Метаданни

Данни

Година
–1869 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1 глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1988. Том 6.

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Идиот, (Обществено достояние)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,7 (× 102 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009)
Разпознаване и корекция
NomaD (2010)
Допълнителна корекция; отделяне на бележките като допълнително произведение
kipe (2015 г.)

Издание:

Фьодор М. Достоевски. Идиот

Стиховете в романа са преведени от Цветан Стоянов.

Редактор: Милка Минева

Художник: Александър Поплилов

Худ. редактор: Васил Йончев

Техн. редактор: Александър Димитров

Коректори: Любка Иванова, Лидия Стоянова

Дадена за печат на 18.XII.1959 г.

Народна култура, София, 1960

 

Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в десяти томах

Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1957

История

  1. — Добавяне
  2. — Допълнителна корекция от kipe

X

Князь, однако же, не умер до своей свадьбы, ни наяву, ни «во сне», как предсказал Евгению Павловичу. Может, он и в самом деле спал нехорошо и видел дурные сны; но днем, с людьми, казался добрым и даже довольным, иногда только очень задумчивым, но это когда бывал один. Со свадьбой спешили; она пришлась около недели спустя после посещения Евгения Павловича. При такой поспешности даже самые лучшие друзья князя, если б он имел таковых, должны были бы разочароваться в своих усилиях «спасти» несчастного сумасброда. Ходили слухи, будто бы в визите Евгения Павловича были отчасти виновны генерал Иван Федорович и супруга его, Лизавета Прокофьевна. Но если б они оба, по безмерной доброте своего сердца, и могли пожелать спасти жалкого безумца от бездны, то, конечно, должны были ограничиться только одною этою слабою попыткой; ни положение их, ни даже, может быть, сердечное расположение (что натурально) не могли соответствовать более серьезным усилиям. Мы упоминали, что даже и окружавшие князя отчасти восстали против него. Вера Лебедева, впрочем, ограничилась одними слезами наедине да еще тем, что больше сидела у себя дома и меньше заглядывала к князю, чем прежде. Коля в это время хоронил своего отца; старик умер от второго удара, дней восемь спустя после первого. Князь принял большое участие в горе семейства и в первые дни по нескольку часов проводил у Нины Александровны; был на похоронах и в церкви. Многие заметили, что публика, бывшая в церкви, с невольным шепотом встречала и провожала князя; то же бывало и на улицах и в саду: когда он проходил или проезжал, раздавался говор, называли его, указывали, слышалось имя Настасьи Филипповны. Ее искали и на похоронах, но на похоронах ее не было. Не было на похоронах и капитанши, которую успел-таки остановить и сократить вовремя Лебедев. Отпевание произвело на князя впечатление сильное и болезненное; он шепнул Лебедеву еще в церкви, в ответ на какой-то его вопрос, что в первый раз присутствует при православном отпевании и только в детстве помнит еще другое отпевание в какой-то деревенской церкви.

— Да-с, точно ведь и не тот самый человек лежит, во гробе-то-с, которого мы еще так недавно к себе председателем посадили, помните-с? — шепнул Лебедев князю. — Кого ищете-с?

— Так, ничего, мне показалось…

— Не Рогожина?

— Разве он здесь?

— В церкви-с.

— То-то мне как будто его глаза показались, — пробормотал князь в смущении, — да что ж… зачем он? Приглашен?

— И не думали-с. Он ведь и не знакомый совсем-с. Здесь ведь всякие-с, публика-с. Да чего вы так изумились? Я его теперь часто встречаю; раза четыре уже в последнюю неделю здесь встречал, в Павловске.

— Я его ни разу еще не видал… с того времени, — пробормотал князь.

Так как Настасья Филипповна тоже ни разу еще не сообщала ему о том, что встречала «с тех пор» Рогожина, то князь и заключил теперь, что Рогожин нарочно почему-нибудь на глаза не кажется. Весь этот день он был в сильной задумчивости; Настасья же Филипповна была необыкновенно весела весь тот день и в тот вечер.

Коля, помирившийся с князем еще до смерти отца, предложил ему пригласить в шафера (так как дело было насущное и неотлагательное) Келлера и Бурдовского. Он ручался за Келлера, что тот будет вести себя прилично, а может быть, и «пригодится», а про Бурдовского и говорить было нечего, человек тихий и скромный. Нина Александровна и Лебедев замечали князю, что если уж решена свадьба, то по крайней мере зачем в Павловске, да еще в дачный, в модный сезон, зачем так публично? Не лучше ли в Петербурге и даже на дому? Князю слишком ясно было, к чему клонились все эти страхи; но он ответил коротко и просто, что таково непременное желание Настасьи Филипповны.

Назавтра явился к князю и Келлер, повещенный о том, что он шафер. Прежде чем войти, он остановился в дверях и, как только увидел князя, поднял кверху правую руку с разогнутым указательным пальцем и прокричал в виде клятвы:

— Не пью!

Затем подошел к князю, крепко сжал и потряс ему обе руки и объявил, что, конечно, он вначале, как услышал, был враг, что и провозгласил за бильярдом, и не почему другому, как потому, что прочил за князя и ежедневно, с нетерпением друга, ждал видеть за ним не иначе как принцессу де Роган; но теперь видит сам, что князь мыслит по крайней мере в двенадцать раз благороднее, чем все они «вместе взятые»! Ибо ему нужны не блеск, не богатство и даже не почесть, а только — истина! Симпатии высоких особ слишком известны, а князь слишком высок своим образованием, чтобы не быть высокою особой, говоря вообще! «Но сволочь и всякая шушера судят иначе; в городе, в домах, в собраниях, на дачах, на музыке, в распивочных, за бильярдами только и толку, только и крику, что о предстоящем событии. Слышал, что хотят даже шаривари устроить под окнами, и это, так сказать, в первую ночь! Если вам нужен, князь, пистолет честного человека, то с полдюжины благородных выстрелов готов обменять, прежде еще чем вы подниметесь на другое утро с медового ложа». Советовал тоже, в опасении большого прилива жаждущих, по выходе из церкви, пожарную трубу на дворе приготовить; но Лебедев воспротивился: «Дом, говорит, на щепки разнесут, в случае пожарной-то трубы».

— Этот Лебедев интригует против вас, князь, ей-богу! Они хотят вас под казенную опеку взять, можете вы себе это представить, со всем, со свободною волей и с деньгами, то есть с двумя предметами, отличающими каждого из нас от четвероногого! Слышал, доподлинно слышал! Одна правда истинная!

