Метаданни

Данни

Година
–1869 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1 глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1988. Том 6.

История

  1. — Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Идиот, (Обществено достояние)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,7 (× 102 гласа)

Информация

Сканиране
noisy (2009)
Разпознаване и корекция
NomaD (2010)
Допълнителна корекция; отделяне на бележките като допълнително произведение
kipe (2015 г.)

Издание:

Фьодор М. Достоевски. Идиот

Стиховете в романа са преведени от Цветан Стоянов.

Редактор: Милка Минева

Художник: Александър Поплилов

Худ. редактор: Васил Йончев

Техн. редактор: Александър Димитров

Коректори: Любка Иванова, Лидия Стоянова

Дадена за печат на 18.XII.1959 г.

Народна култура, София, 1960

 

Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в десяти томах

Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1957

История

  1. — Добавяне
  2. — Допълнителна корекция от kipe

III

Был уже двенадцатый час. Князь знал, что у Епанчиных в городе он может застать теперь одного только генерала, по службе, да и то навряд. Ему подумалось, что генерал, пожалуй, еще возьмет его и тотчас же отвезет в Павловск, а ему до того времени очень хотелось сделать один визит. На риск опоздать к Епанчиным и отложить свою поездку в Павловск до завтра, князь решился идти разыскивать дом, в который ему так хотелось зайти.

Визит этот был для него, впрочем, в некотором отношении рискованным. Он затруднялся и колебался. Он знал про дом, что он находится в Гороховой, неподалеку от Садовой, и положил идти туда, в надежде, что, дойдя до места, он успеет наконец решиться окончательно.

Подходя к перекрестку Гороховой и Садовой, он сам удивился своему необыкновенному волнению; он и не ожидал, что у него с такою болью будет биться сердце. Один дом, вероятно по своей особенной физиономии, еще издали стал привлекать его внимание, и князь помнил потом, что сказал себе: «Это, наверно, тот самый дом». С необыкновенным любопытством подходил он проверить свою догадку; он чувствовал, что ему почему-то будет особенно неприятно, если он угадал. Дом этот был большой, мрачный, в три этажа, без всякой архитектуры, цвету грязно-зеленого. Некоторые, очень, впрочем, немногие дома в этом роде, выстроенные в конце прошлого столетия, уцелели именно в этих улицах Петербурга (в котором всё так скоро меняется) почти без перемены. Строены они прочно, с толстыми стенами и с чрезвычайно редкими окнами; в нижнем этаже окна иногда с решетками. Большею частью внизу меняльная лавка. Скопец, заседающий в лавке, нанимает вверху. И снаружи и внутри как-то негостеприимно и сухо, всё как будто скрывается и таится, а почему так кажется по одной физиономии дома — было бы трудно объяснить. Архитектурные сочетания линий имеют, конечно, свою тайну. В этих домах проживают почти исключительно одни торговые. Подойдя к воротам и взглянув на надпись, князь прочел: «Дом потомственного почетного гражданина Рогожина».

Перестав колебаться, он отворил стеклянную дверь, которая шумно за ним захлопнулась, и стал всходить по парадной лестнице во второй этаж. Лестница была темная; каменная, грубого устройства, а стены ее окрашены красною краской. Он знал, что Рогожин с матерью и братом занимает весь второй этаж этого скучного дома. Отворивший князю человек провел его без доклада и вел долго; проходили они и одну парадную залу, которой стены были «под мрамор», со штучным дубовым полом и с мебелью двадцатых годов, грубою и тяжеловесною, проходили и какие-то маленькие клетушки, делая крючки и зигзаги, поднимаясь на две, на три ступени и на столько же спускаясь вниз, и наконец постучались в одну дверь. Дверь отворил сам Парфен Семеныч; увидев князя, он до того побледнел и остолбенел на месте, что некоторое время похож был на каменного истукана, смотря своим неподвижным и испуганным взглядом и скривив рот в какую-то в высшей степени недоумевающую улыбку, — точно в посещении князя он находил что-то невозможное и почти чудесное. Князь хоть и ожидал чего-нибудь в этом роде, но даже удивился.

— Парфен, может, я некстати, я ведь и уйду, — проговорил он наконец в смущении.

— Кстати! Кстати! — опомнился наконец Парфен. — Милости просим, входи!

Они говорили друг другу ты. В Москве им случалось сходиться часто и подолгу, было даже несколько мгновений в их встречах, слишком памятно запечатлевшихся друг у друга в сердце. Теперь же они месяца три с лишком как не видались.

Бледность и как бы мелкая, беглая судорога всё еще не покидали лица Рогожина. Он хоть и позвал гостя, но необыкновенное смущение его продолжалось. Пока он подводил князя к креслам и усаживал его к столу, тот случайно обернулся к нему и остановился под впечатлением чрезвычайно странного и тяжелого его взгляда. Что-то как бы пронзило князя и вместе с тем как бы что-то ему припомнилось — недавнее, тяжелое, мрачное. Не садясь и остановившись неподвижно, он некоторое время смотрел Рогожину прямо в глаза; они еще как бы сильнее блеснули в первое мгновение. Наконец Рогожин усмехнулся, но несколько смутившись и как бы потерявшись.

— Что ты так смотришь пристально? — пробормотал он. — Садись!

Князь сел.

— Парфен, — сказал он, — скажи мне прямо, знал ты, что я приеду сегодня в Петербург, или нет?

— Что ты приедешь, я так и думал, и, видишь, не ошибся, — прибавил тот, язвительно усмехнувшись, — но почем я знал, что ты сегодня приедешь?

Некоторая резкая порывчатость и странная раздражительность вопроса, заключавшегося в ответе, еще более поразили князя.

— Да хоть бы и знал, что сегодня, из-за чего же так раздражаться? — тихо промолвил князь в смущении.

— Да ты к чему спрашиваешь-то?

— Давеча, выходя из вагона, я увидел пару совершенно таких же глаз, какими ты сейчас сзади поглядел на меня.

— Вона! Чьи же были глаза-то? — подозрительно пробормотал Рогожин. Князю показалось, что он вздрогнул.

— Не знаю; в толпе, мне даже кажется, что померещилось; мне начинает всё что-то мерещиться. Я, брат Парфен, чувствую себя почти вроде того, как бывало со мной лет пять назад, еще когда припадки приходили.

— Что ж, может, и померещилось; я не знаю… — бормотал Парфен.

Ласковая улыбка на лице его не шла к нему в эту минуту, точно в этой улыбке что-то сломалось и как будто Парфен никак не в силах был склеить ее, как ни пытался.

— Что ж, опять за границу, что ли? — спросил он и вдруг прибавил: — А помнишь, как мы в вагоне, по осени, из Пскова ехали, я сюда, а ты… в плаще-то, помнишь, штиблетишки-то?

И Рогожин вдруг засмеялся, в этот раз с какою-то откровенною злобой и точно обрадовавшись, что удалось хоть чем-нибудь ее выразить.

— Ты здесь совсем поселился? — спросил князь, оглядывая кабинет.

— Да, я у себя. Где же мне и быть-то?

— Давно мы не видались. Про тебя я такие вещи слышал, что как будто и не ты.

— Мало ли что ни наскажут, — сухо заметил Рогожин.

— Однако же ты всю компанию разогнал; сам вот в родительском доме сидишь, не проказишь. Что ж, хорошо. Дом-то твой или ваш общий?

— Дом матушки. К ней сюда чрез коридор.

— А где брат твой живет?

— Брат Семен Семеныч во флигеле.

— Семейный он?

— Вдовый. Тебе для чего это надо?

Князь поглядел и не ответил; он вдруг задумался и, кажется, не слыхал вопроса. Рогожин не настаивал и выжидал. Помолчали.

— Я твой дом сейчас, подходя, за сто шагов угадал, — сказал князь.

— Почему так?

— Не знаю совсем. Твой дом имеет физиономию всего вашего семейства и всей вашей рогожинской жизни, а спроси, почему я этак заключил, — ничем объяснить не могу. Бред, конечно. Даже боюсь, что это меня так беспокоит. Прежде и не вздумал бы, что ты в таком доме живешь, а как увидал его, так сейчас и подумалось: «Да ведь такой точно у него и должен быть дом!».

— Вишь! — неопределенно усмехнулся Рогожин, не совсем понимая неясную мысль князя. — Этот дом еще дедушка строил, — заметил он. — В нем всё скопцы жили, Хлудяковы, да и теперь у нас нанимают.

— Мрак-то какой. Мрачно ты сидишь, — сказал князь, оглядывая кабинет.

