Метаданни
Данни
- Година
- 1867–1869 (Обществено достояние)
- Език
- руски
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 6 (× 1 глас)
- Вашата оценка:
Информация
- Източник
- Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1988. Том 6.
История
- — Добавяне
Метаданни
Данни
- Включено в книгата
- Оригинално заглавие
- Идиот, 1869 (Обществено достояние)
- Превод от руски
- Н. Голчев, 1960 (Пълни авторски права)
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 5,7 (× 102 гласа)
- Вашата оценка:
Информация
- Сканиране
- noisy (2009)
- Разпознаване и корекция
- NomaD (2010)
- Допълнителна корекция; отделяне на бележките като допълнително произведение
- kipe (2015 г.)
Издание:
Фьодор М. Достоевски. Идиот
Стиховете в романа са преведени от Цветан Стоянов.
Редактор: Милка Минева
Художник: Александър Поплилов
Худ. редактор: Васил Йончев
Техн. редактор: Александър Димитров
Коректори: Любка Иванова, Лидия Стоянова
Дадена за печат на 18.XII.1959 г.
Народна култура, София, 1960
Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в десяти томах
Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1957
История
- — Добавяне
- — Допълнителна корекция от kipe
IX
Прошло две недели после события, рассказанного в последней главе, и положение действующих лиц нашего рассказа до того изменилось, что нам чрезвычайно трудно приступать к продолжению без особых объяснений. И однако, мы чувствуем, что должны ограничиться простым изложением фактов, по возможности без особых объяснений, и по весьма простой причине: потому что сами, во многих случаях, затрудняемся объяснить происшедшее. Такое предуведомление с нашей стороны должно показаться весьма странным и неясным читателю: как рассказывать то, о чем не имеешь ни ясного понятия, ни личного мнения? Чтобы не ставить себя еще в более фальшивое положение, лучше постараемся объясниться на примере, и, может быть, благосклонный читатель поймет, в чем именно мы затрудняемся, тем более что этот пример не будет отступлением, а, напротив, прямым и непосредственным продолжением рассказа.
Две недели спустя, то есть уже в начале июля, и в продолжение этих двух недель история нашего героя, и особенно последнее приключение этой истории, обращаются в странный, весьма увеселительный, почти невероятный и в то же время почти наглядный анекдот, распространяющийся мало-помалу по всем улицам, соседним с дачами Лебедева, Птицына, Дарьи Алексеевны, Епанчиных, короче сказать, почти по всему городу и даже по окрестностям его. Почти всё общество — туземцы, дачники, приезжающие на музыку, — все принялись рассказывать одну и ту же историю, на тысячу разных вариаций, о том, как один князь, произведя скандал в честном и известном доме и отказавшись от девицы из этого дома, уже невесты своей, увлекся известною лореткой, порвал все прежние связи и, несмотря ни на что, несмотря на угрозы, несмотря на всеобщее негодование публики, намеревается обвенчаться на днях с опозоренною женщиной, здесь же в Павловске, открыто, публично, подняв голову и смотря всем прямо в глаза. Анекдот до того становился изукрашен скандалами, до того много вмешано было в него известных и значительных лиц, до того придано было ему разных фантастических и загадочных оттенков, а с другой стороны, он представлялся в таких неопровержимых и наглядных фактах, что всеобщее любопытство и сплетни были, конечно, очень извинительны. Самое тонкое, хитрое и в то же время правдоподобное толкование оставалось за несколькими серьезными сплетниками из того слоя разумных людей, которые всегда, в каждом обществе, спешат прежде всего уяснить другим событие, в чем находят свое призвание, а нередко и утешение. По их толкованию, молодой человек, хорошей фамилии, князь, почти богатый, дурачок, но демократ и помешавшийся на современном нигилизме, обнаруженном господином Тургеневым, почти не умеющий говорить по-русски, влюбился в дочь генерала Епанчина и достиг того, что его приняли в доме как жениха. Но подобно тому французу-семинаристу, о котором только что напечатан был анекдот и который нарочно допустил посвятить себя в сан священника, нарочно сам просил этого посвящения, исполнил все