Князь припомнил, что как будто и сам он что-то в этом роде уже слышал, но, разумеется, не обратил внимания. Он и теперь только рассмеялся и тут же опять забыл. Лебедев действительно некоторое время хлопотал; расчеты этого человека всегда зарождались как бы по вдохновению и от излишнего жару усложнялись, разветвлялись и удалялись от первоначального пункта во все стороны; вот почему ему мало что и удавалось в его жизни. Когда он пришел потом, почти уже в день свадьбы, к князю каяться (у него была непременная привычка приходить всегда каяться к тем, против кого он интриговал, и особенно если не удавалось), то объявил ему, что он рождён Талейраном и неизвестно каким образом остался лишь Лебедевым. Затем обнаружил пред ним всю игру, причем заинтересовал князя чрезвычайно. По словам его, он начал с того, что принялся искать покровительства высоких особ, на которых бы в случае надобности ему опереться, и ходил к генералу Ивану Федоровичу. Генерал Иван Федорович был в недоумении, очень желал добра «молодому человеку», но объявил, что, «при всем желании спасти, ему здесь действовать неприлично». Лизавета Прокофьевна ни слышать, ни видеть его не захотела; Евгений Павлович и князь Щ. только руками отмахивались. Но он, Лебедев, духом не упал и советовался с одним тонким юристом, почтенным старичком, большим ему приятелем и почти благодетелем; тот заключил, что это дело совершенно возможное, лишь бы были свидетели компетентные умственного расстройства и совершенного помешательства, да при этом, главное, покровительство высоких особ. Лебедев не уныл и тут и однажды привел к князю даже доктора, тоже почтенного старичка, дачника, с Анной на шее, единственно для того, чтоб осмотреть, так сказать, самую местность, ознакомиться с князем и покамест не официально, но, так сказать, дружески сообщить о нем свое заключение. Князь помнил это посещение к нему доктора; он помнил, что Лебедев еще накануне приставал к нему, что он нездоров, и когда князь решительно отказался от медицины, то вдруг явился с доктором, под предлогом, что сейчас они оба от господина Терентьева, которому очень худо, и что доктор имеет кое-что сообщить о больном князю. Князь похвалил Лебедева и принял доктора с чрезвычайным радушием. Тотчас же разговорились о больном Ипполите; доктор попросил рассказать подробнее тогдашнюю сцену самоубийства, и князь совершенно увлек его своим рассказом и объяснением события. Заговорили о петербургском климате, о болезни самого князя, о Швейцарии, о Шнейдере. Изложением системы лечения Шнейдера и рассказами князь до того заинтересовал доктора, что тот просидел два часа; при этом курил превосходные сигары князя, а со стороны Лебедева явилась превкусная наливка, которую принесла Вера, причем доктор, женатый и семейный человек, пустился перед Верой в особые комплименты, чем и возбудил в ней глубокое негодование. Расстались друзьями. Выйдя от князя, доктор сообщил Лебедеву, что если всё таких брать в опеку, так кого же бы приходилось делать опекунами? На трагическое же изложение, со стороны Лебедева, предстоящего вскорости события доктор лукаво и коварно качал головой и наконец заметил, что, не говоря уже о том, «мало ли кто на ком женится», «обольстительная особа, сколько он, по крайней мере, слышал, кроме непомерной красоты, что уже одно может увлечь человека с состоянием, обладает и капиталами, от Тоцкого и от Рогожина, жемчугами и бриллиантами, шалями и мебелями, а потому предстоящий выбор не только не выражает со стороны дорогого князя, так сказать, особенной, бьющей в очи глупости, но даже свидетельствует о хитрости тонкого светского ума и расчета, а стало быть, способствует к заключению противоположному и для князя совершенно приятному…». Эта мысль поразила и Лебедева; с тем он и остался, и теперь, прибавил он князю, «теперь, кроме преданности и пролития крови, ничего от меня не увидите; с тем и явился».

Развлекал в эти последние дни князя и Ипполит; он слишком часто присылал за ним. Они жили недалеко, в маленьком домике; маленькие дети, брат и сестра Ипполита, были по крайней мере тем рады даче, что спасались от больного в сад; бедная же капитанша оставалась во всей его воле и вполне его жертвой; князь должен был их делить и мирить ежедневно, и больной продолжал называть его своею «нянькой», в то же время как бы не смея и не презирать его за роль примирителя. Он был в чрезвычайной претензии на Колю за то, что тот почти не ходил к нему, оставаясь сперва с умиравшим отцом, а потом с овдовевшею матерью. Наконец, он поставил целью своих насмешек ближайший брак князя с Настасьей Филипповной и кончил тем, что оскорбил князя и вывел его наконец из себя: тот перестал посещать его. Через два дня приплелась поутру капитанша и в слезах просила князя пожаловать к ним, не то тот ее сгложет. Она прибавила, что он желает открыть большой секрет. Князь пошел. Ипполит желал помириться, заплакал и после слез, разумеется, еще пуще озлобился, но только трусил выказать злобу. Он был очень плох, и по всему было видно, что теперь уже умрет скоро. Секрета не было никакого, кроме одних чрезвычайных, так сказать задыхающихся от волнения (может быть, выделанного), просьб «беречься Рогожина». «Это человек такой, который своего не уступит; это, князь, не нам с вами чета: этот если захочет, то уж не дрогнет…» и пр., и пр. Князь стал расспрашивать подробнее, желал добиться каких-нибудь фактов; но фактов не было никаких, кроме личных ощущений и впечатлений Ипполита. К чрезвычайному удовлетворению своему, Ипполит кончил тем, что напугал наконец князя ужасно. Сначала князь не хотел отвечать на некоторые особенные его вопросы и только улыбался на советы «бежать даже хоть за границу; русские священники есть везде, и там обвенчаться можно». Но наконец Ипполит кончил следующею мыслью: «Я ведь боюсь лишь за Аглаю Ивановну: Рогожин знает, как вы ее любите; любовь за любовь; вы у него отняли Настасью Филипповну, он убьет Аглаю Ивановну; хоть она теперь и не ваша, а все-таки ведь вам тяжело будет, не правда ли?». Он достиг цели: князь ушел от него сам не свой.

Эти предостережения о Рогожине пришлись уже накануне свадьбы. В этот же вечер, в последний раз пред венцом, виделся князь и с Настасьей Филипповной; но Настасья Филипповна не в состоянии была успокоить его, и даже, напротив, в последнее время всё более и более усиливала его смущение. Прежде, то есть несколько дней назад, она при свиданиях с ним употребляла все усилия, чтобы развеселить его, боялась ужасно его грустного вида: пробовала даже петь ему; всего же чаще рассказывала ему всё, что могла запомнить смешного. Князь всегда почти делал вид, что очень смеется, а иногда и в самом деле смеялся блестящему уму и светлому чувству, с которым она иногда рассказывала, когда увлекалась, а она увлекалась часто. Видя же смех князя, видя произведенное на него впечатление, она приходила в восторг и начинала гордиться собой. Но теперь грусть и задумчивость ее возрастали почти с каждым часом. Мнения его о Настасье Филипповне были установлены, не то, разумеется, всё в ней показалось бы ему теперь загадочным и непонятным. Но он искренно верил, что она может еще воскреснуть. Он совершенно справедливо сказал Евгению Павловичу, что искренно и вполне ее любит, и в любви его к ней заключалось действительно как бы влечение к какому-то жалкому и больному ребенку, которого трудно и даже невозможно оставить на свою волю. Он не объяснял никому своих чувств к ней и даже не любил говорить об этом, если и нельзя было миновать разговора; с самою же Настасьей Филипповной они никогда, сидя вместе, не рассуждали «о чувстве», точно оба слово себе такое дали. В их обыкновенном, веселом и оживленном разговоре мог всякий участвовать. Дарья Алексеевна рассказывала потом, что всё это время только любовалась и радовалась, на них глядя.

Но этот же взгляд его на душевное и умственное состояние Настасьи Филипповны избавлял его отчасти и от многих других недоумений. Теперь это была совершенно иная женщина, чем та, какую он знал месяца три назад. Он уже не задумывался теперь, например, почему она тогда бежала от брака с ним, со слезами, с проклятиями и упреками, а теперь настаивает сама скорее на свадьбе? «Стало быть, уж не боится, как тогда, что браком с ним составит его несчастье», — думал князь. Такая быстро возродившаяся уверенность в себе, на его взгляд, не могла быть в ней натуральною. Не из одной же ненависти к Аглае, опять-таки, могла произойти эта уверенность: Настасья Филипповна несколько глубже умела чувствовать. Не из страху же перед участью с Рогожиным? Одним словом, тут могли иметь участие и все эти причины вместе с прочим; но для него было всего яснее, что тут именно то, что он подозревает уже давно, и что бедная, больная душа не вынесла. Всё это, хоть и избавляло, в своем роде, от недоумений, не могло дать ему ни спокойствия, ни отдыха во всё это время. Иногда он как бы старался ни о чем не думать; на брак он, кажется, и в самом деле смотрел как бы на какую-то неважную формальность; свою собственную судьбу он слишком дешево ценил. Что же касается до возражений, до разговоров, вроде разговора с Евгением Павловичем, то тут он решительно бы ничего не мог ответить и чувствовал себя вполне некомпетентным, а потому и удалялся от всякого разговора в этом роде.