Это была большая комната, высокая, темноватая, заставленная всякою мебелью — большею частию большими деловыми столами, бюро, шкафами, в которых хранились деловые книги и какие-то бумаги. Красный широкий сафьянный диван, очевидно, служил Рогожину постелью. Князь заметил на столе, за который усадил его Рогожин, две-три книги; одна из них, «История» Соловьева, была развернута и заложена отметкой. По стенам висело в тусклых золоченых рамах несколько масляных картин, темных, закоптелых и на которых очень трудно было что-нибудь разобрать. Один портрет во весь рост привлек на себя внимание князя: он изображал человека лет пятидесяти, в сюртуке покроя немецкого, но длиннополом, с двумя медалями на шее, с очень редкою и коротенькою седоватою бородкой, со сморщенным и желтым лицом, с подозрительным, скрытным и скорбным взглядом.

— Это уж не отец ли твой? — спросил князь.

— Он самый и есть, — отвечал с неприятною усмешкой Рогожин, точно готовясь к немедленной бесцеремонной какой-нибудь шутке насчет покойного своего родителя.

— Он был ведь не из старообрядцев?

— Нет, ходил в церковь, а это правда, говорил, что по старой вере правильнее. Скопцов тоже уважал очень. Это вот его кабинет и был. Ты почему спросил, по старой ли вере?

— Свадьбу-то здесь справлять будешь?

— З-здесь, — ответил Рогожин, чуть не вздрогнув от неожиданного вопроса.

— Скоро у вас?

— Сам знаешь, от меня ли зависит?

— Парфен, я тебе не враг и мешать тебе ни в чем не намерен. Это я теперь повторяю так же, как заявлял и прежде, один раз, в такую же почти минуту. Когда в Москве твоя свадьба шла, я тебе не мешал, ты знаешь. В первый раз она сама ко мне бросилась, чуть не из-под венца, прося «спасти» ее от тебя. Я ее собственные слова тебе повторяю. Потом и от меня убежала, ты опять ее разыскал и к венцу повел, и вот, говорят, она опять от тебя убежала сюда. Правда ли это? Мне так Лебедев дал знать, я потому и приехал. А о том, что у вас опять здесь сладилось, я только вчера в вагоне в первый раз узнал от одного из твоих прежних приятелей, от Залёжева, если хочешь знать. Ехал же я сюда, имея намерение: я хотел ее наконец уговорить за границу поехать, для поправления здоровья; она очень расстроена и телом и душой, головой особенно, и, по-моему, в большом уходе нуждается. Сам я за границу ее сопровождать не хотел, а имел в виду всё это без себя устроить. Говорю тебе истинную правду. Если совершенная правда, что у вас опять это дело сладилось, то я и на глаза ей не покажусь, да и к тебе больше никогда не приду. Ты сам знаешь, что я тебя не обманываю, потому что всегда был откровенен с тобой. Своих мыслей об этом я от тебя никогда не скрывал и всегда говорил, что за тобою ей непременная гибель. Тебе тоже погибель… может быть, еще пуще, чем ей. Если бы вы опять разошлись, то я был бы очень доволен; но расстраивать и разлаживать вас сам я не намерен. Будь же спокоен и не подозревай меня. Да и сам ты знаешь: был ли я когда-нибудь твоим настоящим соперником, даже и тогда, когда она ко мне убежала. Вот ты теперь засмеялся; я знаю, чему ты усмехнулся. Да, мы жили там розно и в разных городах, и ты всё это знаешь наверно. Я ведь тебе уж и прежде растолковал, что я ее «не любовью люблю, а жалостью». Я думаю, что я это точно определяю. Ты говорил тогда, что эти слова мои понял; правда ли? понял ли? Вон как ты ненавистно смотришь! Я тебя успокоить пришел, потому что и ты мне дорог. Я очень тебя люблю, Парфен. А теперь уйду и никогда не приду. Прощай.

Князь встал.

— Посиди со мной, — тихо сказал Парфен, не подымаясь с места и склонив голову на правую ладонь, — я тебя давно не видал.

Князь сел. Оба опять замолчали.

— Я, как тебя нет предо мною, то тотчас же к тебе злобу и чувствую, Лев Николаевич. В эти три месяца, что я тебя не видал, каждую минуту на тебя злобился, ей-богу. Так бы тебя взял и отравил чем-нибудь! Вот как. Теперь ты четверти часа со мной не сидишь, а уж вся злоба моя проходит, и ты мне опять по-прежнему люб. Посиди со мной…

— Когда я с тобой, то ты мне веришь, а когда меня нет, то сейчас перестаешь верить и опять подозреваешь. В батюшку ты! — дружески усмехнувшись и стараясь скрыть свое чувство, отвечал князь.

— Я твоему голосу верю, как с тобой сижу. Я ведь понимаю же, что нас с тобой нельзя равнять, меня да тебя…

— Зачем ты это прибавил? И вот опять раздражился, — сказал князь, дивясь на Рогожина.

— Да уж тут, брат, не нашего мнения спрашивают, — отвечал тот, — тут без нас положили. Мы вот и любим тоже порозну, во всем то есть разница, — продолжал он тихо и помолчав. — Ты вот жалостью, говоришь, ее любить. Никакой такой во мне нет к ней жалости. Да и ненавидит она меня пуще всего. Она мне теперь во сне снится каждую ночь: всё, что она с другим надо мной смеется. Так оно, брат, и есть. Со мной к венцу идет, а и думать-то обо мне позабыла, точно башмак меняет. Верить ли, пять дней ее не видал, потому что ехать к ней не смею; спросит: «Зачем пожаловал?». Мало она меня срамила…

— Как срамила? Что ты?

— Точно не знает! Да ведь вот с тобою же от меня бежала «из-под венца», сам сейчас выговорил.

— Ведь ты же сам не веришь, что…

— Разве она с офицером, с Земтюжниковым, в Москве меня не срамила? Наверно знаю, что срамила, и уж после того, как венцу сама назначила срок.

— Быть не может! — вскричал князь.

— Верно знаю, — с убеждением подтвердил Рогожин. — Что, не такая, что ли? Это, брат, нечего и говорить, что не такая. Один это только вздор. С тобой она будет не такая, и сама, пожалуй, этакому делу ужаснется, а со мной вот именно такая. Ведь уж так. Как на последнюю самую шваль на меня смотрит. С Келлером, вот с этим офицером, что боксом дрался, так наверно знаю, для одного смеху надо мной сочинила… Да ты не знаешь еще, что она надо мной в Москве выделывала! А денег-то, денег сколько я перевел…

— Да… как же ты теперь женишься!… Как потом-то будешь? — с ужасом спросил князь.

Рогожин тяжело и страшно поглядел на князя и ничего не ответил.

— Я теперь уж пятый день у ней не был, — продолжал он, помолчав с минуту. — Всё боюсь, что выгонит. «Я, говорит, еще сама себе госпожа; захочу, так и совсем тебя прогоню, а сама за границу поеду» (это уж она мне говорила, что за границу-то поедет, — заметил он как бы в скобках и как-то особенно поглядев в глаза князю); иной раз, правда, только пужает, всё ей смешно на меня отчего-то. А в другой раз и в самом деле нахмурится, насупится, слова не выговорит; я вот этого-то и боюсь. Ономнясь подумал: стану приезжать не с пустыми руками, — так только ее насмешил, а потом и в злость даже вошла. Горничной Катьке такую мою одну шаль подарила, что хоть и в роскоши она прежде живала, а может, такой еще и не видывала. А о том, когда венчаться, и заикнуться нельзя. Какой тут жених, когда и просто приехать боится? Вот и сижу, а невтерпеж станет, так тайком да крадучись мимо дома ее по улице и хожу или за углом где прячусь. Ономнясь чуть не до свету близ ворот ее продежурил, — померещилось что-то мне тогда. А она, знать, подглядела в окошко: «Что же бы ты, говорит, со мной сделал, кабы обман увидал?». Я не вытерпел да и говорю: «Сама знаешь».

— Что же знает?

— А почему и я-то знаю! — злобно засмеялся Рогожин. — В Москве я ее тогда ни с кем не мог изловить, хоть и долго ловил. Я ее тогда однажды взял да и говорю: «Ты под венец со мной обещалась, в честную семью входишь, а знаешь ты теперь кто такая? Ты, говорю, вот какая!».

— Ты ей сказал?

— Сказал.

— Ну?

— «Я тебя, говорит, теперь и в лакеи-то к себе, может, взять не захочу, не то что женой твоей быть». — «А я, говорю, так не выйду, один конец!» — «А я, говорит, сейчас Келлера позову, скажу ему, он тебя за ворота и вышвырнет». Я и кинулся на нее да тут же до синяков и избил.