обряды, все поклонения, лобызания, клятвы и пр., чтобы на другой же день публично объявить письмом своему епископу, что он, не веруя в бога, считает бесчестным обманывать народ и кормиться от него даром, а потому слагает с себя вчерашний сан, а письмо свое печатает в либеральных газетах, — подобно этому атеисту сфальшивил будто бы в своем роде и князь. Рассказывали, будто он нарочно ждал торжественного званого вечера у родителей своей невесты, на котором он был представлен весьма многим значительным лицам, чтобы вслух и при всех заявить свой образ мыслей, обругать почтенных сановников, отказаться от своей невесты, публично и с оскорблением, и, сопротивляясь выводившим его слугам, разбить прекрасную китайскую вазу. К этому прибавляли, в виде современной характеристики нравов, что бестолковый молодой человек действительно любил свою невесту, генеральскую дочь, но отказался от нее единственно из нигилизма и ради предстоящего скандала, чтобы не отказать себе в удовольствии жениться пред всем светом на потерянной женщине и тем доказать, что в его убеждении нет ни потерянных, ни добродетельных женщин, а есть только одна свободная женщина; что он в светское и старое разделение не верит, а верует в один только «женский вопрос». Что, наконец, потерянная женщина, в глазах его, даже еще несколько выше, чем непотерянная. Это объяснение показалось весьма вероятным и было принято большинством дачников, тем более что подтверждалось ежедневными фактами. Правда, множество вещей оставались неразъясненными: рассказывали, что бедная девушка до того любила своего жениха, по некоторым — «обольстителя», что прибежала к нему на другой же день, как он ее бросил и когда он сидел у своей любовницы; другие уверяли, напротив, что она им же была нарочно завлечена к любовнице, единственно из нигилизма, то есть для срама и оскорбления. Как бы то ни было, а интерес события возрастал ежедневно, тем более что не оставалось ни малейшего сомнения в том, что скандальная свадьба действительно совершится.
И вот, если бы спросили у нас разъяснения, — не насчет нигилистических оттенков события, а просто лишь насчет того, в какой степени удовлетворяет назначенная свадьба действительным желаниям князя, в чем именно состоят в настоящую минуту эти желания, как именно определить состояние духа нашего героя в настоящий момент и пр. и пр. в этом же роде, — то мы, признаемся, были бы в большом затруднении ответить. Мы знаем только одно, что свадьба назначена действительно и что сам князь уполномочил Лебедева, Келлера и какого-то знакомого Лебедева, которого тот представил князю на этот случай, принять на себя все хлопоты по этому делу, как церковные, так и хозяйственные; что денег велено было не жалеть, что торопила и настаивала на свадьбе Настасья Филипповна; что шафером князя назначен был Келлер, по собственной его пламенной просьбе, а к Настасье Филипповне — Бурдовский, принявший это назначение с восторгом, и что день свадьбы назначен был в начале июля. Но кроме этих, весьма точных, обстоятельств, нам известны и еще некоторые факты, которые решительно нас сбивают с толку, именно потому, что противоречат с предыдущими. Мы крепко подозреваем, например, что, уполномочив Лебедева и прочих принять на себя все хлопоты, князь чуть ли не забыл в тот же самый день, что у него есть и церемониймейстер, и шафера, и свадьба, и что если он и распорядился поскорее, передав другим хлопоты, то единственно для того, чтоб уж самому и не думать об этом и даже, может быть, поскорее забыть об этом. О чем же думал он сам в таком случае, о чем хотел помнить и к чему стремился? Сомнения нет тоже, что тут не было над ним никакого насилия (со стороны, например, Настасьи Филипповны), что Настасья Филипповна действительно непременно пожелала скорей свадьбы и что она свадьбу выдумала, а вовсе не князь; но князь согласился свободно; даже как-то рассеянно и вроде того, как если бы попросили у него какую-нибудь довольно обыкновенную вещь. Таких странных фактов пред нами очень много, но они не только не разъясняют, а, по нашему мнению, даже затемняют истолкование дела, сколько бы их ни приводили; но, однако, представим еще пример.
