет с основ. Кармазинов прав, что не за что ухватиться. Кармазинов очень умен. Всего только десять таких же кучек по России, и я неуловим.

— Это таких же всё дураков, — нехотя вырвалось у Ставрогина.

— О, будьте поглупее, Ставрогин, будьте поглупее сами! Знаете, вы вовсе ведь не так и умны, чтобы вам этого желать: вы боитесь, вы не верите, вас пугают размеры. И почему они дураки? Они не такие дураки; нынче у всякого ум не свой. Нынче ужасно мало особливых умов. Виргинский — это человек чистейший, чище таких, как мы, в десять раз; ну и пусть его, впрочем. Липутин мошенник, но я у него одну точку знаю. Нет мошенника, у которого бы не было своей точки. Один Лямшин безо всякой точки, зато у меня в руках. Еще несколько таких кучек, и у меня повсеместно паспорты и деньги, хотя бы это? Хотя бы это одно? И сохранные места, и пусть ищут. Одну кучку вырвут, а на другой сядут. Мы пустим смуту… Неужто вы не верите, что нас двоих совершенно достаточно?

— Возьмите Шигалева, а меня бросьте в покое…

— Шигалев гениальный человек! Знаете ли, что это гений вроде Фурье; но смелее Фурье, но сильнее Фурье; я им займусь. Он выдумал «равенство»!

«С ним лихорадка, и он бредит; с ним что-то случилось очень особенное», — посмотрел на него еще раз Ставрогин. Оба шли, не останавливаясь.

— У него хорошо в тетради, — продолжал Верховенский, — у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук к талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями — вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина! Ха-ха-ха, вам странно? Я за шигалевщину!

Ставрогин старался ускорить шаг и добраться поскорее домой. «Если этот человек пьян, то где же он успел напиться, — приходило ему на ум. — Неужели коньяк?».

— Слушайте, Ставрогин: горы сравнять — хорошая мысль, не смешная. Я за Шигалева! Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает: послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Всё к одному знаменателю, полное равенство. «Мы научились ремеслу, и мы честные люди, нам не надо ничего другого» — вот недавний ответ английских рабочих. Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно чтобы не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое; в шигалевщине не будет желаний. Желание и страдание для нас, а для рабов шигалевщина.

— Себя вы исключаете? — сорвалось опять у Ставрогина.

— И вас. Знаете ли, я думал отдать мир папе. Пусть он выйдет пеш и бос и покажется черни: «Вот, дескать, до чего меня довели!» — и всё повалит за ним, даже войско. Папа вверху, мы кругом, а под нами шигалевщина. Надо только, чтобы с папой Internationale согласилась; так и будет. А старикашка согласится мигом. Да другого ему и выхода нет, вот помяните мое слово, ха-ха-ха, глупо? Говорите, глупо или нет?

— Довольно, — пробормотал Ставрогин с досадой.

— Довольно! Слушайте, я бросил папу! К черту шигалевщину! К черту папу! Нужно злобу дня, а не шигалевщину, потому что шигалевщина ювелирская вещь. Это идеал, это в будущем. Шигалев ювелир и глуп, как всякий филантроп. Нужна черная работа, а Шигалев презирает черную работу. Слушайте: папа будет на Западе, а у нас, у нас будете вы!

— Отстаньте от меня, пьяный человек! — пробормотал Ставрогин и ускорил шаг.

— Ставрогин, вы красавец! — вскричал Петр Степанович почти в упоении. — Знаете ли, что вы красавец! В вас всего дороже то, что вы иногда про это не знаете. О, я вас изучил! Я на вас часто сбоку, из угла гляжу! В вас даже есть простодушие и наивность, знаете ли вы это? Еще есть, есть! Вы, должно быть, страдаете, и страдаете искренно, от того простодушия. Я люблю красоту. Я нигилист, но люблю красоту. Разве нигилисты красоту не любят? Они только идолов не любят, ну а я люблю идола! Вы мой идол! Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят; вы смотрите всем ровней, и вас все боятся, это хорошо. К вам никто не подойдет вас потрепать по плечу. Вы ужасный аристократ. Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен! Вам ничего не значит пожертовать жизнью, и своею и чужою. Вы именно таков, какого надо. Мне, мне именно такого надо, как вы. Я никого, кроме вас, не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк…

Он вдруг поцеловал у него руку. Холод прошел по спине Ставрогина, и он в испуге вырвал свою руку. Они остановились.

— Помешанный! — прошептал Ставрогин.

— Может, и брежу, может, и брежу! — подхватил тот скороговоркой, — но я выдумал первый шаг. Никогда Шигалеву не выдумать первый шаг. Много Шигалевых! Но один, один только человек в России изобрел первый шаг и знает, как его сделать. Этот человек я. Что вы глядите на меня? Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в стклянке, Колумб без Америки.