Он, впрочем, заметил, что Настасья Филипповна слишком хорошо знала и понимала, что значила для него Аглая. Она только не говорила, но он видел ее «лицо» в то время, когда она заставала его иногда, еще вначале, собирающимся к Епанчиным. Когда выехали Епанчины, она точно просияла. Как ни был он незаметлив и недогадлив, но его стала было беспокоить мысль, что Настасья Филипповна решится на какой-нибудь скандал, чтобы выжить Аглаю из Павловска. Шум и грохот по всем дачам о свадьбе был, конечно, отчасти поддержан Настасьей Филипповной для того, чтобы раздражить соперницу. Так как Епанчиных трудно было встретить, то Настасья Филипповна, посадив однажды в свою коляску князя, распорядилась проехать с ним мимо самых окон их дачи. Это было для князя ужасным сюрпризом; он спохватился, по своему обыкновению, когда уже нельзя было поправить дела и когда коляска уже проезжала мимо самых окон. Он не сказал ничего, но после этого был два дня сряду болен; Настасья Филипповна уже не повторяла более опыта. В последние дни пред свадьбой она сильно стала задумываться; она кончала всегда тем, что побеждала свою грусть и становилась опять весела, но как-то тише, не так шумно, не так счастливо весела, как прежде, еще так недавно. Князь удвоил свое внимание. Любопытно было ему, что она никогда не заговаривала с ним о Рогожине. Только раз, дней за пять до свадьбы, к нему вдруг прислали от Дарьи Алексеевны, чтоб он шел немедля, потому что с Настасьей Филипповной очень дурно. Он нашел ее в состоянии, похожем на совершенное помешательство: она вскрикивала, дрожала, кричала, что Рогожин спрятан в саду, у них же в доме, что она его сейчас видела, что он ее убьет ночью… зарежет! Целый день она не могла успокоиться. Но в тот же вечер, когда князь на минуту зашел к Ипполиту, капитанша, только что возвратившаяся из города, куда ездила по каким-то своим делишкам, рассказала, что к ней в Петербурге заходил сегодня на квартиру Рогожин и расспрашивал о Павловске. На вопрос князя, когда именно заходил Рогожин, капитанша назвала почти тот самый час, в который видела будто бы его сегодня в своем саду Настасья Филипповна. Дело объяснялось простым миражем; Настасья Филипповна сама ходила к капитанше подробнее справиться и была чрезвычайно утешена.

Накануне свадьбы князь оставил Настасью Филипповну в большом одушевлении: из Петербурга прибыли от модистки завтрашние наряды, венчальное платье, головной убор и пр., и пр. Князь и не ожидал, что она будет до такой степени возбуждена нарядами; сам он всё хвалил, и от похвал его она становилась еще счастливее. Но она проговорилась: она уже слышала, что в городе негодование и что действительно устраивается какими-то повесами шаривари, с музыкой и чуть ли не со стихами, нарочно сочиненными, и что всё это чуть ли не одобряется и остальным обществом. И вот ей именно захотелось теперь еще больше поднять пред ними голову, затмить всех вкусом и богатством своего наряда, — «пусть же кричат, пусть свистят, если осмелятся!». От одной мысли об этом у ней сверкали глаза. Была у ней еще одна тайная мечта, но вслух она ее не высказывала: ей мечталось, что Аглая, или по крайней мере кто-нибудь из посланных ею, будет тоже в толпе, инкогнито, в церкви, будет смотреть и видеть, и она про себя приготовлялась. Рассталась она с князем вся занятая этими мыслями, часов в одиннадцать вечера; но еще не пробило и полуночи, как прибежали к князю от Дарьи Алексеевны, чтобы «шел скорее, что очень худо». Князь застал невесту запертою в спальне, в слезах, в отчаянии, в истерике; она долго ничего не слыхала, что говорили ей сквозь запертую дверь, наконец отворила, впустила одного князя, заперла за ним дверь и пала пред ним на колени. (Так, по крайней мере, передавала потом Дарья Алексеевна, успевшая кое-что подглядеть).

— Что я делаю! Что я делаю! Что я с тобой-то делаю! — восклицала она, судорожно обнимая его ноги.

Князь целый час просидел с нею; мы не знаем, про что они говорили. Дарья Алексеевна рассказывала, что они расстались через час примиренно и счастливо. Князь присылал еще раз в эту ночь осведомиться, но Настасья Филипповна уже заснула. Наутро, еще до пробуждения ее, являлись еще два посланные к Дарье Алексеевне от князя, и уже третьему посланному поручено было передать, что «около Настасьи Филипповны теперь целый рой модисток и парикмахеров из Петербурга, что вчерашнего и следу нет, что она занята, как только может быть занята своим нарядом такая красавица пред венцом, и что теперь, именно в сию минуту, идет чрезвычайный конгресс о том, что именно надеть из бриллиантов и как надеть?». Князь успокоился совершенно.

Весь последующий анекдот об этой свадьбе рассказывался людьми знающими следующим образом и, кажется, верно:

Венчание назначено было в восемь часов пополудни; Настасья Филипповна готова была еще в семь. Уже с шести часов начали мало-помалу собираться толпы зевак кругом дачи Лебедева, но особенно у дома Дарьи Алексеевны; с семи часов начала наполняться и церковь. Вера Лебедева и Коля были в ужаснейшем страхе за князя; у них, однако, было много хлопот дома: они распоряжались в комнатах князя приемом и угощением. Впрочем, после венца почти и не предполагалось никакого собрания; кроме необходимых лиц, присутствующих при бракосочетании, приглашены были Лебедевым Птицыны, Ганя, доктор с Анной на шее, Дарья Алексеевна. Когда князь полюбопытствовал у Лебедева, для чего он вздумал позвать доктора, «почти вовсе незнакомого», то Лебедев самодовольно отвечал: «Орден на шее, почтенный человек-с, для виду-с», — и рассмешил князя. Келлер и Бурдовский, во фраках и в перчатках, смотрели очень прилично; только Келлер всё еще смущал немного князя и своих доверителей некоторыми откровенными наклонностями к битве и смотрел на зевак, собиравшихся около дома, очень враждебно. Наконец, в половине восьмого, князь отправился в церковь, в карете. Заметим кстати, что он сам нарочно не хотел пропустить ни одного из принятых обычаев и обыкновений; всё делалось гласно, явно, открыто и «как следует». В церкви, пройдя кое-как сквозь толпу, при беспрерывном шепоте и восклицаниях публики, под руководством Келлера, бросавшего направо и налево грозные взгляды, князь скрылся на время в алтаре, а Келлер отправился за невестой, где у крыльца дома Дарьи Алексеевны нашел толпу не только вдвое или втрое погуще, чем у князя, но даже, может быть, и втрое поразвязнее. Подымаясь на крыльцо, он услышал такие восклицания, что не мог выдержать и уже совсем было обратился к публике с намерением произнести надлежащую речь, но, к счастию, был остановлен Бурдовским и самою Дарьей Алексеевной, выбежавшею с крыльца; они подхватили и увели его силой в комнаты. Келлер был раздражен и торопился. Настасья Филипповна поднялась, взглянула еще раз в зеркало, заметила, с «кривою» улыбкой, как передавал потом Келлер, что она «бледна как мертвец», набожно поклонилась образу и вышла на крыльцо. Гул голосов приветствовал ее появление. Правда, в первое мгновение послышался смех, аплодисменты, чуть не свистки; но через мгновение же раздались и другие голоса:

— Экая красавица! — кричали в толпе.

— Не она первая, не она и последняя!

— Венцом всё прикрывается, дураки!

— Нет, вы найдите-ка такую раскрасавицу, ура! — кричали ближайшие.

— Княгиня! За такую княгиню я бы душу продал! — закричал какой-то канцелярист. — «Ценою жизни ночь мою!…».