Так, нам совершенно известно, что в продолжение этих двух недель князь целые дни и вечера проводил вместе с Настасьей Филипповной; что она брала его с собой на прогулки, на музыку; что он разъезжал с нею каждый день в коляске; что он начинал беспокоиться о ней, если только час не видел ее (стало быть, по всем признакам, любил ее искренно); что слушал ее с тихою и кроткою улыбкой, о чем бы она ему ни говорила, по целым часам, и сам ничего почти не говоря. Но мы знаем также, что он в эти же дни, несколько раз и даже много раз, вдруг отправлялся к Епанчиным, не скрывая этого от Настасьи Филипповны, отчего та приходила чуть не в отчаяние. Мы знаем, что у Епанчиных, пока они оставались в Павловске, его не принимали, в свидании с Аглаей Ивановной ему постоянно отказывали; что он уходил ни слова не говоря, а на другой же день шел к ним опять, как бы совершенно позабыв о вчерашнем отказе, и, разумеется, получал новый отказ. Нам известно также, что час спустя после того, как Аглая Ивановна выбежала от Настасьи Филипповны, а может даже и раньше часу, князь уже был у Епанчиных, конечно в уверенности найти там Аглаю, и что появление его у Епанчиных произвело тогда чрезвычайное смущение и страх в доме, потому что Аглая домой еще не возвратилась и от него только в первый раз и услышали, что она уходила с ним к Настасье Филипповне. Рассказывали, что Лизавета Прокофьевна, дочери и даже князь Щ. обошлись тогда с князем чрезвычайно жестко, неприязненно и что тогда же и отказали ему, в горячих выражениях, и в знакомстве и в дружбе, особенно когда Варвара Ардалионовна вдруг явилась к Лизавете Прокофьевне и объявила, что Аглая Ивановна уже с час как у ней в доме, в положении ужасном, и домой, кажется, идти не хочет. Это последнее известие поразило Лизавету Прокофьевну более всего и было совершенно справедливо: выйдя от Настасьи Филипповны, Аглая действительно скорей согласилась бы умереть, чем показаться теперь на глаза своим домашним, и потому кинулась к Нине Александровне. Варвара же Ардалионовна тотчас нашла с своей стороны необходимым уведомить обо всем этом, нимало не медля, Лизавету Прокофьевну. И мать и дочери, все тотчас же бросились к Нине Александровне, за ними сам отец семейства, Иван Федорович, только что явившийся домой; за ними же поплелся и князь Лев Николаевич, несмотря на изгнание и жесткие слова; но, по распоряжению Варвары Ардалионовны, его и там не пустили к Аглае. Дело кончилось, впрочем, тем, что когда Аглая увидала мать и сестер, плачущих над нею и нисколько ее не упрекающих, то бросилась к ним в объятия и тотчас же воротилась с ними домой. Рассказывали, хотя слухи были и не совершенно точные, что Гавриле Ардалионовичу и тут ужасно не посчастливилось; что, улучив время, когда Варвара Ардалионовна бегала к Лизавете Прокофьевне, он, наедине с Аглаей, вздумал было заговорить о любви своей; что, слушая его, Аглая, несмотря на всю свою тоску и слезы, вдруг расхохоталась и вдруг предложила ему странный вопрос: сожжет ли он, в доказательство своей любви, свой палец сейчас же на свечке? Гаврила Ардалионович был, говорили, ошеломлен предложением и до того не нашелся, выразил до того чрезвычайное недоумение в своем лице, что Аглая расхохоталась на него как в истерике и убежала от него наверх к Нине Александровне, где уже и нашли ее родители. Этот анекдот дошел до князя чрез Ипполита, на другой день. Уже не встававший с постели Ипполит нарочно послал за князем, чтобы передать ему это известие. Как дошел до Ипполита этот слух, нам неизвестно, но когда и князь услышал о свечке и о пальце, то рассмеялся так, что даже удивил Ипполита; потом вдруг задрожал и залился слезами… Вообще он был в эти дни в большом беспокойстве и в необыкновенном смущении, неопределенном и мучительном. Ипполит утверждал прямо, что находит его не в своем уме; но этого еще никак нельзя было сказать утвердительно.