Ставрогин стоял и пристально глядел в его безумные глаза.

— Слушайте, мы сначала пустим смуту, — торопился ужасно Верховенский, поминутно схватывая Ставрогина за левый рукав. — Я уже вам говорил: мы проникнем в самый народ. Знаете ли, что мы уж и теперь ужасно сильны? Наши не те только, которые режут и жгут да делают классические выстрелы или кусаются. Такие только мешают. Я без дисциплины ничего не понимаю. Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха! Слушайте, я их всех сосчитал: учитель, смеющийся с детьми над их богом и над их колыбелью, уже наш. Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв к, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтоб испытать ощущение, наши. Присяжные, оправдывающие преступников сплошь, наши. Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален, наш, наш. Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают! С другой стороны, послушание школьников и дурачков достигло высшей черты; у наставников раздавлен пузырь с желчью; везде тщеславие размеров непомерных, аппетит зверский, неслыханный… Знаете ли, знаете ли, сколько мы одними готовыми идейками возьмем? Я поехал — свирепствовал тезис Littré, что преступление есть помешательство; приезжаю — и уже преступление не помешательство, а именно здравый-то смысл и есть, почти долг, по крайней мере благородный протест. «Ну как развитому убийце не убить, если ему денег надо!». Но это лишь ягодки. Русский бог уже спасовал пред «дешовкой». Народ пьян, матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты, а на судах: «двести розог, или тащи ведро». О, дайте взрасти поколению! Жаль только, что некогда ждать, а то пусть бы они еще попьянее стали! Ах, как жаль, что нет пролетариев! Но будут, будут, к этому идет…

— Жаль тоже, что мы поглупели, — пробормотал Ставрогин и двинулся прежнею дорогой.

— Слушайте, я сам видел ребенка шести лет, который вел домой пьяную мать, а та его ругала скверными словами. Вы думаете, я этому рад? Когда в наши руки попадет, мы, пожалуй, и вылечим… если потребуется, мы на сорок лет в пустыню выгоним… Но одно или два поколения разврата теперь необходимо; разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь, — вот чего надо! А тут еще «свеженькой кровушки», чтоб попривык. Чего вы смеетесь? Я себе не противоречу. Я только филантропам и шигалевщине противоречу, а не себе. Я мошенник, а не социалист. Ха-ха-ха! Жаль только, что времени мало. Я Кармазинову обещал в мае начать, а к Покрову кончить. Скоро? Ха-ха! Знаете ли, что я вам скажу, Ставрогин: в русском народе до сих пор не было цинизма, хоть он и ругался скверными словами. Знаете ли, что этот раб крепостной больше себя уважал, чем Кармазинов себя? Его драли, а он своих богов отстоял, а Кармазинов не отстоял.

— Ну, Верховенский, я в первый раз слушаю вас, и слушаю с изумлением, — промолвил Николай Всеволодович, — вы, стало быть, и впрямь не социалист, а какой-нибудь политический… честолюбец?

— Мошенник, мошенник. Вас заботит, кто я такой? Я вам скажу сейчас, кто я такой, к тому и веду. Недаром же я у вас руку поцеловал. Но надо, чтоб и народ уверовал, что мы знаем, чего хотим, а что те только «машут дубиной и бьют по своим». Эх, кабы время! Одна беда — времени нет. Мы провозгласим разрушение… почему, почему, опять-таки, эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды… Тут каждая шелудивая «кучка» пригодится. Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут да еще за честь благодарны останутся. Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого?

— Кого?

— Ивана-Царевича.

— Кого-о?

— Ивана-Царевича; вас, вас!

Ставрогин подумал с минуту.

— Самозванца? — вдруг спросил он, в глубоком удивлении смотря на исступленного. — Э! так вот наконец ваш план.

— Мы скажем, что он «скрывается», — тихо, каким-то любовным шепотом проговорил Верховенский, в самом деле как будто пьяный. — Знаете ли вы, что значит это словцо: «Он скрывается»? Но он явится, явится. Мы пустим легенду получше, чем у скопцов. Он есть, но никто не видал его. О, какую легенду можно пустить! А главное — новая сила идет. А ее-то и надо, по ней-то и плачут. Ну что в социализме: старые силы разрушил, а новых не внес. А тут сила, да еще какая, неслыханная! Нам ведь только на раз рычаг, чтобы землю поднять. Всё подымется!

— Так это вы серьезно на меня рассчитывали? — усмехнулся злобно Ставрогин.