Настасья Филипповна вышла действительно бледная как платок; но большие черные глаза ее сверкали на толпу как раскаленные угли; этого-то взгляда толпа и не вынесла; негодование обратилось в восторженные крики. Уже отворились дверцы кареты, уже Келлер подал невесте руку, как вдруг она вскрикнула и бросилась с крыльца прямо в народ. Все провожавшие ее оцепенели от изумления, толпа раздвинулась пред нею, и в пяти, в шести шагах от крыльца показался вдруг Рогожин. Его-то взгляд и поймала в толпе Настасья Филипповна. Она добежала до него как безумная и схватила его за обе руки:

— Спаси меня! Увези меня! Куда хочешь, сейчас!

Рогожин подхватил ее почти на руки и чуть не поднес к карете. Затем, в один миг, вынул из портмоне сторублевую и протянул ее к кучеру.

— На железную дорогу, а поспеешь к машине, так еще сторублевую!

И сам прыгнул в карету за Настасьей Филипповной и затворил дверцы. Кучер не сомневался ни одной минуты и ударил по лошадям. Келлер сваливал потом на нечаянность: «Еще одна секунда, и я бы нашелся, я бы не допустил!» — объяснял он, рассказывая приключение. Он было схватил с Бурдовским другой экипаж, тут же случившийся, и бросился было в погоню, но раздумал, уже дорогой, что «во всяком случае поздно! Силой не воротишь!».

— Да и князь не захочет! — решил потрясенный Бурдовский.

А Рогожин и Настасья Филипповна доскакали до станции вовремя. Выйдя из кареты, Рогожин, почти садясь на машину, успел еще остановить одну проходившую девушку в старенькой, но приличной темной мантильке и в фуляровом платочке, накинутом на голову.

— Угодно пятьдесят рублев за вашу мантилью! — протянул он вдруг деньги девушке. Покамест та успела изумиться, пока еще собиралась понять, он уже всунул ей в руку пятидесятирублевую, снял мантилью с платком и накинул всё на плечи и на голову Настасье Филипповне. Слишком великолепный наряд ее бросался в глаза, остановил бы внимание в вагоне, и потом только поняла девушка, для чего у нее купили, с таким для нее барышом, ее старую, ничего не стоившую рухлядь.

Гул о приключении достиг в церковь с необыкновенною быстротой. Когда Келлер проходил к князю, множество людей, совершенно ему незнакомых, бросались его расспрашивать. Шел громкий говор, покачиванья головами, даже смех; никто не выходил из церкви, все ждали, как примет известие жених. Он побледнел, но принял известие тихо, едва слышно проговорив: «Я боялся; но я все-таки не думал, что будет это…» — и потом, помолчав немного, прибавил: «Впрочем… в ее состоянии… это совершенно в порядке вещей». Такой отзыв уже сам Келлер называл потом «беспримерною философией». Князь вышел из церкви, по-видимому, спокойный и бодрый; так по крайней мере многие заметили и потом рассказывали. Казалось, ему очень хотелось добраться до дому и остаться поскорей одному; но этого ему не дали. Вслед за ним вошли в комнату некоторые из приглашенных, между прочими Птицын, Гаврила Ардалионович и с ними доктор, который тоже не располагал уходить. Кроме того, весь дом был буквально осажден праздною публикой. Еще с террасы услыхал князь, как Келлер и Лебедев вступили в жестокий спор с некоторыми, совершенно неизвестными, хотя на вид и чиновными людьми, во что бы то ни стало желавшими войти на террасу. Князь подошел к спорившим, осведомился в чем дело и, вежливо отстранив Лебедева и Келлера, деликатно обратился к одному уже седому и плотному господину, стоявшему на ступеньках крыльца во главе нескольких других желающих, и пригласил его сделать честь удостоить его своим посещением. Господин законфузился, но, однако ж, пошел; за ним другой, третий. Из всей толпы выискалось человек семь-восемь посетителей, которые и вошли, стараясь сделать это как можно развязнее; но более охотников не оказалось, и вскоре, в толпе же, стали осуждать выскочек. Вошедших усадили, начался разговор, стали подавать чай, — всё это чрезвычайно прилично, скромно, к некоторому удивлению вошедших. Было, конечно, несколько попыток подвеселить разговор и навести на «надлежащую» тему; произнесено было несколько нескромных вопросов, сделано несколько «лихих» замечаний. Князь отвечал всем так просто и радушно и в то же время с таким достоинством, с такою доверчивостью к порядочности своих гостей, что нескромные вопросы затихли сами собой. Мало-помалу разговор начал становиться почти серьезным. Один господин, привязавшись к слову, вдруг поклялся, в чрезвычайном негодовании, что не продаст имения, что бы там ни случилось; что, напротив, будет ждать и выждет и что «предприятия лучше денег»; «вот-с, милостивый государь, в чем состоит моя экономическая система-с, можете узнать-с». Так как он обращался к князю, то князь с жаром похвалил его, несмотря на то что Лебедев шептал ему на ухо, что у этого господина ни кола ни двора и никогда никакого имения не бывало. Прошел почти час, чай отпили, и после чаю гостям стало наконец совестно еще дольше сидеть. Доктор и седой господин с жаром простились с князем; да и все прощались с жаром и с шумом. Произносились пожелания и мнения, вроде того, что «горевать нечего и что, может быть, оно всё этак и к лучшему», и пр. Были, правда, попытки спросить шампанского, но старшие из гостей остановили младших. Когда все разошлись, Келлер нагнулся к Лебедеву и сообщил ему: «Мы бы с тобой затеяли крик, подрались, осрамились, притянули бы полицию; а он вон друзей себе приобрел новых, да еще каких; я их знаю!». Лебедев, который был довольно «готов», вздохнул и произнес: «Утаил от премудрых и разумных и открыл младенцам, я это говорил еще и прежде про него, но теперь прибавляю, что и самого младенца бог сохранил, спас от бездны, он и все святые его!».

Наконец, около половины одиннадцатого, князя оставили одного, у него болела голова; всех позже ушел Коля, помогший ему переменить подвенечное одеяние на домашнее платье. Они расстались горячо. Коля не распространялся о событии, но обещался прийти завтра пораньше. Он же засвидетельствовал потом, что князь ни о чем не предупредил его в последнее прощанье, стало быть, и от него даже скрывал свои намерения. Скоро во всем доме почти никого не осталось: Бурдовский ушел к Ипполиту, Келлер и Лебедев куда-то отправились. Одна только Вера Лебедева оставалась еще некоторое время в комнатах, приводя их наскоро из праздничного в обыкновенный вид. Уходя, она заглянула к князю. Он сидел за столом, опершись на него обоими локтями и закрыв руками голову. Она тихо подошла к нему и тронула его за плечо; князь в недоумении посмотрел на нее и почти с минуту как бы припоминал; но припомнив и всё сообразив, он вдруг пришел в чрезвычайное волнение. Всё, впрочем, разрешилось чрезвычайною и горячею просьбой к Вере, чтобы завтра утром, с первой машиной, в семь часов, постучались к нему в комнату. Вера обещалась; князь начал с жаром просить ее никому об этом не сообщать; она пообещалась и в этом, и наконец, когда уже совсем отворила дверь, чтобы выйти, князь остановил ее еще в третий раз, взял за руки, поцеловал их, потом поцеловал ее самое в лоб и с каким-то «необыкновенным» видом выговорил ей: «До завтра!». Так, по крайней мере, передавала потом Вера. Она ушла в большом за него страхе. Поутру она несколько ободрилась, когда в восьмом часу, по уговору, постучалась в его дверь и возвестила ему, что машина в Петербург уйдет через четверть часа; ей показалось, что он отворил ей совершенно бодрый, и даже с улыбкой. Он почти не раздевался ночью, но, однако же, спал. По его мнению, он мог возвратиться сегодня же. Выходило, стало быть, что одной ей он нашел возможным и нужным сообщить в эту минуту, что отправляется в город.