Представляя все эти факты и отказываясь их объяснить, мы вовсе не желаем оправдать нашего героя в глазах наших читателей. Мало того, мы вполне готовы разделить и самое негодование, которое он возбудил к себе даже в друзьях своих. Даже Вера Лебедева некоторое время негодовала на него; даже Коля негодовал; негодовал даже Келлер, до того времени как выбран был в шафера, не говоря уже о самом Лебедеве, который даже начал интриговать против князя, и тоже от негодования, и даже весьма искреннего. Но об этом мы скажем после. Вообще же мы вполне и в высшей степени сочувствуем некоторым, весьма сильным и даже глубоким по своей психологии словам Евгения Павловича, которые тот прямо и без церемонии высказал князю в дружеском разговоре, на шестой или на седьмой день после события у Настасьи Филипповны. Заметим кстати, что не только сами Епанчины, но и все, принадлежавшие прямо или косвенно к дому Епанчиных, нашли нужным совершенно порвать с князем всякие отношения. Князь Щ., например, даже отвернулся, встретив князя, и не отдал ему поклона. Но Евгений Павлович не побоялся скомпрометировать себя, посетив князя, несмотря на то что опять стал бывать у Епанчиных каждый день и был принят даже с видимым усилением радушия. Он пришел к князю ровно на другой день после выезда всех Епанчиных из Павловска. Входя, он уже знал обо всех распространившихся в публике слухах, даже, может, и сам им отчасти способствовал. Князь ему ужасно обрадовался и тотчас же заговорил об Епанчиных; такое простодушное и прямое начало совершенно развязало и Евгения Павловича, так что и он без обиняков приступил прямо к делу.
Князь еще и не знал, что Епанчины выехали; он был поражен, побледнел; но чрез минуту покачал головой, в смущении и в раздумье, и сознался, что «так и должно было быть»; затем быстро осведомился, «куда же выехали?».
Евгений Павлович между тем пристально его наблюдал, и всё это, то есть быстрота вопросов, простодушие их, смущение и в то же время какая-то странная откровенность, беспокойство и возбуждение, — всё это немало удивило его. Он, впрочем, любезно и подробно сообщил обо всем князю: тот многого еще не знал, и это был первый вестник из дома. Он подтвердил, что Аглая действительно была больна и трое суток почти напролет не спала все ночи, в жару; что теперь ей легче и она вне всякой опасности, но в положении нервном, истерическом… «Хорошо еще, что в доме полнейший мир! О прошедшем стараются не намекать даже и промежду себя, не только при Аглае. Родители уже переговорили между собой о путешествии за границу, осенью, тотчас после свадьбы Аделаиды; Аглая молча приняла первые заговаривания об этом». Он, Евгений Павлович, тоже, может быть, за границу поедет. Даже князь Щ., может быть, соберется, месяца на два, с Аделаидой, если позволят дела. Сам генерал останется. Переехали все теперь в Колмино, их имение, верстах в двадцати от Петербурга, где поместительный господский дом. Белоконская еще не уезжала в Москву и даже, кажется, нарочно осталась. Лизавета Прокофьевна сильно настаивала на том, что нет возможности оставаться в Павловске после всего происшедшего; он, Евгений Павлович, сообщал ей каждодневно о слухах по городу. На елагинской даче тоже не нашли возможным поселиться.