— Чего вы смеетесь, и так злобно? Не пугайте меня. Я теперь как ребенок, меня можно до смерти испугать одною вот такою улыбкой. Слушайте, я вас никому не покажу, никому: так надо. Он есть, но никто не видал его, он скрывается. А знаете, что можно даже и показать из ста тысяч одному, например. И пойдет по всей земле: «Видели, видели». И Ивана Филипповича бога Саваофа видели, как он в колеснице на небо вознесся пред людьми, «собственными» глазами видели. А вы не Иван Филиппович; вы красавец, гордый, как бог, ничего для себя не ищущий, с ореолом жертвы, «скрывающийся». Главное, легенду! Вы их победите, взглянете и победите. Новую правду несет и «скрывается». А тут мы два-три соломоновских приговора пустим. Кучки-то, пятерки-то — газет не надо! Если из десяти тысяч одну только просьбу удовлетворить, то все пойдут с просьбами. В каждой волости каждый мужик будет знать, что есть, дескать, где-то такое дупло, куда просьбы опускать указано. И застонет стоном земля: «Новый правый закон идет», и взволнуется море, и рухнет балаган, и тогда подумаем, как бы поставить строение каменное. В первый раз! Строить мы будем, мы, одни мы!

— Неистовство! — проговорил Ставрогин.

— Почему, почему вы не хотите? Боитесь? Ведь я потому и схватился за вас, что вы ничего не боитесь. Неразумно, что ли? Да ведь я пока еще Колумб без Америки; разве Колумб без Америки разумен?

Ставрогин молчал. Меж тем пришли к самому дому и остановились у подъезда.

— Слушайте, — наклонился к его уху Верховенский, — я вам без денег; я кончу завтра с Марьей Тимофеевной… без денег, и завтра же приведу к вам Лизу. Хотите Лизу, завтра же?

«Что он, вправду помешался?» — улыбнулся Ставрогин. Двери крыльца отворились.

— Ставрогин, наша Америка? — схватил в последний раз его за руку Верховенский.

— Зачем? — серьезно и строго проговорил Николай Всеволодович.

— Охоты нет, так я и знал! — вскричал тот в порыве неистовой злобы. — Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю, аппетит у вас волчий!… Поймите же, что ваш счет теперь слишком велик, и не могу же я от вас отказаться! Нет на земле иного, как вы! Я вас с заграницы выдумал; выдумал, на вас же глядя. Если бы не глядел я на вас из угла, не пришло бы мне ничего в голову!…

Ставрогин, не отвечая, пошел вверх по лестнице.

— Ставрогин! — крикнул ему вслед Верховенский, — даю вам день… ну два… ну три; больше трех не могу а там — ваш ответ!

Глава осма
Престолонаследникът

Те излязоха. Първоначално Пьотър Степанович хукна уж да прекратява хаоса в „заседанието“, но решавайки, види се, че не си струва да се разправя, заряза всичко и след две минути вече летеше по пътя подире им. Както тичаше, се сети за уличката, която водеше по-напряко към къщата на Филипов; затъвайки до колене в калта, удари по нея и наистина ги превари — когато Ставрогин и Кирилов наближаваха входната врата, той беше вече там.

— Тук ли сте вече? — каза Кирилов. — Много хубаво. Влизайте.

— Защо казвате, че сте живели самичък? — попита Ставрогин, когато, минавайки през антрето, видя, че самоварът е запален и вече кипва.

— Ще видите с кого живея — избоботи Кирилов, — влизайте.

Влезли-невлезли, Верховенски измъкна от джоба си анонимното писмо, което беше взел одеве, от Лембке, и го тикна под носа на Ставрогин. Ставрогин мълчаливо прочете писмото.

— Е? — попита той.

— Тоя негодник като нищо ще го направи — поясни Верховенски. — И тъй като го държите в ръцете си, казвайте какво да правим. Уверявам ви, че може би още утре ще иде при Лембке.

— Ами да върви.

— Как тъй да върви? Особено пък щом може да се предотврати.

— Грешите, не го държа в ръцете си. Пък и ми е все едно; мен нищо не ме застрашава, вие сте застрашеният.

— И вие.

— Не съм убеден.

— А не си ли давате сметка, че ще си изпатите от ония, другите? Вижте какво, Ставрогин, хайде да не си играем на думи. Толкова ли сте за едни пари най-сетне?

— А нима са нужни пари?

— Непременно, две или minimum хиляда и петстотин. Давате ми ги — утре или още сега — и още утре вечер ви го изпровождам право в Петербург, нали това иска. И, моля, обърнете внимание, стига да искате, ще отпратя с него и Маря Тимофеевна.