— Быть не может! — вскричал князь.

— Говорю: было, — тихо, но сверкая глазами подтвердил Рогожин. — Полторы сутки ровно не спал, не ел, не пил, из комнаты ее не выходил, на коленки перед ней становился: «Умру, говорю, не выйду, пока не простишь, а прикажешь вывести — утоплюсь; потому — что я без тебя теперь буду?». Точно сумасшедшая она была весь тот день, то плакала, то убивать меня собиралась ножом, то ругалась надо мной. Залёжева, Келлера, и Земтюжникова, и всех созвала, на меня им показывает, срамит. «Поедемте, господа, всей компанией сегодня в театр, пусть он здесь сидит, коли выйти не хочет, я для него не привязана. А вам здесь, Парфен Семеныч, чаю без меня подадут, вы, должно быть, проголодались сегодня». Воротилась из театра одна: «Они, говорит, трусишки и подлецы, тебя боятся да и меня пугают: говорят, он так не уйдет, пожалуй, зарежет. А я вот как в спальню пойду, так дверь и не запру за собой: вот как я тебя боюсь! Чтобы ты знал и видел это! Пил ты чай?» — «Нет, говорю, и не стану». — «Была бы честь приложена, а уж очень не идет к тебе это». И как сказала, так и сделала, комнату не заперла. Наутро вышла — смеется: «Ты с ума сошел, что ли? — говорит. — Ведь этак ты с голоду помрешь?» — «Прости, говорю». — «Не хочу прощать, не пойду за тебя, сказано. Неужто ты всю ночь на этом кресле сидел, не спал?» — «Нет, говорю, не спал», — «Как умен-то! А чай пить и обедать опять не будешь?» — «Сказал не буду — прости!» — «Уж как это к тебе не идет, говорит, если б ты только знал, как к корове седло. Уж не пугать ли ты меня вздумал? Экая мне беда какая, что ты голодный просидишь; вот испугал-то!». Рассердилась, да ненадолго, опять шпынять меня принялась. И подивился я тут на нее, что это у ней совсем этой злобы нет? А ведь она зло помнит, долго на других зло помнит! Тогда вот мне в голову и пришло, что до того она меня низко почитает, что и зла-то на мне большого держать не может. И это правда. «Знаешь ты, говорит, что такое папа римский?» — «Слыхал, говорю». «Ты, говорит, Парфен Семеныч, истории всеобщей ничего не учился». — «Я ничему, говорю, не учился». — «Так вот я тебе, говорит, дам прочесть: был такой одни папа и на императора одного рассердился, и тот у него три дня, не пивши, не евши, босой, на коленках, пред его дворцом простоял, пока тот ему не простил; так ты думаешь, что тот император в эти три дня, на колонках-то стоя, про себя передумал и какие зароки давал?… Да постой, говорит, я тебе сама про это прочту!». Вскочила, принесла книгу: «Это стихи, говорит», и стала мне в стихах читать о том, как этот император в эти три дня заклинался отомстить тому папе. «Неужели, говорит, это тебе не нравится, Парфен Семенович?» — «Это всё верно, говорю, что ты прочла». — «Ага, сам говоришь, что верно, значит, и ты, может, зароки даешь, что: „выйдет она за меня, тогда-то я ей всё и припомню, тогда-то и натешусь над ней!“» — «Не знаю, говорю, может, и думаю так». — «Как не знаешь?» — «Так, говорю, не знаю, не о том мне всё теперь думается». — «А о чем же ты теперь думаешь?» — «А вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на тебя гляжу и за тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом, и что сказала, а ночь всю эту ни о чем и не думал, всё слушал, как ты во сне дышала да как раза два шевельнулась.» — «Да ты, — засмеялась она, — пожалуй, и о том, что меня избил, не думаешь и не помнишь?» — «Может, говорю, и думаю, не знаю». — «А коли не прощу и за тебя не пойду?» — «Сказал, что утоплюсь». — «Пожалуй, еще убьешь перед этим…». Сказала и задумалась. Потом осердилась и вышла. Через час выходит ко мне такая сумрачная. «Я, говорит, пойду за тебя, Парфен Семенович, и не потому, что боюсь тебя, а всё равно погибать-то. Где ведь и лучше-то? Садись, говорит, тебе сейчас обедать подадут. А коли выйду за тебя, прибавила, то я тебе верною буду женой, в этом не сомневайся и не беспокойся». Потом помолчала и говорит: «Все-таки ты не лакей; я прежде думала, что ты совершенный, как есть, лакей». Тут и свадьбу назначила, а через неделю к Лебедеву от меня и убежала сюда. Я как приехал, она и говорит: «Я от тебя не отрекаюсь совсем; я только подождать еще хочу, сколько мне будет угодно, потому я всё еще сама себе госпожа. Жди и ты, коли хочешь». Вот как у нас теперь… Как ты обо всем этом думаешь, Лев Николаевич?

— Сам как ты думаешь? — переспросил князь, грустно смотря на Рогожина.

— Да разве я думаю! — вырвалось у того. Он хотел было еще что-то прибавить, но промолчал в неисходной тоске.

Князь встал и хотел опять уходить.

— Я тебе все-таки мешать не буду, — тихо проговорил он, почти задумчиво, как бы отвечая какой-то своей внутренней, затаенной мысли.

— Знаешь, что я тебе скажу! — вдруг одушевился Рогожин, и глаза его засверкали. — Как это ты мне так уступаешь, не понимаю? Аль уж совсем ее разлюбил? Прежде ты все-таки был в тоске; я ведь видел. Так для чего же ты сломя-то голову сюда теперь прискакал? Из жалости? (И лицо его искривилось в злую насмешку). Хе-хе!

— Ты думаешь, что я тебя обманываю? — спросил князь.

— Нет, я тебе верю, да только ничего тут не понимаю. Вернее всего то, что жалость твоя, пожалуй, еще пуще моей любви!

Что-то злобное и желавшее непременно сейчас же высказаться загорелось в лице его.

— Что же, твою любовь от злости не отличишь, — улыбнулся князь, — а пройдет она, так, может, еще пуще беда будет. Я, брат Парфен, уж это тебе говорю…

— Что зарежу-то?

Князь вздрогнул.

— Ненавидеть будешь очень ее за эту же теперешнюю любовь, за всю эту муку, которую теперь принимаешь. Для меня всего чуднее то, как она может опять идти за тебя? Как услышал вчера — едва поверил, и так тяжело мне стало. Ведь уж два раза она от тебя отрекалась и из-под венца убегала, значит, есть же предчувствие!… Что же ей в тебе-то теперь? Неужели твои деньги? Вздор это. Да и деньги-то небось сильно уж порастратил. Неужто, чтобы только мужа найти? Так ведь она могла бы и кроме тебя найти. Всякого, кроме тебя, лучше, потому что ты и впрямь, пожалуй, зарежешь, и она уж это слишком, может быть, теперь понимает. Что ты любишь-то ее так сильно? Правда, вот это разве… Я слыхивал, что есть такие, что именно этакой любви ищут… только…

Князь остановился и задумался.

— Что ты опять усмехнулся на отцов портрет? — спросил Рогожин, чрезвычайно пристально наблюдавший всякую перемену, всякую беглую черту в лице князя.

— Чего я усмехнулся? А мне на мысль пришло, что если бы не было с тобой этой напасти, не приключилась бы эта любовь, так ты, пожалуй, точь-в-точь как твой отец бы стал, да и в весьма скором времени. Засел бы молча один в этом доме с женой, послушною и бессловесною, с редким и строгим словом, ни одному человеку не веря, да и не нуждаясь в этом совсем и только деньги молча и сумрачно наживая. Да много-много что старые бы книги когда похвалил, да двуперстным сложением заинтересовался, да и то разве к старости…

— Насмехайся. И вот точь-в-точь она это же самое говорила недавно, когда тоже этот портрет разглядывала! Чудно, как вы во всем заодно теперь…

— Да разве она уж была у тебя? — с любопытством спросил князь.