X

Ала князът не умря преди сватбата си нито в будно състояние, нито „когато спи“, както бе казал предварително на Евгений Павлович. Може би наистина спеше зле и сънуваше лоши сънища; но през деня, между хората, изглеждаше добре и дори доволен; само когато останеше сам, биваше понякога много умислен. Със сватбата бързаха; тя трябваше да стане около една седмица след посещението на Евгений Павлович. При такава бързина дори най-добрите приятели на княза, ако той имаше такива, трябваше да се разочароват в своите усилия „да спасят“ нещастния смахнат. Носеха се слухове, че посещението на Евгений Павлович станало донякъде по настояването на генерала Иван Фьодорович и на съпругата му Лисавета Прокофиевна. Но ако и двамата с безкрайната си доброта бяха наистина пожелали да спасят от пропастта жалкия безумец, те трябваше естествено да се ограничат само с този единствен плах опит; нито тяхното положение, нито може би дори техните чувства (което е естествено) не им позволяваха едно по-сериозно усилие. Ние бяхме споменали, че срещу княза се опълчиха дори и околните му. Вера Лебедева се ограничаваше да си поплаче, когато останеше сама; впрочем тя си седеше повече в стаята и по-рядко от преди влизаше при княза. В това време Коля погребваше баща си; старецът умря от втори удар седем-осем дни след първия. Князът прояви голямо съчувствие към скръбта на семейството и през първите дни прекарваше по цели часове у Нина Александровна; беше и на погребението, и на опелото. Мнозина забелязаха, че пристигането на княза в черква и после излизането му предизвика между присъствуващите неволни шушукания; същото ставаше и по улиците, и в градината: когато минаваше пешком или с карета, разговорите се оживяваха, сочеха го, произнасяха името му, както и името на Настасия Филиповна. Нея я търсеха и на погребението, но тя не бе дошла. На погребението не беше и капитаншата, която Лебедев бе успял все пак навреме да задържи и спре в къщи. Опелото направи на княза силно и мъчително впечатление; на един въпрос на Лебедев той отговори шепнешком, че за пръв път присъствува на православно опело, с изключение на друго едно опело, което помни да е видял като дете в някаква селска черква.

— Да, просто да не вярваш, че тоя човек, който лежи в ковчега, е същият, когото неотдавна избрахме за председател на нашето събрание, помните ли? — пошепна Лебедев на княза. — Но кого търсите?

— Нищо, стори ми се, че…

— Да не би Рогожин?

— Нима той е тук?

— В черквата е.

— Като че ли ми се мярнаха очите му — промълви смутено князът, — но… защо той е тук? Поканен ли е?

— Не са и помисляли дори. Впрочем семейството не го и познава. Всеки може да влезе в черква. Но вие защо така се изненадахте? Аз го срещам сега често; миналата седмица го видях три-четири пъти тук в Павловск.

— Аз не съм го виждал още нито веднъж… оттогава — смънка князът.

Тъй като Настасия Филиповна също не беше му казала нито веднъж, че е срещала „оттогава“ Рогожин, князът заключи сега, че Рогожин си има причини да не се показва пред хората. През целия този ден той беше твърде замислен; а пък него ден и нея вечер Настасия Филиповна беше необикновено весела.

Коля, който се беше помирил с княза още преди смъртта на баща си, му предложи да покани за шафери (тъй като работата е бърза и неотложна) Келер и Бурдовски. Той гарантира, че Келер ще се държи прилично, а може и „да потрябва“, а за Бурдовски няма какво да се приказва, тъй като той е тих и скромен човек. Нина Александровна и Лебедев забелязаха на княза, че ако сватбата е вече решена, то поне каква нужда има да я правят в Павловск, и то така публично, в разгара на курортния сезон? Не е ли по-добре тя да стане в Петербург и дори в къщи? Князът разбра много ясно за какво намекваха тези страхове, но отговори кратко и просто, че такова е изричното желание на Настасия Филиповна.

На другия ден се яви при княза и Келер, който бе узнал, че е избран за шафер. Преди да влезе, той се спря на прага и щом зърна княза, вдигна нагоре дясната си ръка с изправен показалец и се провикна с тон на човек, който се заклева:

— Не пия вече!

След това той се приближи до княза, стисна силно и разтърси двете му ръце и заяви, че наистина отначало, когато научил за сватбата по време на една партия на билярд, се обявил против нея, и то не за друго, а защото като приятел на княза всеки ден чакал с нетърпение да го види оженен непременно само за княгиня дьо Роан; ала сега си дава сметка, че князът мисли най-малкото дванадесет пъти по-благородно от всички тях, „взети заедно“! Защото той търси не блясък, не богатство и дори не почест, а само — истината! Симпатиите на високопоставените личности са твърде известни, но князът се е издигнал твърде много с образованието си, за да не бъде поставян, общо казано, на едно ниво с тях! „Но мръсниците и разните негодници са на друго мнение; из града, по къщите, в компании, във вилите, на концерти, в кръчмите, в билярдните дърдорят и крещят само за предстоящото събитие. Чух, че негодниците искат дори да ви направят шумна демонстрация пред прозорците, и то, така да се каже, още първата нощ! Ако имате нужда, княже, от пистолета на един честен човек, аз съм готов да разменя благородно половин дузина изстрели, преди още да сте станали на другия ден сутринта от вашето брачно ложе.“ Той го посъветва също да поставят една пожарна помпа в двора, понеже се страхуваше, че ще се събере голяма тълпа зяпачи на излизане от черква; но Лебедев се възпротиви, като каза: „Постави ли се в действие пожарна помпа, ще съборят къщата.“

— Уверявам ви, княже, че този Лебедев интригува против вас! Те искат да ви сложат под опекунство, можете ли да си представите, да ви лишат от свободно упражняване на волята и разполагане с парите, тоест от две неща, които отличават всекиго от нас от четвероногото! Да, чух го, много добре го чух! Това е чистата истина!

Князът си спомни, че и той самият бе чул като че ли нещо подобно, но, разбира се, не беше обърнал никакво внимание. Той и сега само се разсмя и веднага пак забрави. И наистина Лебедев бе тичал известно време по това; плановете на този човек винаги се пораждаха сякаш по вдъхновение, но в своя ненужен жар да ги изпълни, той ги усложняваше, пръскаше усилията си във всички посоки и ги отдалечаваше от първоначално поставената си цел; ето защо и малко успяваше в живота. Когато по-късно, почти в деня на сватбата, дойде при княза да се разкайва (той имаше постоянния навик винаги да идва да се разкайва пред онези, срещу които бе интригувал, особено когато интригите му бяха пропаднали), заяви му, че е роден да бъде Талейран[1] и неизвестно как е останал само Лебедев. След това му разкри цялата си игра, която заинтересува живо княза. Според думите му той започнал най-напред да търси покровителството на високопоставени личности, на които би могъл да се опре в случай на нужда, и отишъл при генерала Иван Фьодорович. Генералът останал изненадан и въпреки че желаел доброто на „младия човек“, заявил, че „при всичкото му желание да го спаси, благоприличието не му позволява да се намеси“. Лисавета Прокофиевна не пожелала нито да го види, нито да го чуе; Евгений Павлович и княз Шч. само махнали с ръце. Ала Лебедев не се отчаял и се съветвал с един опитен юрист, почтен старец, голям негов приятел и почти благодетел; юристът заключил, че запрещението е напълно възможно само ако компетентни свидетели удостоверят умственото разстройство на княза и пълното му побъркване, но най-важното е да се има покровителството на високопоставени личности. Лебедев и сега не вдигнал ръце и веднъж довел при княза един доктор, също почтен старец, който летувал в Павловск и притежавал ордена „Ана на шия“; довел го единствено, за да разгледа имота му, да се запознае с княза и да му каже засега не официално, а, така да се рече, приятелски заключенията си за него. Князът си спомняше за това посещение на доктора; спомняше си, че още предния ден Лебедев го убеждаваше настойчиво, че е болен и когато князът се отказа категорично от медицинска помощ, изведнъж изникна докторът под предлог, че току-що са били с Лебедев при господин Терентиев, който е много зле, и че докторът има да съобщи на княза нещо за болния. Князът похвали Лебедев и посрещна доктора извънредно любезно. Веднага заприказваха за болния Иполит; докторът го помоли да му разправи по-подробно сцената със самоубийството и князът го плени напълно с разказа си и с обясненията си за случката.