Беше някак съвсем объркан, не внимаваше какво говори и изтърсваше необмислени приказки. Ставрогин го гледаше и се чудеше.

— Няма причина да отпращам Маря Тимофеевна.

— Може би дори не го желаете? — иронично се усмихна Пьотър Степанович.

— Може би и не го желая.

— С една дума, ще има ли пари, или не? — нетърпеливо, злобно и някак властно подвикна той на Ставрогин.

— Няма да има.

— Ей, Ставрогин, вие знаете нещо или сте направили вече нещо? Игрички ми играете!

Лицето му бе разкривено, краищата на устните му потрепваха, но изведнъж избухна в смях — съвсем безсмислен и неуместен.

— Нали получихте от баща си пари за имението — спокойно каза Николай Всеволодович. — Maman ви брои шест или осем хиляди за сметка на Степан Трофимович. Дайте тия хиляда и петстотин от своите. Стига най-сетне съм плащал за хората, и тъй вече доста раздадох, обидно ми е… — разсмя се той на собствените си думи.

— А, сега пък на шега го обръщате…

Ставрогин стана от стола, в същия момент скочи и Верховенски, машинално застана с гръб към вратата, препречвайки сякаш изхода. Николай Всеволодович вече посягаше да го отмести и да си освободи пътя, когато внезапно се спря.

— Да знаете, че няма да ви отстъпя относно Шатов — каза той. Пьотър Степанович трепна; известно време двамата се гледаха втренчено.

— Още одеве ви казах за какво ви е нужна главата на Шатов — засвятка с очи Ставрогин. — За да споите с кръвта му „петорките“ си. Одеве чудесно се справихте с него: много добре го знаехте, че нито щеше да каже „няма да съобщя“, нито щеше да се унижи да излъже пред вас. Но аз, аз за какво съм ви притрябвал сега? Кажи-речи, още от странство сте се лепнали за мене. Всичко, което ми обяснявате досега, са чисти глупости. Виждам обаче, че си правите сметката, като дам тия хиляда и петстотин рубли на Лебядкин, да подтикна Федка да му тегли ножа. Внушили сте си, че разчитам покрай него да заколи и жена ми, така е, знам го. И, разбира се, замесвайки се в престъплението, и аз ще ви падна в ръцете, не е ли тъй? Но защо ви е да ме държите в ръцете си? За какъв дявол съм ви изтрябвал? Я ме поразгледайте хубавичко: приличам ли на човек от вашата пасмина — и веднъж завинаги ме оставете на мира.

— Федка е идвал при вас, нали? — попита, задъхвайки се, Верховенски.

— Да, идва: неговата цена е също хиляда и петстотин… Впрочем, ако искате, лично той ще ви го потвърди, ето го и него… — протегна ръка Ставрогин.

Пьотър Степанович бързо се обърна. От тъмното на прага се бе появила нова фигура — Федка, облечен с полушубка, но гологлав като човек, който си е у дома. Стоеше и се усмихваше, показвайки хубавите си бели зъби. Черните му, с жълто по краищата очи внимателно шареха по стаята и опипваха господата. Явно не разбираше какво става, защото хвърляше въпросителни погледи към току-що довелия го Кирилов. Показал се беше на прага, но явно не му се влизаше в стаята.

— Държите го тук да ви е подръка вероятно за да чуе пазарлъка ни и дори да види, като давам парите, нали тъй? — попита Ставрогин и без да чака отговор, излезе навън. Верховенски го догони чак на външната врата — беше просто обезумял.

— Стой! Нито крачка повече! — викна той, хващайки го за лакътя. Ставрогин се дръпна, но не можа да се освободи. Побесня: сграбчи с лявата си ръка Верховенски за косата и с все сила го тръшна на земята, след което излезе на улицата. Но не бе изминал дори трийсет крачки, когато онзи пак го настигна.

— Мир, мир, хайде, мир! — шепнеше той трескаво. Николай Всеволодович сви рамене, но нито се спря, нито се обърна.

— Вижте какво, още утре ще ви доведа Лизавета Николаевна, искате ли? Не? Защо мълчите? Каквото искате, това ще направя, само кажете. Добре, отстъпвам ви и Шатов, искате ли?

— Ще рече, вярно е, че сте решили да го убиете? — викна Николай Всеволодович.

— Не, ама за какво ви е Шатов? За какво? — задъхваше се от бързане изпадналият в истерия Верховенски, като подтичваше край Ставрогин и непрекъснато го хващаше за лакътя вероятно без да си дава сметка за това. — Добре, добре, отстъпвам ви го, само мир да има. Сметката ви е голяма, но хайде… да се помирим!