— Была. На портрет долго глядела, про покойника расспрашивала. «Ты вот точно такой бы и был, — усмехнулась мне под конец, — у тебя, говорит, Парфен Семеныч, сильные страсти, такие страсти, что ты как раз бы с ними в Сибирь, на каторгу, улетел, если б у тебя тоже ума не было, потому что у тебя большой ум есть, говорит» (так и сказала, »от веришь или нет? В первый раз от нее такое слово услышал!). «Ты всё это баловство теперешнее скоро бы и бросил. А так как ты совсем необразованный человек, то и стал бы деньги копить, и сел бы, как отец, в этом доме с своими скопцами; пожалуй бы, и сам в их веру под конец перешел, и уж так бы ты свои деньги полюбил, что и не два миллиона, а, пожалуй бы, и десять скопил, да на мешках своих с голоду бы и помер, потому у тебя во всем страсть, всё ты до страсти доводишь». Вот точно так и говорила, почти точь-в-точь этими словами. Никогда еще до этого она так со мной не говорила! Она ведь со мной всё про вздоры говорит али насмехается; да и тут смеясь начала, а потом такая стала сумрачная; весь этот дом ходила осматривала и точно пужалась чего. «Я всё это переменю, говорю, и отделаю, а то и другой дом к свадьбе, пожалуй, куплю», — «Ни-ни, говорит, ничего здесь не переменять, так и будем жить. Я подле твоей матушки, говорит, хочу жить, когда женой твоей стану». Повел я ее к матушке, — была к ней почтительна, как родная дочь. Матушка и прежде, вот уже два года, точно как бы не в полном рассудке сидит (больная она), а по смерти родителя и совсем как младенцем стала, без разговору: сидит без ног и только всем, кого увидит, с места кланяется; кажись, не накорми ее, так она и три дня не спохватится. Я матушкину правую руку взял, сложил: «Благословите, говорю, матушка, со мной к венцу идет»; так она у матушки руку с чувством поцеловала, «много, говорит, верно, твоя мать горя перенесла». Вот эту книгу у меня увидала: «Что это ты, „Русскую историю“ стал читать? (А она мне и сама как-то раз в Москве говорила: «Ты бы образил себя хоть бы чем, хоть бы „Русскую историю“ Соловьева прочел, ничего-то ведь ты не знаешь»). Это ты хорошо, сказала, так и делай, читай. Я тебе реестрик сама напишу, какие тебе книги перво-наперво надо прочесть; хочешь или нет?». И никогда-то, никогда прежде она со мной так не говорила, так что даже удивила меня; в первый раз как живой человек вздохнул.

— Я этому очень рад, Парфен, — сказал князь с искренним чувством, — очень рад. Кто знает, может, бог вас и устроит вместе.

— Никогда не будет того! — горячо вскричал Рогожин.

— Слушай, Парфен, если ты так ее любишь, неужто не захочешь ты заслужить ее уважение? А если хочешь, так неужели не надеешься? Вот я давеча сказал, что для меня чудная задача: почему она идет за тебя? Но хоть я и не могу разрешить, но все-таки несомненно мне, что тут непременно должна же быть причина достаточная, рассудочная. В любви твоей она убеждена; но наверно убеждена и в некоторых твоих достоинствах. Иначе быть ведь не может! То, что ты сейчас сказал, подтверждает это. Сам ты говоришь, что нашла же она возможность говорить с тобой совсем другим языком, чем прежде обращалась и говорила. Ты мнителен и ревнив, потому и преувеличил всё, что заметил дурного. Уж конечно, она не так дурно думает о тебе, как ты говоришь. Ведь иначе значило бы, что она сознательно в воду или под нож идет, за тебя выходя. Разве может быть это? Кто сознательно в воду или под нож идет?

С горькою усмешкой прослушал Парфен горячие слова князя. Убеждение его, казалось, было уже непоколебимо поставлено.

— Как ты тяжело смотришь теперь на меня, Парфен! — с тяжелым чувством вырвалось у князя.

— В воду или под нож! — проговорил тот наконец. — Хе! Да потому-то и идет за меня, что наверно за мной нож ожидает! Да неужто уж ты и впрямь, князь, до сих пор не спохватился, в чем тут всё дело?

— Не понимаю я тебя.

— Что ж, может, и впрямь не понимает, хе-хе! Говорят же про тебя, что ты… того. Другого она любит, — вот что пойми! Точно так, как я ее люблю теперь, точно так же она другого теперь любит. А другой этот знаешь ты кто? Это ты! Что, не знал, что ли?

— Я!

— Ты. Она тебя тогда, с тех самых пор, с именин-то, и полюбила. Только она думает, что выйти ей за тебя невозможно, потому что она тебя будто бы опозорит и всю судьбу твою сгубит. «Я, говорит, известно какая». До сих пор про это сама утверждает. Она всё это мне сама так прямо в лицо и говорила. Тебя сгубить и опозорить боится, а за меня, значит, ничего, можно выйти, — вот каково она меня почитает, это тоже заметь!

— Да как же она от тебя ко мне бежала, а… от меня…

— А от тебя ко мне! Хе! Да мало ли что войдет ей вдруг в голову! Она вся точно в лихорадке теперь. То мне кричит: «За тебя как в воду иду. Скорей свадьбу!». Сама торопит, день назначает, а станет подходить время — испужается, али мысли другие пойдут — бог знает, ведь ты видел же: плачет, смеется, в лихорадке бьется. Да что тут чудного, что она и от тебя убежала? Она от тебя и убежала тогда, потому что сама спохватилась, как тебя сильно любит. Ей не под силу у тебя стало. Ты вот сказал давеча, что я ее тогда в Москве разыскал; неправда — сама ко мне от тебя прибежала: «Назначь день, говорит, я готова! Шампанского давай! К цыганкам едем!… — кричит!». Да не было бы меня, она давно бы уж в воду кинулась; верно говорю. Потому и не кидается, что я, может, еще страшнее воды. Со зла и идет за меня… коли выйдет, так уж верно говорю, что со зла выйдет.

— Да как же ты… как же ты?… — вскричал князь и не докончил. Он с ужасом смотрел на Рогожина.

— Что же не доканчиваешь, — прибавил тот осклабившись, — а хочешь, скажу, что ты вот в эту самую минуту про себя рассуждаешь: «Ну как же ей теперь за ним быть? Как ее к тому допустить?». Известно, что думаешь…

— Я не за тем сюда ехал, Парфен, говорю тебе, не то у меня в уме было…

— Это может, что не за тем и не то в уме было, а только теперь оно уж наверно стало за тем, хе-хе! Ну, довольно! Что ты так опрокинулся? Да неужто ты и впрямь того не знал? Дивишь ты меня!

— Всё это ревность, Парфен, всё это болезнь, всё это ты безмерно преувеличил… — пробормотал князь в чрезвычайном волнении. — Чего ты?

— Оставь, — проговорил Парфен и быстро вырвал из рук князя ножик, который тот взял со стола, подле книги, и положил его опять на прежнее место.

— Я как будто знал, когда въезжал в Петербург, как будто предчувствовал… — продолжал князь. — Не хотел я ехать сюда! Я хотел всё это здешнее забыть, из сердца прочь вырвать! Ну, прощай… Да что ты!

Говоря, князь в рассеянности опять было захватил в руки со стола тот же ножик, и опять Рогожин его вынул у него из рук и бросил на стол. Это был довольно простой формы ножик, с оленьим черенком, нескладной, с лезвием вершка в три с половиной, соответственной ширины.

Видя, что князь обращает особенное внимание на то, что у него два раза вырывают из рук этот нож, Рогожин с злобною досадой схватил его, заложил в книгу и швырнул книгу на другой стол.

— Ты листы, что ли, им разрезаешь? — спросил князь, но как-то рассеянно, всё еще как бы под давлением сильной задумчивости.

— Да, листы.

— Это ведь садовый нож?

— Да, садовый. Разве садовым нельзя разрезать листы?

— Да он… совсем новый.

— Ну что ж, что новый? Разве я не могу сейчас купить новый нож? — в каком-то исступлении вскричал наконец Рогожин, раздражавшийся с каждым словом.

Князь вздрогнул и пристально поглядел на Рогожина.

— Эк ведь мы! — засмеялся он вдруг, совершенно опомнившись. — Извини, брат, меня, когда у меня голова так тяжела, как теперь, и эта болезнь… я совсем, совсем становлюсь такой рассеянный и смешной. Я вовсе не об этом и спросить-то хотел… не помню о чем. Прощай…

— Не сюда, — сказал Рогожин.

— Забыл!

— Сюда, сюда, пойдем, я укажу.

III

Часът беше вече дванадесет. Князът знаеше, че в града сега може да завари у Епанчини единствено само генерала, задържан в службата си, но и то не бе сигурно. Той си помисли, че може би генералът няма да го остави и веднага ще го закара в Павловск, а пък много му се искаше да направи преди това едно посещение. С риск да отиде късно у Епанчини и да отложи за другия ден пътуването си до Павловск, князът реши да иде да потърси къщата, в която така много искаше да отиде.