— Ну, да и в самом деле, — прибавил Евгений Павлович, — согласитесь сами, можно ли выдержать… особенно зная всё, что у вас здесь ежечасно делается, в вашем доме, князь, и после ежедневных ваших посещений туда, несмотря на отказы…
— Да, да, да, вы правы, я хотел видеть Аглаю Ивановну… — закачал опять головою князь.
— Ах, милый князь, — воскликнул вдруг Евгений Павлович с одушевлением и с грустью, — как могли вы тогда допустить… всё, что произошло? Конечно, конечно, всё это было для вас так неожиданно… Я согласен, что вы должны были потеряться и… не могли же вы остановить безумную девушку, это было не в ваших силах! Но ведь должны же вы были понять, до какой степени серьезно и сильно эта девушка… к вам относилась. Она не захотела делиться с другой, и вы… и вы могли покинуть и разбить такое сокровище!
— Да, да, вы правы; да, я виноват, — заговорил опять князь в ужасной тоске, — и знаете: ведь она одна, одна только Аглая смотрела так на Настасью Филипповну… Остальные никто ведь так не смотрели.
— Да тем-то и возмутительно всё это, что тут и серьезного не было ничего! — вскричал Евгений Павлович, решительно увлекаясь. — Простите меня, князь, но… я… я думал об этом, князь; я много передумал; я знаю всё, что происходило прежде, я знаю всё, что было полгода назад, всё, и — всё это было несерьезно! Всё это было одно только головное увлечение, картина, фантазия, дым, и только одна испуганная ревность совершенно неопытной девушки могла принять это за что-то серьезное!
Тут Евгений Павлович, уже совершенно без церемонии, дал волю своему негодованию. Разумно и ясно, и, повторяем, с чрезвычайною даже психологией, развернул он пред князем картину всех бывших собственных отношений князя к Настасье Филипповне. Евгений Павлович и всегда владел даром слова; теперь же достиг даже красноречия. «С самого начала, — провозгласил он, — началось у вас ложью; что ложью началось, то ложью и должно было кончиться; это закон природы. Я не согласен, и даже в негодовании, когда вас, — ну там кто-нибудь, — называют идиотом; вы слишком умны для такого названия; но вы и настолько странны, чтобы не быть, как все люди, согласитесь сами. Я решил, что фундамент всего происшедшего составился, во-первых, из вашей, так сказать, врожденной неопытности (заметьте, князь, это слово: «врожденной»), потом из необычайного вашего простодушия, далее из феноменального отсутствия чувства меры (в чем вы несколько раз уже сознавались сами) — и, наконец, из огромной, наплывной массы головных убеждений, которые вы, со всею необычайною честностью вашею, принимаете до сих пор за убеждения истинные, природные и непосредственные! Согласитесь сами, князь, что в ваши отношения к Настасье Филипповне с самого начала легло нечто условно-демократическое (я выражаюсь для краткости), так сказать, обаяние „женского вопроса“ (чтобы выразиться еще короче). Я ведь в точности знаю всю эту странную скандальную сцену, происшедшую у Настасьи Филипповны, когда Рогожин принес свои деньги. Хотите, я разберу вам вас самих как по пальцам, покажу вам вас же самого как в зеркале, до такой точности я знаю, в чем было дело и почему оно так обернулось! Вы, юноша, жаждали в Швейцарии родины, стремились в Россию, как в страну неведомую, но обетованную; прочли много книг о России, книг, может быть, превосходных, но для вас вредных; явились с первым пылом жажды деятельности, так сказать, набросились на деятельность! И вот, в тот же день, вам передают грустную и подымающую сердце историю об обиженной женщине, передают вам, то есть рыцарю, девственнику, — и о женщине! В тот же день вы видите эту женщину; вы околдованы ее красотой, фантастическою, демоническою красотой (я ведь согласен, что она красавица). Прибавьте нервы, прибавьте вашу падучую, прибавьте нашу петербургскую, потрясающую нервы, оттепель; прибавьте весь этот день в незнакомом и почти фантастическом для вас городе, день встреч и сцен, день неожиданных знакомств, день самой неожиданной действительности, день трех красавиц Епанчиных и в их числе Аглаи; прибавьте усталость, головокружение; прибавьте гостиную Настасьи Филипповны и тон этой гостиной, и… чего же вы могли ожидать от себя самого в ту минуту, как вы думаете?».