Най-сетне Ставрогин вдигна очи към него и остана поразен. Това не беше нито погледът, нито гласът на Пьотър Степанович, не бе човекът, с когото току-що беше говорил в стаята, пред него стоеше съвсем друг човек. Това беше един обезумял човек, на когото отнемат или вече са отнели най-голямата скъпоценност.

— Ама какво става с вас? — викна Ставрогин. Онзи не отговори, а продължи да подтичва подире му, гледайки го със същия умоляващ, но същевременно непреклонен поглед.

— Да се помирим! — прошепна той още веднъж. — Вижте какво, ако е въпросът, и аз ходя с нож като Федка, но да се помирим.

— За какво съм ви най-сетне, дявол да го вземе! — изумен и вече наистина разгневен викна Ставрогин. — Каква е тая тайна? Какво сте се лепнали за мен, като че съм ви талисман?

— Изслушайте ме, ние ще разбуним цяла Русия — запъхтяно, трескаво, като насън бъбреше оня. — Не вярвате, че ще разбуним Русията, а? Така ще я разбуним, че всичко ще хвръкне из основи. Кармазинов е прав, че липсват устои. Кармазинов е много умен. Само десет такива групички в Русия, и съм неуловим.

— Все от такива глупаци ли? — изтърва се, без да ще, Ставрогин.

— По-кротко, по-кротко, Ставрогин! Трябва да ви кажа, че и вие не сте чак толкова умен: просто ви е страх, не вярвате, плашат ви мащабите. Пък и защо да са глупаци? Не са такива глупаци; днес всеки се води по нечий ум; днес самостоятелните умове са ужасно малко, Ставрогин. Виргински е извънредно чист човек, десет пъти по-чист от такива като нас; впрочем да го оставим него. Колкото до Липутин — Липутин е мошеник, но аз и на него му знам цаката. Няма мошеник, на когото да не може да му намериш цаката. Остава Лямшин, но и той ми е в ръцете. Още няколко такива групички, и готово — колкото щеш пари и паспорти, малко ли е това? Малко ли е, а? Па да вървят да ме ловят тогава. Едната група ще я разкрият, на следващата ще се издънят. Ще разбуним Русия… Мигар не виждате, че ние двамата сме предостатъчно?

— Дръжте Шигальов, а мен ме оставете на мира…

— Шигальов е гений! Ако искате да знаете, той е гениален като Фурие, но е по-смел от Фурие, по е силен от Фурие; не се бойте, и на него ще му дойде редът. Нали той измисли „равенството“!

„Той има треска и бълнува; изглежда, му се е случило нещо много особено“ — пак го погледна Ставрогин. Вървяха, без да спират дори за момент.

— Добре го е казал в тетрадката си — продължаваше Верховенски, — главното е дето въвежда повсеместно шпиониране. Всеки член на обществото следи останалите и е длъжен да съобщава нагоре. Всеки принадлежи на всички, а всички — на всекиго. Всички са роби и в робството си са равни. Клевети и убийства са допустими, но само в краен случай, главното е равенството. И затова първата работа е да се смъкне нивото на образованието, науката и изкуството. Високото ниво на науката и изкуството е достъпно само за изключителните дарования, а на нас изключителни дарования не ни трябват! Изключителните дарования винаги са заграбвали и властта и са били деспоти. Изключителните дарования не могат да не станат деспоти и винаги повече са развращавали, отколкото са носили полза; тях ги изхвърлят или ги бесят. На Цицерон се отрязва езикът, на Коперник се избождат очите, Шекспир го пребиват с камъни — туй е то шигальовщината! Робите трябва да са равни: разбира се, без деспотизъм не е имало и няма нито свобода, нито равенство, но вътре в стадото равенството е необходимо — туй е то шигальовщината! Ха-ха-ха, учудвате ли се? Аз съм за шигальовщината!

Ставрогин се мъчеше да ускори крачката и по-скоро да стигне у дома си. „Да е пиян — питаше се той, — ама кога да се е напил? Мигар го е хванал конякът!“

— Вижте какво, Ставрогин, идеята да се сринат планините не е лоша, не е и смешна. Аз съм за Шигальов! Долу образованието, стига наука! Материал има и без наука ще стигне за хиляда години, но трябва да се въведе послушание. Едно му липсва на тоя свят — послушанието! Жаждата за образование сама по себе си е вече аристократизъм. Появи ли се семейство, появи ли се любов, да покълнат само — и ето ти го желанието за собственост. Но ние ще смажем желанието: ще го удавим в пиянство, ще развихрим интригата, доноса; ще развихрим нечуван разврат; ще удушим всеки гений още в пелените му. Всичко е под един знаменател, пълно равенство! „Знаем си занаята, честни хора сме и нищо друго не ни трябва“ — така отговориха английските работници съвсем наскоро. Необходимо е само необходимото — това ще е занапред девизът на земното кълбо. Но са нужни и трусове — затова ще се погрижим ние, управниците. Робите трябва да имат управници. Безпрекословно послушание, пълно безличие, но веднъж на трийсет години Шигальов прави едно трусче и изведнъж всички започват да се ядат взаимно — естествено, в определени граници — единствено за да не ги обземе отегчение. Отегчението е аристократично чувство; при шигальовщината няма да има нито отегчение, нито желания. Желанието и страданието са за нас, а за робите — шигальовщината.