Това посещение беше за него впрочем рисковано в известно отношение. Оттам идеха и неговите затруднения и колебания. Той знаеше, че къщата се намира на Гороховая, недалеч от Садовая, и реши да тръгне натам с надежда, че докато стигне до мястото, ще има време да вземе най-сетне окончателно решение.

Когато наближи кръстопътя на Гороховая и Садовая, сам се учуди на необикновеното си вълнение — не очакваше, че сърцето му ще бие с такава болка. Още отдалеч една къща почна да привлича вниманието му навярно поради особената си външност и по-късно князът си спомни, че си беше казал: „Сигурно това е къщата.“ С необикновено любопитство той се приближи да провери предположението си; чувствуваше, че, кой знае защо, ще му бъде особено неприятно, ако е познал. Къщата беше голяма, мрачна, на три етажа, без всякаква архитектура, с мръснозелен цвят. Тъкмо по тези улици на Петербург (дето всичко така бързо се мени) все още са се запазили почти непроменени няколко, впрочем доста малък брой, подобни къщи, построени в края на миналото столетие. Те са строени здраво, с дебели стени и извънредно малко прозорци; в долния етаж прозорците понякога имат решетки. Най-често там има сарафски дюкян. Скопецът, който държи дюкяна, живее в горните етажи. И отвътре, и отвън тези къщи са някак негостоприемни и студени, всичко у тях е като че ли непроницаемо и тайнствено, а защо буди такова впечатление физиономията на къщата — мъчно е да си обясни човек. Архитектурните съчетания на линиите си имат, разбира се, своята тайна. В тези къщи живеят почти изключително търговци. Князът се приближи до портата, погледна надписа и прочете: „Дом на потомствения почтен гражданин Рогожин“.

Той надви колебанието си, отвори стъклената врата, която хлопна шумно зад него, и почна да се изкачва по парадната стълба към първия етаж. Стълбата беше тъмна, каменна, грубо направена, а стените й бяха боядисани с червена боя. Той знаеше, че Рогожин заема с майка си и брат си целия първи етаж на тази тъжна къща. Слугата, който отвори на княза, го поведе, без да отиде да съобщи, и го води дълго; минаха и през една парадна зала, стените на която имитираха мрамор, с дъбов паркет и с мебели, груби и тежки, в стила на двадесетте години, минаха и през някакви малки стаички, като правеха извивки и зигзази, като се изкачваха по две-три стъпала и слизаха толкова надолу, и най-после почукаха на една врата. Вратата отвори сам Парфьон Семьонич; щом видя княза, той така побледня и се вдърви на място, че някое време приличаше на каменна статуя, загледал се със своя неподвижен и уплашен поглед и изкривил уста в някаква донемайкъде недоумяваща усмивка — като че в посещението на княза виждаше нещо невъзможно и почти чудато. Макар че бе очаквал нещо подобно, князът все пак остана учуден.

— Парфьон, може би ида не навреме, готов съм да си отида — каза най-после той смутено.

— Навреме, навреме! — опомни се най-сетне Парфьон. — Заповядай, влез!

Те си говореха на ти. В Москва им се беше случвало да се виждат често за дълго, имаше дори в срещите им няколко момента, които бяха оставили незаличимо впечатление в сърцата и на двамата. Сега не бяха се виждали повече от три месеца.

Бледнината и някакво леко, бегло потръпване все още не слизаше от лицето на Рогожин. Макар и да покани гостенина, продължаваше да чувствува необикновено смущение. Докато го водеше към креслата и го настаняваше до масата, князът случайно се извърна към него и се спря под впечатлението на необикновено странния му и тежък поглед. Спомни си нещо — неотдавнашно, тежко, мрачно. Не седна, а застана неподвижно, като гледа известно време Рогожин право в очите; в първия миг те като че ли блеснаха още по-силно. Най-после Рогожин се усмихна, но малко се смути и сякаш се обърка.

— Защо ме гледаш така вторачено? — смотолеви той. — Седни!

Князът седна.

— Парфьон — каза той, — кажи ми искрено, знаеше ли, че ще пристигна днес в Петербург, или не?

— Мислех си, че ще дойдеш и както виждаш, не съм се излъгал — отговори той със злъчна усмивка, — но отде можех да зная, че днес ще дойдеш?

Тонът на рязка стремителност и особено раздразнение в този въпрос, който в същото време бе и отговор, още повече смая княза.

— Но и да знаеше, че днес ще дойда, защо толкова се дразниш? — тихо промълви князът в смущението си.

— Но ти защо ми задаваш този въпрос?

— Когато слизах отзарана от влака, видях две също такива очи, с каквито преди малко ти ме погледна отзад.

— Гледай ги! Та чии бяха тези очи! — подозрително измънка Рогожин. На княза се стори, че той трепна.

— Не знам; това беше в тълпата, а може би дори така да ми се е сторило; напоследък почнах все да виждам такива миражи. Чувствувам се, драги Парфьон, почти в същото състояние, в което се намирах преди пет години, когато още имах припадъци.

— А може би пък наистина да е било мираж, не знам… — смънка Парфьон.

Любезната усмивка на лицето не му отиваше в този момент, като че в тази усмивка имаше нещо счупено, и Парфьон, колкото и да се мъчеше да го залепи, не можеше.

— Значи, пак ще заминаваш за чужбина, а? — попита той и изведнъж прибави: — А спомняш ли си как миналата есен пътувахме с влака от Псков, аз идвах в Петербург, а ти… с пелерина, помниш ли, и с гетри?

И Рогожин изведнъж се засмя, този път с някаква открита злоба и сякаш зарадван, че можа по някакъв начин да я изрази.

— Ти окончателно ли се установи тук? — попита князът, като оглеждаше кабинета.

— Да, аз съм си у дома. Къде другаде да отида?

— Отдавна не сме се виждали. Чух за тебе такива неща, че не бих повярвал да си ги направил ти.

— Какво ли не приказват хората — забеляза сухо Рогожин.

— Но все пак ти си разгонил цялата си тайфа; и ето седиш в бащината си къща, не вършиш лудории. Ами хубаво. Къщата твоя ли е, или е обща, на цялото семейство?

— Къщата е майчина. Стаите й са оттатък коридора.

— А брат ти къде живее?

— Брат ми Семьон Семьонич живее в пристройката.

— Женен ли е?

— Вдовец. Защо искаш да знаеш това?

Князът го погледна, без да отговори; замислил се бе изведнъж и като че не чу въпроса. Рогожин не настояваше и чакаше. Помълчаха.

— Като идвах насам сега, познах къщата ти веднага, от сто крачки — каза князът.

— Как така?

— Съвсем не знам. Твоята къща има физиономията на цялото ваше семейство и на целия ваш рогожински начин на живеене, но ако ме попиташ откъде съм направил това заключение — никак не мога да ти обясня. Фантазии, разбира се. Страх ме е дори, че тези неща толкова много ме безпокоят. По-рано и на ум не би ми дошло, че живееш в такава къща, но сега, щом я видях, начаса си помислих: „Точно в такава къща трябва да живее!“

— Гледай ти! — усмихна се неопределено Рогожин, като съвсем не разбра неясната мисъл на княза. — Тази къща е била построена още от дядо ми — забеляза той. — В нея винаги са живели скопци, Хлудякови, те и сега са наши наематели.

— Какъв мрак. Ти живееш в мрачина — каза князът, като оглеждаше кабинета.

Това беше голяма, висока, тъмна стая, отрупана с какви ли не мебели — главно големи работни маси, бюра, шкафове, в които се пазеха търговски книги и някакви книжа. Широк диван от червена кожа явно служеше за легло на Рогожин. Князът забеляза на масата, до която го бе турил Рогожин да седне, две-три книги; едната от тях, „История“ от Соловьов[1], беше отворена и в нея бе сложена бележка. По стените висяха в потъмнели позлатени рамки няколко маслени картини, толкова мътни и опушени, че мъчно можеше да се различи нещо по тях. Един портрет в естествена големина привлече вниманието на княза: на него бе нарисуван човек на около петдесет години в жакет с немска кройка, но с дълги пешове, с два медала на шията, с много рядка и къса прошарена брадичка, с набръчкано и жълто лице, с подозрителен, потаен и тъжен поглед.

— Това не е ли баща ти? — попита князът.

— Той същият — отговори с неприветлива усмивка Рогожин, като че се готвеше да пусне веднага някоя безсрамна шега по адрес на покойния си баща.

— Не беше ли той от старообрядците?