— Да, да; да, да, — качал головою князь, начиная краснеть, — да, это почти что ведь так; и, знаете, я действительно почти всю ночь накануне не спал, в вагоне, и всю запрошлую ночь, и очень был расстроен…
— Ну да, конечно, к чему же я и клоню? — продолжал горячась Евгений Павлович. — Ясное дело, что вы, так сказать в упоении восторга, набросились на возможность заявить публично великодушную мысль, что вы, родовой князь и чистый человек, не считаете бесчестною женщину, опозоренную не по ее вине, а по вине отвратительного великосветского развратника. О, господи, да ведь это понятно! Но не в том дело, милый князь, а в том, была ли тут правда, была ли истина в вашем чувстве, была ли натура или один только головной восторг? Как вы думаете: во храме прощена была женщина, такая же женщина, но ведь не сказано же ей было, что она хорошо делает, достойна всяких почестей и уважения? Разве не подсказал вам самим здравый смысл, чрез три месяца, в чем было дело? Да пусть она теперь невинна, — я настаивать не буду, потому что не хочу, — но разве все ее приключения могут оправдать такую невыносимую, бесовскую гордость ее, такой наглый, такой алчный ее эгоизм? Простите, князь, я увлекаюсь, но…
— Да, всё это может быть; может быть, вы и правы… — забормотал опять князь, — она действительно очень раздражена, и вы правы, конечно, но…
— Сострадания достойна? Это хотите вы сказать, добрый мой князь? Но ради сострадания и ради ее удовольствия разве можно было опозорить другую, высокую и чистую девушку, унизить ее в тех надменных, в тех ненавистных глазах? Да до чего же после того будет доходить сострадание? Ведь это невероятное преувеличение! Да разве можно, любя девушку, так унизить ее пред ее же соперницей, бросить ее для другой, в глазах той же другой, после того как уже сами сделали ей честное предложение… а ведь вы сделали ей предложение, вы высказали ей это при родителях и при сестрах! После этого честный ли вы человек, князь, позвольте вас спросить? И… и разве вы не обманули божественную девушку, уверив, что любили ее?
— Да, да, вы правы, ах, я чувствую, что я виноват! — проговорил князь в невыразимой тоске.
— Да разве этого довольно? — вскричал Евгений Павлович в негодовании, — разве достаточно только вскричать: «Ах, я виноват!». Виноваты, а сами упорствуете! И где у вас сердце было тогда, ваше «христианское»-то сердце! Ведь вы видели же ее лицо в ту минуту: что она, меньше ли страдала, чем та, чем ваша другая, разлучница? Как же вы видели и допустили? Как?
— Да… ведь я и не допускал… — пробормотал несчастный князь.
— Как не допускали?
— Я, ей-богу, ничего не допускал. Я до сих пор не понимаю, как всё это сделалось… я — я побежал тогда за Аглаей Ивановной, а Настасья Филипповна упала в обморок; а потом меня всё не пускают до сих пор к Аглае Ивановне.
— Всё равно! Вы должны были бежать за Аглаей, хотя бы другая и в обмороке лежала!
— Да… да, я должен был… она ведь умерла бы! Она бы убила себя, вы ее не знаете, и… всё равно, я бы всё рассказал потом Аглае Ивановне и… Видите, Евгений Павлович, я вижу, что вы, кажется, всего не знаете. Скажите, зачем меня не пускают к Аглае Ивановне? Я бы ей всё объяснил. Видите: обе они говорили тогда не про то, совсем не про то, потому так у них и вышло… Я никак не могу вам этого объяснить; но я, может быть, и объяснил бы Аглае… Ах, боже мой, боже мой! Вы говорите про ее лицо в ту минуту, как она тогда выбежала… о, боже мой, я помню!… Пойдемте, пойдемте! — потащил он вдруг за рукав Евгения Павловича, торопливо вскакивая с места.