Говориха за климата в Петербург, за болестта на самия княз, за Швейцария, за Шнайдер. Князът така заинтересува доктора, като изложи системата на лекуване на Шнайдер, че той остана два часа; освен това пуши от великолепните пури на княза, а от страна на Лебедев Вера му поднесе чудесен ликьор. Докторът, женен човек с деца, почна да прави такива комплименти на Вера, че тя страшно се възмути. Разделиха се като приятели. На излизане докторът каза на Лебедев, че ако се слагат под опекунство такива хора като княза, кои трябва да се вземат за опекуни? Когато Лебедев му възрази с трагичен тон, че събитието ще стане в най-скоро време, докторът поклати лукаво и коварно глава и заключи: „Нека се жени всеки за когото иска.“ Нещо повече, според това, което чул, „съблазнителната личност, освен дето била несравнима красавица, което е достатъчно, за да замае главата на един богат човек, но притежава и капитали от Тоцки и от Рогожин, както и перли, брилянти, шалове и мебели, така че изборът на милия княз не само не говори за някаква, тъй да се каже, особена, биеща на очи глупост, но дори свидетелствува за хитър, тънък светски ум и пресметливост и следователно помага да си направиш тъкмо обратно и за княза напълно благоприятно заключение…“ Тази мисъл смаяла Лебедев и с нея той завърши сега изповедта си пред княза, като прибави: „Сега вече вие имате в моето лице само един предан човек, който е готов да си пролее кръвта за вас; дойдох да ви го кажа.“

През последните дни князът бе развличан и от Иполит; той пращаше много често да го викат. Семейството му живееше наблизо в една малка къщичка; децата, тоест братът и сестрата на Иполит, имаха поне това удоволствие от летуването, че можеха да се отърват от болния, като отиваха в градината; но бедната капитанша оставаше в пълно негово разположение и му беше жертвата; князът трябваше да ги одобрява и помирява всеки ден и болният продължаваше да го нарича своя „бавачка“, като в същото време сякаш не можеше да се въздържи да не го презира за ролята му на помирител. Той беше много сърдит на Коля, задето почти не ходеше при него, защото трябваше отначало да седи при умиращия си баща, а след това при овдовялата си майка. Най-после постави за прицел на подигравките си близката сватба на княза с Настасия Филиповна и завърши с това, че оскърби княза и го изкара от търпение, та той престана да го посещава. След два дни рано заранта се домъкна капитаншата и със сълзи на очи го замоли да иде у тях, защото иначе оня ще й изпие кръвчицата. Тя прибави, че той иска да му разкрие една голяма тайна. Князът отиде. Иполит изказа желание да се помири и при тези думи заплака, ала когато изсъхнаха сълзите му, още повече се озлоби, но не смееше да прояви гнева си. Той беше много зле и по всичко се виждаше, че сега вече скоро ще умре. Нямаше никаква тайна, само започна да го моли горещо, дори се задъхваше от вълнение (може би престорено), „да се пази от Рогожин“. „Този човек е от тия, които не отстъпват своето; не е като нас, княже; поиска ли да направи нещо, окото му няма да трепне…“ и прочее, и прочее. Князът взе да го разпитва по-подробно, за да изтръгне някакви факти; но факти нямаше никакви освен личните усещания и впечатления на Иполит. За свое голямо задоволство той наплаши най-после княза ужасно. Отначало князът не искаше да отговаря на някои негови особени въпроси и само се усмихваше на съветите му: „Бягайте дори в чужбина; и там можете да се венчаете, навред има руски свещеници.“ Накрая Иполит завърши със следната мисъл: „Аз се боя най-вече за Аглая Ивановна: Рогожин знае колко много я обичате; любов за любов; вие му отнехте Настасия Филиповна, той ще убие Аглая Ивановна; макар че сега тя не е ваша, все пак сигурно ще ви бъде мъчно, нали?“ Той постигна целта си; князът си отиде съвсем разстроен.

Тези предупреждения за Рогожин бяха направени вече току преди сватбата. Същата вечер, за последен път преди венчилото, князът се видя и с Настасия Филиповна; ала тя не беше в състояние да го успокои; напоследък дори по нейна вина все повече и повече се засилваше смущението му. По-рано, тоест преди няколко дни, при срещите си с него тя полагаше всичките си усилия да го развесели, защото се боеше страшно от тъжния му вид: опитваше се дори да му пее; най-вече му разправяше всички смешни неща, които можеше да си спомни. Князът почти винаги се преструваше, че се забавлява много, а понякога наистина се смееше на блестящия ум и на хубавото настроение, с които тя разправяше понякога, когато се увличаше, а тя често се увличаше. Когато го виждаше да се смее, когато виждаше какво впечатление е произвела върху него, тя изпадаше във възторг и почваше да се гордее със себе си. Но сега тя ставаше почти от час на час по-тъжна и по-замислена. Князът имаше за нея точно определено мнение, иначе всичко в нея сега естествено щеше да му се види загадъчно и непонятно. Но той искрено вярваше, че тя все още може да се възвърне към живота. С пълно право бе казал на Евгений Павлович, че я обича искрено и дълбоко; в любовта му към нея наистина имаше влечение като към някакво клето и болно дете, което е мъчно и дори невъзможно да оставиш на собствената му воля. Той не разкриваше никому своите чувства към нея и дори не обичаше да приказва за това, когато нямаше как да се отклони разговорът; а насаме с Настасия Филиповна те не говореха никога „за чувствата“, сякаш си бяха дали дума за това. В техния разговор, обикновено весел и оживен, можеше всеки да участвува. По-късно Дария Алексеевна разправяше, че през цялото време само им се радвала и любувала, като ги гледала.

Ала мнението, което князът си бе съставил за душевното и умствено състояние на Настасия Филиповна, го спасяваше донякъде и от много други съмнения. Сега тя се различаваше съвсем от оная жена, която той познаваше преди два-три месеца. Например сега той не се учудваше вече защо по-рано тя със сълзи, проклятия и укори отказваше да се омъжи за него, а сега сама настоява сватбата да стане по-скоро. „Значи — казваше си той, — тя не се страхува вече както по-рано, че ще ме направи нещастен, като се омъжи за мене.“ Една така бързо породила се увереност в себе си не му се виждаше естествена. Тази увереност не можеше все пак да произлиза само от омразата й към Аглая: Настасия Филиповна беше способна на по-дълбоки чувства. Дали пък не идеше от страха й да сподели съдбата си с Рогожин? С една дума, всички тези и много други причини можеха да играят роля, но за него беше съвсем ясно, че за всичко причина е тъкмо това, което той подозираше отдавна: клетата, болна душа не можа повече да издържи. Макар че това обяснение го избави донякъде от съмненията му, то не можа да му даде нито спокойствие, нито почивка през всичкото това време. Понякога той като че се мъчеше да не мисли за нищо; колкото до женитбата, той сякаш гледаше на нея като на някаква незначителна формалност; твърде евтино ценеше собствената си съдба. А на бележките и доводите от рода на тези, които му беше направил Евгений Павлович, той не би могъл да отговори абсолютно нищо — чувствуваше се съвсем некомпетентен по тоя въпрос и затова избягваше подобни разговори.