— Не, ходеше на черква, но право е, твърдеше, че старата вяра е по-близо до истината. И много уважаваше скопците. Ето това беше кабинетът му. Защо ме попита дали е бил старообрядец?

— А сватбата тук ли ще правиш?

— Тук — отговори Рогожин, като насмалко не потрепери от неочаквания въпрос.

— Скоро ли ще бъде?

— Нали знаеш, че не зависи от мене.

— Парфьон, аз не съм ти враг и нямам намерение да ти преча в каквото и да било. Повтарям ти го сега тъй, както ти го заявих и по-рано веднъж, в един момент, подобен на този. Когато наближаваше денят на сватбата ти в Москва, аз не ти пречех, ти знаеш. Първия път тя сама дотича при мене, едва ли не изпод венчилото, молейки ме да я „спася“ от тебе. Повтарям ти собствените й думи. После избяга и от мене, ти пак си я намерил и повел към олтара, но ето че, казват, тя пак избягала от тебе и дошла тук. Вярно ли е? Лебедев ми съобщи това, затова и пристигнах. А едва вчера за пръв път научих във влака от един от по-раншните ти приятели — от Зальожев, ако искаш да знаеш кой, — че тук пак сте се сдобрили. Идвах насам само е една цел: исках да я убедя най-после да замине за чужбина, за да възстанови здравето си; тя е много разстроена и телесно, и душевно, ужасни болки има в главата и според мене се нуждае от големи грижи. Нямах намерение да я придружавам в чужбина, исках да уредя цялото й пътуване, без аз да участвувам в него. Казвам ти самата истина. Но ако е абсолютно вярно, че вие пак сте се одобрили, няма дори да се явя повече пред очите й, а и при тебе няма да ми стъпи кракът. Ти сам знаеш, че не те лъжа, защото винаги съм бил откровен с тебе. Мислите си по този въпрос никога не съм крил от тебе и винаги съм казвал, че с тебе тя без друго ще се погуби. И ти ще се погубиш… може би още по-сигурно от нея. Ако пак се разделите, аз ще бъда много доволен, но нямам намерение да ви се бъркам в тая работа и да ви развалям живота. Така че бъди спокоен и не ме подозирай. Пък и сам знаеш бил ли съм ти някога истински съперник, дори когато тя избяга при мене. Ето ти сега се смееш; аз знам защо. Да, ние живяхме там поотделно и в различни градове — и ти го знаеш всичко това положително. Та аз и по-рано съм ти обяснявал, че „я обичам не от любов, а от състрадание“. Смятам, че определението ми е точно. Ти казваше тогава, че си разбрал тези мои думи; вярно ли е, разбрал ли си ги? С каква омраза ме гледаш! Аз дойдох да те успокоя, защото и ти ми си скъп. Обичам те много, Парфьон. А сега си отивам и никога няма да дойда пак. Сбогом.

Князът стана.

— Остани малко е мене — каза тихо Парфьон, без да става от мястото си и склонил глава на дясната си длан, — отдавна не съм те виждал.

Князът седна. И двамата пак замълчаха.

— Не си ли пред мене, Лев Николаевич, веднага чувствувам злоба срещу тебе. През тези три месеца, когато не те виждах, всеки миг се озлобявах към тебе, Бога ми. Идеше ми просто да те отровя с нещо! Така беше. А сега няма четвърт час, откак си при мене, и цялата ми злоба вече минава и ти пак си ми мил както по-рано. Остани малко с мене…

— Когато съм с тебе, ти ми вярваш, а когато ме няма, веднага преставаш да ми вярваш и пак започват подозренията ти. На баща си приличаш! — отговори князът, като се усмихна приятелски и гледаше да скрие истинското си чувство.

— Имам вяра в тебе, когато слушам гласа ти. Та аз разбирам, че нас двамата не могат да ни сравняват…

— Защо прибави това? Ето че пак се разгневи — каза князът, чудейки се на Рогожин.

— Ами че за това нещо, драги, не искат нашето мнение — отговори той, — без нас са го решили. Ето на̀, и обичаме различно, значи, по всичко се различаваме — продължи той, след като помълча малко. — Ето ти казваш, че я обичаш от състрадание. А аз не чувствувам към нея никакво състрадание. А и тя ме мрази най-вече от всичко. Сънувам я сега всяка нощ: все с някого другиго и ми се присмива. И така си е, драги. С мене отива под венчило, а и да помисли за мене забравила, като че обувката си сменя. Ще повярваш ли, пет дни не съм я виждал, защото не смея да ида при нея; ще ме попита: „Защо си дошъл?“ Малко ли ме е позорила…

— Как позорила? Какво говориш!

— Като че ли не знае! Ами дето избяга от мене „изпод венчилото“, за да отиде при тебе, сам го каза преди малко…

— Та ти сам не вярваш, че…

— А нима не ме опозори с офицера, със Земтюжников, в Москва? Положително знам, че ме опозори и това стана, след като тя сама определи деня на сватбата ни.

— Не може да бъде! — извика князът.

— С положителност знам — убедено потвърди Рогожин. — Какво, ще кажеш, че не е такава ли? Няма какво да разправяме, драги, че не е такава. Това са глупости. С тебе няма да бъде такава и сама може би ще се ужаси от подобно държане, но с мене е точно такава. Така си е. Мене не ме бръсне за лула тютюн. Положително знам, че измисли историята с Келер, с офицера, който се биеше на бокс, само за да ме направи смешен… Но ти не знаеш още какво прави тя с мене в Москва! А пък пари, колко пари съм похарчил…

— Но… как ще се жениш сега за нея!… Как ще живееш после? — с ужас попита князът.

Рогожин погледна тежко и страшно княза и не отговори нищо. Помълча около една минута и продължи:

— Ето пети ден вече, как не съм ходил при нея. Все ме е страх, че ще ме изгони. „Аз, казва, още съм си господарка; поискам ли, ще те изгоня завинаги и ще замина сама в чужбина“ (тя ми беше говорила вече за заминаване в чужбина — забеляза той сякаш между другото и някак особено погледна княза в очите); вярно, че понякога само ме плаши, все намира нещо смешно у мене. А друг път наистина се намръщи, нацупи се, дума не продумва; тъкмо затова ме е страх. Из онез дни си казах: няма да ходя вече у нея е празни ръце — само я разсмях с подаръците си, а след това тя дори се разгневи. На прислужницата си Катка подари един мой шал, какъвто може би никога не бе виждала, макар и да е живяла по-рано в разкош. А кога да бъде денят на сватбата, не мога и да продумам. Какъв годеник съм аз, като просто се боя да отида при нея? Затова си и седя в къщи, а не мога ли повече да се стърпя, отивам тайничката и крадешком да снова около къщата й или се скрия зад някой ъгъл. Из онез дни едва ли не до зазоряване стоях на пост пред портата й — мярна ми се нещо тогава. А тя, види се, ме зърнала през прозореца. „Какво би ми направил, пита ме, ако видиш, че ти изменям?“ Не се стърпях и й казах; „Ти си знаеш.“

— А какво знае?

— Че отде да знам! — злобно се засмя Рогожин. — В Москва тогава не можах да я пипна с никого, макар че дълго я дебнах. Веднъж я хванах и й казах: „Ти обеща да се омъжиш за мене, в честно семейство влизаш, а знаеш ли сега каква си? Ти, казвам, ето каква си!“

— Каза ли й го?

— Казах.

— А тя?

— „Сега, казва, аз и за лакей може би няма да те взема, а камо ли да ти стана жена.“ — „Тогава, казвам аз, няма да изляза оттук и край!“ — „А пък аз, казва тя, ей сега ще повикам Келер и ще му кажа да те изхвърли с парцалите.“ Тогава аз се спуснах върху нея и я набих до посиняване.

— Не е възможно! — извика князът.