— Куда?
— Пойдемте к Аглае Ивановне, пойдемте сейчас!…
— Да ведь ее же в Павловске нет, я говорил, и зачем идти?
— Она поймет, она поймет! — бормотал князь, складывая в мольбе свои руки, — она поймет, что всё это не то, а совершенно, совершенно другое!
— Как совершенно другое? Ведь вот вы все-таки женитесь? Стало быть, упорствуете… Женитесь вы или нет?
— Ну, да… женюсь; да, женюсь!
— Так как же не то?
— О нет, не то, не то! Это, это всё равно, что я женюсь, это ничего!
— Как всё равно и ничего? Не пустяки же ведь и это? Вы женитесь на любимой женщине, чтобы составить ее счастие, а Аглая Ивановна это видит и знает, так как же всё равно?
— Счастье? О нет! Я так только просто женюсь; она хочет; да и что в том, что я женюсь: я… Ну, да это всё равно! Только она непременно умерла бы. Я вижу теперь, что этот брак с Рогожиным был сумасшествие! Я теперь всё понял, чего прежде не понимал, и видите: когда они обе стояли тогда одна против другой, то я тогда лица Настасьи Филипповны не мог вынести… Вы не знаете, Евгений Павлович (понизил он голос таинственно), я этого никому не говорил, никогда, даже Аглае, но я не могу лица Настасьи Филипповны выносить… Вы давеча правду говорили про этот тогдашний вечер у Настасьи Филипповны; но тут было еще одно, что вы пропустили, потому что не знаете: я смотрел на ее лицо! Я еще утром, на портрете, не мог его вынести… Вот у Веры, у Лебедевой, совсем другие глаза; я… я боюсь ее лица! — прибавил он с чрезвычайным страхом.
— Боитесь?
— Да; она — сумасшедшая! — прошептал он бледнея.
— Вы наверно это знаете? — спросил Евгений Павлович с чрезвычайным любопытством.
— Да, наверно; теперь уже наверно; теперь, в эти дни, совсем уже наверно узнал!
— Что же вы над собой делаете? — в испуге вскричал Евгений Павлович. — Стало быть, вы женитесь с какого-то страху? Тут понять ничего нельзя… Даже и не любя, может быть?
— О, нет, я люблю ее всей душой! Ведь это… дитя; теперь она дитя, совсем дитя! О, вы ничего не знаете!
— И в то же время уверяли в своей любви Аглаю Ивановну?
— О, да, да!
— Как же? Стало быть, обеих хотите любить?
— О, да, да!
— Помилуйте князь, что вы говорите, опомнитесь!
— Я без Аглаи… я непременно должен ее видеть! Я… я скоро умру во сне; я думал, что я нынешнюю ночь умру во сне. О, если б Аглая знала, знала бы всё… то есть непременно всё. Потому что тут надо знать всё, это первое дело! Почему мы никогда не можем всего узнать про другого, когда это надо, когда этот другой виноват!… Я, впрочем, не знаю, что говорю, я запутался; вы ужасно поразили меня… И неужели у ней и теперь такое лицо, как тогда, когда она выбежала? О да, я виноват! Вероятнее всего, что я во всем виноват! Я еще не знаю, в чем именно, но я виноват… Тут есть что-то такое, чего я не могу вам объяснить, Евгений Павлович, и слов не имею, но… Аглая Ивановна поймет! О, я всегда верил, что она поймет.
— Нет, князь, не поймет! Аглая Ивановна любила как женщина, как человек, а не как… отвлеченный дух. Знаете ли что, бедный мой князь: вернее всего, что вы ни ту, ни другую никогда не любили!