— Себе си вие изключвате — пак не се стърпя Ставрогин.

— И вас. Знаете ли какво, възнамерявах да дам света на папата. Да се спеши и бос да се покаже на тълпата: един вид: „Вижте докъде ме докараха, значи!“ — и всичко живо ще се юрне подире му, дори войската. Папата — горе, ние — наоколо, а под нас — шигальовщината. Остава само да се съгласи относно папата; но и това ще стане. А колкото до него, старчето моментално ще приеме. Впрочем какво друго му остава, запомнете какво ви казвам, ха-ха-ха, глупаво ли ви се вижда? Казвайте, глупаво или не?

— Ами доста — измърмори Ставрогин с досада.

— Доста! Вижте какво, аз се отказах от папата! По дяволите шигальовщината! По дяволите папата! Иска се нещо по-реално от шигальовщината, защото шигальовщината е ювелирна работа. Това е идеалът, това е бъдещето. Шигальов е ювелир и глупав като всеки филантроп. Тук се иска черна работа, а Шигальов презира черната работа. Вижте какво — папата ще го оставим на Запада, а у нас ще бъдете вие!

— Стига пиянски приказки — измърмори Ставрогин и ускори крачка.

— Ставрогин, вие сте красавец! — викна Пьотър Степанович почти в упоение. — Знаете ли го, че сте красавец! Най-ценното ви е, че понякога не го знаете. О, аз съм ви изучил! Аз много често ви гледам отстрани, през ключалката. Вие сте дори простодушен и наивен, знаете ли това? Все още сте такъв! Сигурно страдате и страдате искрено от това си простодушие. Аз обичам красотата. Нихилист съм, но красотата обичам. Кой е казал, че нихилистите не обичали красотата? Те не обичат само идолите, но аз пък си имам един идол, когото обичам. Вие сте моят идол! Вие! Вие не оскърбявате никого, а всички ви мразят; държите се с тях като равен, а ги е страх от вас, много хубаво. Вие сте непристъпен. Вие сте страшен аристократ, Ставрогин. А аристократът, който прегърне демокрацията, е обаятелен! Животът не е нищо за вас, нищо не ви коства да го пожертвате — и своя, и чуждия. Вие сте точно такъв, какъвто трябва. На мен, на мен ми трябва точно такъв като вас. Не познавам друг като вас. Вие сте водач, слънце, а аз жалък червей в краката ви…

И изведнъж Пьотър Степанович му целуна ръка. Студени тръпки полазиха по гърба на Ставрогин и той уплашено дръпна ръката си. Спряха.

— Луд! — прошепна Ставрогин.

— Може и да бълнувам, може и да бълнувам — задъхваше се оня, — но първата крачка я измислих аз! Къде е Шигальов, къде съм аз! Шигальовци мно-ого! Но само един-единствен човек в Русия можа да изобрети първата крачка и знае как да я направи. Този човек съм аз. Аз! Какво ме гледате? Нужен сте ми, ясно ли ви е, без вас съм кръгла нула. Без вас съм муха без глава, идея в епруветка, Колумб без Америка[1].

Ставрогин стоеше и втренчено се взираше в обезумелите му очи.