— Казвам ти: вярно е — потвърди Рогожин тихо, но със светнали очи. — Точно ден и половина нито спах, нито ядох, нито пих, от стаята й не излизах, на колене стоях пред нея: „Ще умра, казвам, но няма да изляза, докато не ми простиш, а кажеш ли да ме изгонят — ще се удавя; че как ще живея сега без тебе?“ Целия тоя ден тя беше като луда, ту плачеше, ту заплашваше да ме убие с нож, ту ме ругаеше. Повика Зальожев, Келер, Земтюжников и разни други, за да ме покаже и срами пред тях. „Хайде, господа, да идем всички днес на театъра, а той нека седи тук, щом не иска да излезе, аз не съм вързана за него. А на вас, Парфьон Семьонич, ще поднесат чай в мое отсъствие, сигурно сте изгладнели днес.“ Върна се от театъра сама. „Те, казва, са страхливци и подлеци, страхуват се от тебе, а и мене плашат: казват, че ти може би няма да си отидеш, ще ме заколиш. А пък аз на, когато отида в спалнята, няма дори да заключа вратата; ето колко ме е страх от тебе! Да го знаеш и да го запомниш! Пи ли чай?“ — „Не, казвам аз, и няма да пия.“ — „Сърдитко Петко празна му торбата, но това никак не ти прилича.“ И както каза, така направи, не заключи стаята си. Сутринта излезе — смее се: „Ти да не си полудял? — казва. — Ами че така от глад ще умреш!“ — „Прости ми“, казвам. „Не искам да прощавам, няма да се омъжа за тебе, казах. Нима цялата нощ си седял в това кресло и не си спал?“ — „Не, казвам, не спах.“ — „Ей, че си бил умен! А пак ли няма да пиеш чай и да обядваш?“ — „Казах ти: няма — прости ми!“ — „Да знаеш само как не ти отива това, прилича ти като на свиня звънец. Да не си намислил да ме плашиш? Много ме е грижа, че ще седиш гладен; ей, че страшно!“ Разсърди се, но не за дълго и пак взе да ми се надсмива. И учудих й се, как й мина гневът така бързо? Защото тя помни злото, дълго помни стореното й от другите зло! Ей тогава ми мина през ума, че толкова малко ме уважава, та дори не може да бъде дълго време злопаметна към мене. И това е вярно. „Знаеш ли, попита ме тя, какво значи римски папа?“ — „Слушал съм“, казвам. „Ти, казва, Парфьон Семьонич, нищо не си учил от общата история.“ — „Нищо, казвам, не съм учил.“ — „Тогава, казва, ще ти дам да прочетеш: имало един такъв папа, който се разсърдил на един император и го накарал три дни, без да пие, без да яде, да стои бос на колене пред двореца му, преди да му прости; и докато през тези три дни императорът стоял на колене, какво смяташ ти, че си е мислел и какви обети е давал?… Но почакай, казва, сама ще ти го прочета!“ Скочи, донесе книгата: „Това са стихове“, казва, и почна да ми чете в стихове как този император през тези три дни се заклел да отмъсти на папата. „Нима не ти харесва, Парфьон Семьонович?“ — „Всичко това, което прочете, казвам, е вярно.“ — „Аха, сам казваш, че е вярно, значи, и ти може би се заричаш: «Ще се омъжи тя за мене, ще й припомня тогава всичко и ще й се присмея!»“ — „Не знам, казвам, може и така да мисля.“ — „Как не знаеш?“ — „Ей тъй, казвам, не знам, за това нещо ли все ще мисля сега.“ — „А за какво мислиш сега?“ — „Ами ето на — станеш от мястото си, минеш край мене, а аз те гледам и следя с очите; изшумоли роклята ти, а сърцето ми премира, излезеш от стаята, а аз си спомням за всяка твоя думичка, какво си казала и с какъв глас; а цялата тази нощ за нищо не мислех, все слушах как дишаше насън и как един-два пъти пошавна…“ — „А дето ме наби — засмя се тя, — може би не мислиш и не помниш?“ — „Може, казвам, и да мисля, не знам.“ — „А ако не ти простя и не се омъжа за тебе?“ — „Казах ти, ще се удавя.“ — „А може и да ме убиеш преди това“… Каза го и се замисли. След това се разсърди и излезе. След един час се връща такава една мрачна. „Аз, казва, ще се омъжа за тебе, Парфьон Семьонович, и то не защото се боя от тебе, а защото и без това ще загина. Къде е по-хубаво? Седни, казва, ей сега ще ти донесат обед. А омъжа ли се за тебе, прибави тя, ще ти бъда вярна жена, в това не се съмнявай и не се тревожи.“ След това помълча и каза: „Все пак ти не си лакей; по-рано мислех, че си същински лакей.“ После тя определи деня на сватбата, а след една седмица ме напусна и избяга тук при Лебедев. Когато пристигнах, тя ми каза: „Не съм се още отказала съвсем да се омъжа за тебе; искам само да почакам, колкото ми се поревне, защото все още сама съм си господарка. Чакай и ти, ако искаш.“ Ето какви са ни отношенията сега… Какво мислиш за всичко това, Лев Николаевич?

— А ти самият какво мислиш? — попита князът, като гледаше тъжно Рогожин.

— Та мигар аз мисля! — изтръгна се от устата му. Искаше да прибави още нещо, но замълча в безизходна тъга.

Князът стана и пак тръгна да си върви.

— Все пак аз няма да ти преча — каза тихо той, почти замислено, сякаш отговаряше на някаква своя собствена, скрита мисъл.

— Знаеш ли какво ще ти кажа! — изведнъж се разпали Рогожин и очите му забляскаха. — Не разбирам, как така ти ми отстъпваш? Да не би съвсем да си я разлюбил? По-рано все пак мъка те гнетеше, нали те виждах. Тогава защо си се изпребил да дойдеш тук? От състрадание ли? (И лицето му се изкриви в злобна подигравка.) Хе-хе!

— Ти мислиш, че те лъжа ли? — попита князът.

— Не, аз ти вярвам, само че нищо не разбирам. Най-вероятно е, че твоето състрадание е може би още по-силно от моята любов!

В очите му пламна израз на омраза, готова всеки момент да се изрази в думи.

— А пък човек не може да различи твоята любов от злобата — усмихна се князът, — но щом мине, може би ще бъде още по-зле. Аз ти казах вече, драги Парфьон…

— Че ще я заколя ли?

Князът трепна.

— Ти ще я мразиш много за тази сегашна любов, за цялата тази мъка, която сега търпиш. Но най-чудното за мене е как тя може пак да мисли да се жени за тебе? Когато чух вчера това — едва повярвах и много се натъжих. Ами че два пъти вече се отказа от те бе и избяга изпод венчилото, значи, има предчувствие!… Че какво ще търси сега в тебе? Парите ти ли? Глупаво е да се мисли. Пък и тях май доста си ги поизхарчил. Или пък само да си намери мъж? Та тя би могла да намери и друг. Всеки друг ще бъде по-добър за нея, защото ти наистина можеш да я заколиш, а тя сега може би много добре го разбира. Да не би да я привлича силата на любовта ти? Може и така да е… Чувал съм, имало жени, които тъкмо такава любов търсят… само че…

Князът млъкна и се замисли.

— Защо се усмихна пак на портрета на баща ми? — попита Рогожин, който наблюдаваше много внимателно всяка промяна, всяка чертица по лицето на княза.

— Защо се усмихнах ли? Дойде ми на ум, че ако не беше те сполетяло това нещастие, ако не беше ти се случила тази любов, ти може би щеше да станеш точно като баща си, и то в много кратко време. Щеше да се затвориш в тази къща с жена си, послушна и смирена, щеше да приказваш рядко и строго, никому нямаше да вярваш, а и никаква нужда нямаше да изпитваш да се доверяваш, и щеше да трупаш само пари мълчаливо и мрачно. И най-многото, и то чак на старини, да почнат да ти харесват старите книги и да вземеш да се кръстиш с два пръста…

— Смей се ти. А ето че и тя ми каза същото неотдавна, когато гледаше като тебе този портрет! Чудно как сега и двамата мислите еднакво за всичко.

— Та нима тя е идвала при тебе? — с любопитство попита князът.