Впрочем той бе забелязал, че Настасия Филиповна твърде добре знаеше и разбираше какво беше Аглая за него. Тя само не го казваше, но той го четеше по лицето й, когато през първите дни тя го заварваше понякога да се тъкми да отиде у Епанчини. След заминаването на Епанчини тя просто засия. Колкото и да не беше наблюдателен и досетлив, почна да го безпокои мисълта, че Настасия Филиповна може да направи някой скандал, за да пропъди Аглая от Павловск. Шумът и врявата, които се вдигаха по всички вили по повод сватбата, бяха поддържани, разбира се, донякъде от Настасия Филиповна, за да дразни съперницата си. Тъй като мъчно можеха да се срещнат Епанчини, един ден тя качи княза в каляската си и даде заповед да минат точно под прозорците на тяхната вила. Това беше за княза страшна изненада; както винаги той се сети, когато вече нищо не можеше да се поправи и когато каляската вече минаваше под прозорците. Не каза нищо, но два дни беше болен след това; Настасия Филиповна не повтори повече опита. През последните дни преди сватбата тя почна много да се замисля; завършваше винаги с това, че надвиваше скръбта си и пак се развеселяваше, но някак по-тихо, не така шумно, не така щастливо весела както по-рано, както доскоро. Князът удвои вниманието си. Чудно му беше, че тя никога не отваряше пред него дума за Рогожин. Само веднъж, четири-пет дни преди сватбата, Дария Алексеевна прати да му кажат да отиде веднага, защото на Настасия Филиповна й било много лошо. Той я намери в едно състояние, близо до лудост: викаше, трепереше, крещеше, че Рогожин се е скрил в градината на тяхната вила, че тя току-що го видяла, че той ще я убие през нощта… ще я заколи! Целия ден не можа да се успокои. Ала още същата вечер, когато се отби за малко у Иполит, князът научи от капитаншата, която току-що се беше върнала от града, дето ходила по някакви свои работи, че в квартирата й в Петербург днес наминал Рогожин и разпитвал за Павловск. На въпроса на княза кога точно се е отбил Рогожин, капитаншата посочи почти същия час, в който Настасия Филиповна го бе уж видяла днес в градината си. Всичко излезе обикновен мираж; Настасия Филиповна ходи лично да разпита по-подробно капитаншата и получи от нея най-успокоителни уверения.

В деня преди сватбата князът остави Настасия Филиповна в най-голямо въодушевление: получила беше от шивачката си в Петербург премените, които трябваше да носи на другия ден, венчалната рокля, украшенията за главата и други неща. Князът не очакваше да я види толкова възбудена от накитите; той хвалеше всичко и похвалите му я правеха още по-щастлива. Но тя се изтърва в разговора: чула била, че в града имало негодувание и че някакви нехранимайковци наистина готвели демонстрация с музика и дори с декламиране на стихове, написани нарочно за случая, и че всичко това повече или по-малко се одобрявало от останалото общество. Ето защо й се искало сега да вирне още повече глава пред тях, да смае всички с вкуса и разкоша на тоалета си. „Нека крещят, нека свиркат, ако посмеят!“ Като помислеше само за това, очите й святкаха. Тя хранеше още една тайна надежда, но не смееше да я каже на глас: мечтаеше си, че Аглая или най-малкото някой, пратен от нея, ще бъде също инкогнито в тълпата, в черквата, ще я наблюдава и ще види всичко; ето защо се готвеше. Тези бяха мислите, в които тя бе потънала, когато се раздели с княза към единадесет часа вечерта; но още не беше ударило полунощ, когато дотичаха да кажат на княза от страна на Дария Алексеевна „да отиде по-скоро, защото работата върви много зле“. Князът завари годеницата си в сълзи; затворена в стаята си, тя беше в отчаяние, в истерия; дълго време не чуваше нищо от това, което й говореха през заключената врата; най-после тя отвори, пусна само княза, заключи веднага вратата и падна на колене пред него. (Така поне разправяше по-късно Дария Алексеевна, която успяла да види нещичко.)

— Какво правя аз! Какво правя! Какво правя с тебе! — викала тя, като прегръщала конвулсивно нозете му.

Князът остана цял час при нея; ние не знаем какво са си говорили. Дария Алексеевна разказваше, че след един час те се разделили мирно и щастливо. Князът праща още веднъж през нощта да питат как е Настасия Филиповна, но тя беше вече заспала. Сутринта, преди още тя да се събуди, идваха при Дария Алексеевна на два пъти от страна на княза и едва на третия пратен човек бе поръчано да съобщи, че „сега Настасия Филиповна е заобиколена от цял рой модистки и фризьори, дошли от Петербург, че няма и следа от вчерашната криза, че тя е заета с гизденето си така, както може да бъде заета една хубавица пред венчилото си, и че тъкмо в този момент заседава извънреден съвет кои брилянти да сложи и как да ги сложи“. Князът се успокои напълно.

Всичко, което стана след това около сватбата, бе описано по следния начин от хора осведомени, и то, струва ни се, вярно:

Венчавката трябваше да стане в осем часа вечерта; Настасия Филиповна беше готова още в седем. Още от шест часа почнаха вече да се събират малко по малко групи от зяпачи около вилата на Лебедев, но най-вече край къщата на Дария Алексеевна; към седем часа почна да се пълни и черквата. Вера Лебедева и Коля изпитваха голям страх за княза; те имаха обаче много работа в къщи: уреждаха в стаите на княза приема и угощението. Впрочем след венчавката не се предвиждаха почти никакви гости: освен лицата, чието присъствие беше необходимо за бракосъчетанието, Лебедев беше поканил Птицин, Ганя, доктора с ордена „Ана на шия“ и Дария Алексеевна. Когато князът полюбопитствува да узнае от Лебедев защо е поканил доктора, един човек „почти съвсем непознат“, той му отговори самодоволно: „Орден на шия, почтен човек, за представителност“ — и разсмя княза. Във фракове и с ръкавици. Келер и Бурдовски имаха много приличен вид; само Келер все още вдъхваше у княза и у хората си известен страх поради явното си настроение за бой и гледаше много враждебно зяпачите, струпали се около къщата.

Най-после в седем и половина князът потегли с карета за черквата. Нека отбележим по този случай, че той държеше да не пренебрегне нито един от приетите обичаи и традиции; всичко се вършеше публично, явно, открито, и „както трябва“. В черквата той се провря криво-ляво през тълпата, съпровождан от непрекъснати шушукания и възклици на публиката; пред него вървеше Келер, който мяташе наляво и надясно заплашителни погледи. Князът се подслони временно в олтара, а Келер отиде да доведе годеницата. Пред къщата на Дария Алексеевна намери една тълпа не само два-три пъти по-голяма от тълпата пред вилата на княза, но може би и три пъти по-нахална. Изкачвайки се на входната площадка, той чу такива възклици, че не можа да се стърпи и още малко щеше да се обърне към публиката, за да произнесе съответна реч, но за щастие беше спрян от Бурдовски и Дария Алексеевна, която дотича от площадката; те го хванаха и го заведоха насила вътре в къщата. Келер беше раздразнен и бързаше. Настасия Филиповна стана, погледна се още веднъж в огледалото, забеляза с „изкривена“ усмивка, както разправяше по-късно Келер, че е „бледа като мъртвец“, поклони се набожно на иконата и излезе на входната площадка. Многогласна гълчава поздрави появяването й. Вярно, че в първия миг се чуха смехове, ръкопляскания, а може би и свиркания; но след още един миг се чуха и други гласове:

— Брей, че хубава жена! — крещяха в тълпата.

— Не е нито първата, нито последната![2]

— Венчилото всичко заличава, глупаци!

— Къде ще намерите друга подобна красавица, ура! — крещяха тия, които бяха по-наблизо.

— Княгиня! За такава княгиня душата си бих продал! — извика някакъв канцеларист. — „Една нощ с цената на моя живот!…“[3]

Настасия Филиповна наистина излезе бледа като платно; но големите й черни очи бляскаха срещу тълпата като разпалени въглени; и този поглед вече тълпата не можа да понесе; негодуванието се превърна във възторжени викове. Вратичката на каретата беше отворена и Келер вече подаваше ръка на годеницата, когато изведнъж тя нададе вик и изтича от входа право към тълпата. Всички, които я придружаваха, се вкамениха от смайване, тълпата се разстъпи пред нея, а на пет-шест крачки от входа изневиделица изникна Рогожин. Неговия поглед бе зърнала между всички Настасия Филиповна. Тя се затече към него като безумна и го хвана за двете ръце.