— Чуйте, чуйте, почваме с размирици — продължаваше да се задъхва Верховенски, като постоянно дърпаше Ставрогин за левия ръкав. — Казах ви вече — ще проникнем в самия народ. Знаете ли, че ние и сега вече сме ужасно силни? Знаете ли, че са наши не само тия, дето колят и палят, не само тия, дето действат с класическия пистолетен изстрел или дето хапят. Такива само ни пречат. Защото аз съм за дисциплина. Че аз не съм социалист, аз съм мошеник, ха-ха-ха! Чуйте, чуйте, направил съм им сметката, до един съм ги изброил: учителят, който заедно с децата осмива техния бог и майчината им люлка, е вече наш. Адвокатът, който защитава образования убиец, изтъквайки, че бил по-развит от своите жертви и че за да се сдобиел с пари, не е могъл да не убие, е вече наш. Учениците, дето убиват мужика, за да изпитали силни усещания, са наши. Съдебните заседатели, които оневиняват престъпниците, са наши. Прокурорът, който трепери в съда, че не е достатъчно либерален, е наш, наш. Администратори, литератори, о, нашите са много, страшно много, макар самите те дори да не подозират! От друга страна, послушанието на учениците и глупците е стигнало до краен предел; наставниците се давят в собствената си жлъчка; тщеславието е взело невероятни размери, апетитите са зверски, нечувани… Знаете ли, представяте ли си колко много са тия, дето ще ни паднат в ръцете наготово? Като заминавах, свирепстваше тезисът на Litre, че престъплението е лудост. Връщам се — престъплението вече не е лудост, а напротив — олицетворение на здравия смисъл, почти дълг или най-малкото благороден протест. „Убил ли, че как да не убие, като е по-развита личност и му трябват пари?“ Но това е само началото. Руският бог вече капитулира пред кръчмата. Народът се е впиянчил, впиянчили са се майките, пиянстват и децата, черквите са празни, а в съдилищата ти казват: „Или домъкни ведро водка, или ще играе тоягата!“ О, какво поколение израства! Жалко само, че нямаме време за чакане, докато съвсем се впиянчат! Ах, колко жалко, че няма пролетарии! Но ще има, натам върви…

— Жалко, че и ние оглупяхме — измърмори Ставрогин и тръгна по пътя.

— Вижте какво ще ви кажа, с очите си съм виждал как шестгодишно дете прибираше пияната си майка у дома, а тя го псуваше на поразия. Да не мислите, че това ме радва? Когато ние хванем юздите, няма да го оставим така… ако се наложи, за по четирийсет години ще пращаме по пущинаците… Но едно ли, или две поколения разюзданост са просто необходими; хем нечувана, най-безогледна разюзданост, когато човек се превръща в гаден, страхлив, жесток, себелюбив плазмодий — ето какво ни трябва! Ще ги пуснем и да се „накърняват“ малко, да свикват. Какво се смеете? Не си противореча. Противореча само на филантропите и на шигальовщината, а не на себе си. Аз не съм социалист, аз съм мошеник. Ха-ха-ха! Жалко, че времето ни е малко. Обещах на Кармазинов да почнем през май и до Света Троица да сме свършили. Наближава, нали? Ха-ха-ха! Знаете ли какво ще ви кажа, Ставрогин: в руския народ досега нямаше цинизъм, нищо че толкова псува. Но знаете ли, че този крепостен роб уважава себе си повече, отколкото се уважава Кармазинов? Пердашили са го, но не е предал боговете си, а Кармазинов предаде своите.

— Знаете ли, Верховенски, че за първи път ви слушам и съм просто изумен — промълви Николай Всеволодович, — ще рече, вие наистина не сте социалист, а някакъв политически… честолюбец!

— Мошеник, мошеник, кажете си го. Интересува ли ви кой съм аз? Ще ви кажа кой съм, и до това ще стигнем. Какво си мислите, току-тъй ли ви целунах ръка! Но ще трябва и народът да повярва, че ние сме, които знаем какво искаме, а ония само „размахват сопата и удрят по своите“. Ех, де да имаше време! Там е белята, че нямаме време! Ще развеем знамето на разрушението… можете ли ми каза впрочем защо тая идея е толкова обаятелна? Но ще трябва да се поизпотим. Ще трябва да пуснем в ход палежите… легендите… За тая цел и най-келявата „петорка“ ще ни влезе в работа! В тия „петорки“ аз такива мераклии ще ви намеря, дето майка си няма да пожалят, че и ще благодарят за честта. И ей го, ще почне размирното време! Такова друсане ще падне, дето светът не е виждал… Ще се раздруса, ще потъне в мъгла Русията, ще заплаче земята за старите си богове… И тогава, тогава изваждаме на бял свят… Кого?

— Кого?

— Царския син. Престолонаследника.

— Кого-о?

— Престолонаследника; истинския. Вас, вас!

Ставрогин за миг се замисли.

— Нов самозванец ще обявите?[2] — попита внезапно той, гледайки с дълбоко учудване обезумелия си спътник. — А, разбрах най-сетне, това бил, значи, планът ви!

— Ще кажем, че „още се укрива“ — тихо и почти влюбено заговори Верховенски, който наистина приличаше на пиян. — Знаете ли как звучи на хората това „още се укрива“? Укрива се, но всеки момент, всеки момент ще се появи. Скопците да имат много здраве с тяхната легенда! Ние каква легенда ще пуснем! Престолонаследникът е жив, но не се показва никому! О, каква легенда става! Но най-важното е, че идва нова сила. А тъкмо туй се иска, нали това им е зорът! Какво направи социализмът: развенча старите сили, но не предложи нови. А ние — нова сила, хем каква сила, нечувана! Пък нали лостът ни трябва само за веднъж, колкото да подпрем земята. Всичко живо ще се вдигне накрак!