— Да. Дълго гледа портрета и ме разпитва за покойния. „Ето какъв щеше да станеш и ти — усмихна ми се най-после тя, — ти имаш, Парфьон Семьонич, силни страсти, толкова силни, че веднага биха те закарали в Сибир, на каторга, ако не беше умът ти, защото ти си много умен“ (така каза, ако щеш, вярвай, ако щеш — недей. За пръв път чух от нея такива думи!). „Бързо би се отказал от всичките си сегашни лудории. А понеже нямаш никакво образование, щеше да почнеш да трупаш пари и да седиш като баща си в тази къща в компания с твоите скопци; може би накрай би преминал в тяхната вяра и така би обикнал парите си, че не два милиона, а може и десет да натрупаш, и да умреш от глад върху торбите си с пари, защото вършиш всичко със страст, всичко докарваш до страст.“ Ето почти дума по дума какво ми каза тя. Никога преди това не беше говорила с мене така! Ами че тя приказва с мене обикновено за празни работи или ми се присмива; пък и този път почна със смях, но след това стана една такава мрачна; обиколи цялата тази къща, разглежда я и като че се плашеше от нещо. „Всичко това, казвам аз, ще променя, ще го преправя, а може и друга къща да купя за сватбата ни.“ — „Не, не, казва, нищо тук не бива да се променя, така ще живеем. Аз искам, казва, да живея при майка ти, когато ти стана жена.“ Заведох я при майка ми — прояви почитание към нея като същинска дъщеря. И по-рано майка ми, има вече две години, не беше като че ли с пълния си разсъдък (болна е), а пък след смъртта на баща ми съвсем се вдетини, не приказва: стои неподвижна и само кима с глава на тези, които види; ако не я нахранят, по три дни няма да се сети да яде. Аз взех дясната ръка на майка ми, сбрах трите й пръста в едно и казах: „Благословете я, мамо, тя ще бъде моя жена“; тогава тя целуна с чувство ръката на майка ми и каза: „Много трябва да е страдала твоята майка.“ Като видя ей тази книга тук, запита ме: „Я гледай ти, «Руска история» ли си почнал да четеш? (А тя сама ми беше казала един ден в Москва: «Да беше се образовал малко, поне „Руска история“ от Соловьов да прочетеш, защото нищо не знаеш.») Това не е лошо, каза тя, продължавай, чети. Аз сама ще ти направя един списък на книги, които най-напред трябва да прочетеш; искаш ли, или не искаш?“ Никога, никога по-рано тя не беше приказвала с мене така, останах дори учуден; за пръв път въздъхнах като жив човек.

— Много се радвам, Парфьон — каза князът с искрено чувство, — много се радвам. Кой знае пък, може Бог да ви събере.

— Никога няма да стане това! — разпалено извика Рогожин.

— Слушай, Парфьон, щом я обичаш толкова много, нима няма да искаш да заслужиш нейното уважение? А ако го искаш, нима не се надяваш да го постигнеш? Казах ти преди малко, чудя се как може тя да мисли да се жени за тебе? Но макар че не мога да отгатна, все пак за мене е сигурно, че тук трябва да има някаква разумна, приемлива причина. Тя е убедена, че я обичаш; но сигурно е убедена и в това, че ти имаш известни качества. Та не може да бъде другояче! Това, което ми каза, сега, го потвърждава. Самият ти казваш, че е намерила начин да приказва с тебе на съвсем друг език от тоя, с който по-рано се обръщала към тебе и е говорила. Ти си мнителен и ревнив, затова и преувеличи всичко лошо, което си забелязал у нея. А сигурно тя не мисли така лошо за тебе, както ти казваш. Защото иначе би трябвало да се приеме, че омъжвайки се за тебе, тя съзнателно се хвърля във водата или под ножа. А нима това е възможно? Кой съзнателно се хвърля във водата или под ножа?

Парфьон изслуша с горчива усмивка пламенните думи на княза. Убеждението му беше вече, изглежда, непоколебимо затвърдено.

— Колко страшно ме гледаш сега, Парфьон! — едва можа да каже князът с чувство на мъка.

— Във водата или под ножа! — каза най-сетне той. — Хе! Та тъкмо и затова ще се омъжи за мене, защото сигурно очаква да й забия ножа! Но мигар наистина, княже, ти и до ден-днешен не си разбрал в какво се състои цялата работа?

— Не мога да те разбера.

— Какво пък, може и наистина да не разбира, хе-хе! Нали за тебе казват, че си малко… таквоз. Тя обича другиго, разбери! Точно както аз я обичам сега, точно така тя обича другиго сега. А знаеш ли кой е този друг? Това си ти! Та ти не знаеш ли, а?

— Аз!

— Ти. Още оттогава, от рождения си ден, тя те е обикнала. Само че смята, че е невъзможно да се омъжи за тебе, защото щяла уж да те опозори и да погуби цялата ти съдба. „Знае се каква съм“ — казва тя. И досега сама го повтаря. Всичко това ми го каза така направо в лицето. Тебе се бои да не погуби и опозори, а за мене, значи, може да се омъжи — няма значение; ето как ме уважава, запомни го!

— Но как тогава тя избяга от тебе при мене, а… след това… от мене…

— От тебе при мене ли! Хе! Та малко ли неща й хрумват внезапно в главата! Цялата е сега като в треска. Току ми вика: „Омъжвам се за тебе, както се хвърлям във водата. По-скоро сватбата!“ Сама бърза, определя ден, а наближи ли този ден — уплашва се или други мисли й идват; бог знае какви, ти нали видя: плаче, смее се, треска я тресе. Но какво чудно в това, че е избягала и от тебе? Избягала е тогава от тебе, защото сама се е сепнала колко силно те обича. Не е било по силите й да остане при тебе. Ти каза преди малко, че съм я търсел тогава в Москва; не е вярно — тя сама избяга от тебе при мене: „Определи ден, казва, аз съм готова! Поръчай шампанско! Да идем при циганките!“ — вика… Да не бях аз, тя отдавна да се е хвърлила във водата; право ти казвам. А ако не се хвърля, то е, защото аз съм може би по-страшен от водата. От злоба мисли да се омъжи за мене… Ако се омъжи, право ти казвам, от злоба ще се омъжи.

— Но как можеш ти… как можеш!… — изкрещя князът и не довърши. Той гледаше ужасен Рогожин.

— А защо не довършваш — прибави Рогожин ухилен, — а искаш ли да ти кажа какво си мислиш в този момент? Ти мислиш: „Как може тя да се омъжи сега за него? Как може да се допусне тя да стори това?“ Знам какво мислиш…

— Не за това дойдох тук, Парфьон; казвам ти, не това ми беше в ума…

— Може да не си дошъл за това и то да не ти е било в ума, само че сега сигурно това мислиш, хе-хе! Хайде, стига! Какво така се обърка? Нима наистина не го знаеше? Учудваш ме!

— Всичко това е ревност, Парфьон, всичко това е болест, всичко това ти преувеличи безмерно… — избъбри князът в необикновено вълнение — но какво ти става?

— Остави това — каза Парфьон и бързо изтръгна от ръцете на княза едно ножче, което той бе взел от масата, и го сложи на мястото му, до една книга.

— Аз като че ли знаех, когато тръгвах за Петербург, като че ли предчувствувах… — продължи князът — не ми се идваше тук! Исках да забравя всичко, което ме свързва с този град, исках да го изтръгна от сърцето си! Хайде, сбогом… Но какво ти става!

Говорейки, князът от разсеяност пак бе взел в ръце същото ножче от масата и Рогожин пак го измъкна от ръцете му и го хвърли на масата. Ножчето беше по форма доста просто, грубо, с еленова дръжка и с острие около дванадесет сантиметра, със съответната ширина.

Като видя, че князът се особено изненада, задето му изтръгнаха на два пъти ножа от ръцете, Рогожин грабна злобно и ядосано ножа, тури го в книгата и хвърли книгата на другата маса.

— Листове ли разрязваш с него, а? — попита князът, но някак разсеяно, все още като че ли под влиянието на дълбока замисленост.

— Да, листове…

— Но това е градинарски нож?

— Да, градинарски. Нима с градинарски не могат да се разрязват листове?

— Но той е… съвсем нов.

— Че какво като е нов? Мигар не мога да си купя сега нов нож? — извика най-после Рогожин в пристъп на някаква ярост, като гневът му растеше при всяка дума.

Князът трепна и изгледа втренчено Рогожин.

— Ей, че сме и ние! — засмя се той изведнъж, напълно съвзел се. — Извинявай, драги, когато главата ми тежи като сега и тази болест… аз ставам такъв един съвсем, съвсем разсеян и смешен. Най-малко за това исках да те питам… но и не помня за какво. Сбогом…

— Не през там — каза Рогожин.

— Забравих!

— През тук, през тук, да вървим, ще ти посоча пътя.

Бележки

[1] „История“ от Соловьов. — „История на Русия“ от С. М. Соловьов е почнала да излиза през 1851 година. Към 1867 година са били издадени осемнадесет тома от труда на Соловьов. Според Н. Н. Страхов „Историята“ на Соловьов е била една от тези книги, които Достоевски взел със себе си, когато тръгнал през 1867 година за чужбина („Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского“, СПБ 1883, стр. 298). Първият том от „История на Русия“ на С. М. Соловьов е бил запазен в библиотеката на Достоевски и в най-късни години (виж Л. П. Гроссман, Семинарии по Достоевскому, М.-П., 1923, стр. 41). В писмо до Н. Л. Озмидов от 18 август 1880 година в списъка на книгите, които препоръчва за четене на дъщерята на Озмидов, Достоевски включил „Историята“ на Соловьов („Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского“, СПБ, 1883, Приложения, стр. 119).