— Спаси ме! Отведи ме! Където искаш, още сега!

Рогожин я подхвана с ръце и почти я занесе в каретата. След това в един миг извади от кесията си една сторублева банкнота и я подаде на кочияша.

— На гарата! Ако стигнеш преди тръгването на влака, ще получиш още сто рубли!

И скочи в каретата след Настасия Филиповна и затвори вратичката. Без да се колебае нито момент, кочияшът шибна конете. Като разправяше по-късно за случилото се, Келер се извиняваше, че бил изненадан: „Още една секунда и щях да се окопитя, нямаше да ги оставя да избягат!“ Опитал се да вземе заедно с Бурдовски друг файтон, който случайно се намирал там, и се спуснал да ги догони, но вече по пътя се размислил, че „е твърде късно и че не може да се върне насила!“

— Пък и князът няма да иска! — заключи потресен Бурдовски.

А Рогожин и Настасия Филиповна стигнаха навреме на гарата. След като слезе от каретата, един момент преди да се качи във влака, Рогожин спря набързо едно момиче, което минаваше, забрадено с копринена кърпа и облечено в тъмна наметка, извехтяла, но още прилична.

— Ще приемете ли петдесет рубли за наметката си! — каза той на момичето, като му подаде веднага парите.

Докато то свари да се учуди и да разбере за какво става въпрос, той вече му пъхна в ръката една банкнота от петдесет рубли, свали наметката и кърпата и ги метна върху раменете и главата на Настасия Филиповна. Великолепният й тоалет биеше в очи и щеше да привлече погледите на всички във вагона и едва по-късно момичето разбра защо бяха купили от него на такава добра цена извехтялата дрипа, която не струваше нищо.

Слухът за станалото стигна в черквата с необикновена бързина. Когато Келер си проправяше път към княза, множество хора, които той съвсем не познаваше, се спускаха към него да го разпитват. Говореха високо, поклащаха глави, дори се смееха; никой не излизаше от черква, всички чакаха да видят как годеникът ще посрещне новината. Той побледня, но прие новината спокойно, като едва чуто каза: „Боях се, но все пак не очаквах това…“ — и после, като помълча малко, прибави: „Впрочем… при нейното състояние… това е напълно в реда на нещата.“ Това заключение бе наречено по-късно от самия Келер „безпримерна философия“. Князът излезе от черква наглед спокоен и бодър; така поне мнозина забелязаха и после разправяха. Изглеждаше, че има голямо желание да се прибере в къщи и по-скоро да остане сам; ала не го оставиха да го направи. След него влязоха в стаята му някои от поканените, между които Птицин, Гаврила Ардалионович и докторът, който също нямаше намерение да си ходи. Освен това цялата къща беше буквално обсадена от зяпачи. Още от терасата князът чу как Келер и Лебедев се заразправяха ожесточено с някакви съвсем непознати хора, които имаха вид на чиновници и искаха на всяка цена да нахлуят на терасата. Князът се приближи и запита какво има, после отстрани вежливо Лебедев и Келер, обърна се деликатно към един побелял и едър господин, който бе застанал на стъпалата на стълбището начело на неколцина други, желаещи да влязат, и го покани да му направи честта да го посети. Господинът се смути, но все пак прие поканата; след него влезе втори, трети. От цялата тълпа изявиха желание седем-осем души, които също влязоха, като гледаха да го направят колкото се може по-непринудено; но повече мераклии не се намериха и скоро в тълпата почнаха да одумват натрапниците. Настаниха новодошлите, започна се разговор, поднесен им бе чай — всичко това стана извънредно прилично, скромно и донякъде учуди неканените гости. Направиха се, разбира се, няколко опита да стане разговорът по-весел и да го насочат към „желаната“ тема; зададени бяха няколко нескромни въпроса, направиха се няколко „смели“ забележки. Князът отговори на всички така естествено и любезно и в същото време е такова достойнство, с такова доверие в почтеността на гостите си, че нескромните въпроси престанаха от само себе си. Малко по малко разговорът стана почти сериозен. Един господин, вземайки повод от разговора, изведнъж се закле страшно възмутен, че няма да продаде имота си, каквото и да стане; напротив, ще чака и ще изчака, защото „предприятията струват повече от парите“; „да, любезни господине — заключи той, — ето в какво се състои моята икономическа система, да я знаете.“ Тъй като той говореше на княза, князът го похвали горещо, макар че Лебедев му шепнеше на ухото, че този господин е сетен сиромах и никога не е имал никакъв имот. Мина почти един час, свършиха с пиенето на чай и най-после на гостите им стана съвестно да седят повече. Докторът и побелелият господин се сбогуваха трогателно с княза, пък и всички си вземаха сбогом пламенно и шумно. Изказаха се пожелания и съждения, подобни на това „няма смисъл да се тъжи, може би така е станало по-добре“ и така нататък. Някои наистина си направиха устата за шампанско, но по-възрастните гости възпряха по-младите. Когато всички си отидоха, Келер се наведе към Лебедев и му каза: „Да останеше на нас, ние щяхме да се развикаме, да се сбием, да се опозорим и да привлечем вниманието на полицията; а той, ето на, спечели си нови, приятели, и то какви: познавам ги!“ Лебедев, който беше доста „цъфнал“, въздъхна и отвърна: „Това, което скри от мъдрите и разумните, откри го на децата; и по-рано съм казвал това за него, но сега ще прибавя, че самото дете бе запазено от пропастта и спасено от Бога, той и всички светии го спасиха!“

Най-после към десет и половина князът остана сам; болеше го главата; последен си отиде Коля, който му помогна да смени сватбените си дрехи с халат. Разделиха се сърдечно. Коля не се разпростря надълго върху събитието на деня, но обеща да дойде по-рано на другия ден. По-късно той твърдеше, че като се сбогувал за последен път с него, князът не го предупредил за нищо, значи, скрил и от него намеренията си. Скоро не остана почти никой в къщата: Бурдовски отиде при Иполит, Келер и Лебедев се замъкнаха някъде. Остана за някое време само Вера Лебедева, за да подреди набързо стаите в обикновения им вид. На излизане тя се отби при княза. Той бе седнал на масата, облегнал се на двата си лакътя и закрил е ръце глава. Тя се приближи тихо до него и го докосна до рамото; князът я погледна учудено и като че ли почна да си припомня нещата; когато след около една минута си ги припомни и се сети за всичко, изведнъж го обзе голямо вълнение. Всичко впрочем се изрази в голямата и гореща молба към Вера да му почука утре заран на вратата в седем часа, за да може да вземе първия влак. Вера обеща; князът я помоли горещо да не казва никому за това; тя обеща и това и когато най-после отвори широко вратата, за да излезе, той я задържа за трети път, хвана й ръцете, целуна ги, след това я целуна по челото и някак „необикновено“ й каза: „До утре!“ Така поне разправяше по-късно Вера. Тя си отиде страшно уплашена за него. На другата заран се поуспокои малко, когато след седем часа, както бе уговорено, почука на вратата му и му каза, че влакът за Петербург тръгва след четвърт час; видя й се, че той отвори съвсем бодър и дори усмихнат. Едва ли се беше събличал през нощта, но все пак бе спал. Той каза, че може би ще се върне още днес. От всичко се виждаше, значи, че той бе сметнал сега за възможно и необходимо да съобщи само на нея, че заминава за Петербург.

Бележки

[1] Талейран, Шарл-Морис (1754–1838) — френски дипломат. Името на Талейран е станало нарицателно име на ловък и безсрамен дипломат.

[2] В смисъл: която става княгиня, след като е водила покварен живот. — Б.пр.

[3] „Една нощ с цената на моя живот!…“ — из поемата на Пушкин за Клеопатра („Чертог сиял, гремели хором…“), влязла в състава на повестта „Египетски нощи“ (1835).