— И вие най-сериозно сте разчитали на мен? — злобно се усмихна Ставрогин.

— Недейте, недейте се смя тъй злобно! Не ме плашете. Аз сега съм като децата, до смърт мога да се уплаша от такава една усмивка. Вижте какво, аз на никого няма да ви показвам, на никого, така се прави. Жив е, значи, но никой не го е виждал, „укрива се“. Макар че защо да не ви покажа на един от стоте хиляди например. По цялата земя ще тръгне: видели са го, видели са го! Че какво, Иван Филипович не го ли видяха да се възнася като бог Саваот[3] на небето с колесницата, „с очите си“ го видяха. А къде е Иван Филипович, къде сте вие — красавец, горд като истински бог, който нищо не иска за себе си и е увенчан с ореола на жертвата, „укрива се“! Най-важното е легендата! Вие ще ги покорите, с един поглед ще ги покорите! Носи самата истина, самата справедливост, но се укрива! И хайде тогава две-три соломоновски решения — един на десетте хиляди да оправим, всичко живо ще се юрне да се жалва. Че защо са ни тия „петорки“, ако това не могат разгласи? Ама ще разгласят. И в най-загубеното село ще се разчуе, че има една хралупа, дето е казано да се пускат жалбите. И камъните ще зашушукат: „Нов закон иде, праведен!“, и ще прелее морето, и целият тоя панаир ще рухне из основи. И тогава вече ние пък ще помислим как да иззидаме новата сграда. Първата! Ще зидаме ние, само ние!

— Безумие! — промълви Ставрогин.

— Защо не искате, защо? Боите ли се? Че нали затова се хванах за вас, защото от нищо не ви е страх. Неразумно ли ви се струва? Ами че аз съм още Колумб без Америка; мигар Колумб е разумен без свойта Америка?

Ставрогин мълчеше. А бяха стигнали вече до тях и стояха пред входа.

— Вижте какво ще ви кажа — доближи се до ухото му Верховенски, — безплатно ще го направя; още утре ще свърша с Маря Тимофеевна… безплатно; и още утре ви довеждам Лиза. Искате ли я Лиза, още утре?

„Тоя май наистина е откачил“ — усмихна се Ставрогин. Входната врата се отвори.

— Ставрогин, наша ли е Америка? — за последен път го хвана за лакътя Верховенски.

— Защо ни е? — сериозно и строго попита Николай Всеволодович.

— А-а, не ви се ще, тъй ли, знаех си аз! — кресна онзи в пристъп на бясна злоба. — Ама лъжеш, мръсно, похотливо, изкилиферчено аристократче, не ти вярвам, апетитът ти е вълчи!… Разберете най-сетне, сметката ви стана много голяма, не мога вече да ви оставя! Няма друг като вас на земята! Аз още в странство си ви измислих; измислих ви, щото ви гледах. Да не бях ви гледал, да не бях ви разбирал, нищо нямаше да ми роди главата!…

Ставрогин мълчаливо взе да се изкачва по стълбите.

— Ставрогин! — викна подире му Верховенски. — Давам ви един ден… хайде — два… три да бъдат: повече от три не мога и да чакам отговора ви!

Бележки

[1] … Колумб без Америка… — Достоевски използва характеристиката, която А. И. Херцен дава на Михаил Бакунин в „Минало и размисли“.

[2] Нов самозванец ще обявите? — Самозванщината, сиреч присвояването на чуждо име и чужд сан, е твърде разпространено в Русия явление. То е израз на народното недоволство от властта. Обикновено се създава легенда, че някой от починалите членове на царското семейство е жив и внезапно се е появил и е готов да поведе народа в борба за свобода и правда. По-известните самозванци в Русия са Лъже-Дмитрий I (1604), Лъже-Дмитрий II (1607), Лъже-Ивашка I (1630), Лъже-Ивашка II (1644), Лъже-Пьотър III (за Пьотър III се е представял и Пугачов) и др. Планът на Пьотър Степанович Верховенски да обяви Ставрогин за укриващ се наследник на престола не е безпочвен, като се има предвид руската традиция на „самозванщината“.

[3] … Иван Филипович не го ли видяха, че се възнася като бог Саваот… — Една от легендите на скопците (вж. по-горе) гласи, че Данаил Филипович (другаде Иван Тимофеевич), сиреч слезлият на земята бог Саваот, се възнася пред целия народ на небето с каляската си, впрегната в бели коне.