— Я не знаю… может быть, может быть; вы во многом правы, Евгений Павлович. Вы чрезвычайно умны, Евгений Павлович; ах, у меня голова начинает опять болеть, пойдемте к ней! Ради бога, ради бога!
— Да говорю же вам, что ее в Павловске нет, она в Колмине.
— Поедемте в Колмино, поедемте сейчас!
— Это не-воз-можно! — протянул Евгений Павлович, вставая.
— Послушайте, я напишу письмо; отвезите письмо!
— Нет, князь, нет! Избавьте от таких поручений, не могу!
Они расстались. Евгений Павлович ушел с убеждениями странными: и, по его мнению, выходило, что князь несколько не в своем уме. И что такое значит это лицо, которого он боится и которое так любит! И в то же время ведь он действительно, может быть, умрет без Аглаи, так что, может быть, Аглая никогда и не узнает, что он ее до такой степени любит! Ха-ха! И как это любить двух? Двумя разными любвями какими-нибудь? Это интересно… бедный идиот! И что с ним будет теперь?
IX
Изтекли бяха две седмици от случката, разказана в последната глава, и положението на действуващите лица от нашия разказ толкова се измени, че за нас е извънредно мъчно да продължим, без да дадем специални обяснения. И все пак ние чувствуваме, че наш дълг е да се ограничим с едно просто излагане на фактите, по възможност без специални обяснения, и то по твърде простата причина, че в много случаи сами изпитваме затруднение да обясним станалото. Подобно предупреждение от наша страна сигурно би се видяло на читателя много странно и неясно: как може да се разправя за неща, когато нямаш за тях нито ясна представа, нито лично мнение? За да не се поставим в още по-фалшиво положение, ние ще се помъчим да обясним мисълта си с един пример и може би благосклонният читател ще разбере къде е точно нашето затруднение, толкова повече, че този пример няма да бъде отклонение от предмета, а, напротив, пряко и непосредствено продължение на разказа.
Две седмици по-късно, тоест в началото на юли (дори в течение на тези две седмици), историята на нашия герой и най-вече последното му приключение взеха един странен и съвсем забавен обрат; почти невероятна и в същото време почти извън всяко съмнение, тази история малко по малко стана известна из всичките улици, съседни на вилите на Лебедев, Птицин, Дария Алексеевна и Епанчини, накъсо казано, почти из целия град и дори в околностите му. Почти цялото общество — местни хора, летовници, гости, идващи зарад музиката — всички почнаха да разправят една и съща история в хиляди различни вариации: как един княз направил скандал в една честна и известна къща, напуснал една девойка от тази къща, за която бил вече годен, увлякъл се по една известна лека жена, скъсал всичките си предишни връзки и въпреки всичко, въпреки заплахите и общото негодувание на публиката възнамерява да се ожени наскоро с тази опозорена жена, дори тук в Павловск, пред очите на целия свят, с вдигната глава и като гледа всички право в очите. Така украсиха тази история със скандални подробности, така замесиха в нея известни и видни лица, представиха я с такива фантастични и тайнствени особености и от друга страна я подкрепиха с толкова неопровержими и очевидни факти, че общото любопитство и клюките, които породи тя, бяха напълно извинителни. Най-тънкото, хитро и в същото време приемливо тълкуване на случката беше дадено от няколко сериозни клюкари измежду оная категория разумни хора, които винаги, във всяко общество бързат първи те да обяснят случката на другите и в тая работа намират призванието си, а често пъти и утешението си. Според тяхната версия това било един млад човек от добро семейство, княз, горе-долу богат, глупавичък, но демократ и побъркан на тема съвременен нихилизъм, който ни бе описан от господин Тургенев[1]. Този млад човек, който едва знаел да говори руски, се влюбил в едната дъщеря на генерал Епанчин и имал такъв успех, че го приели в къщата като годеник. Ала князът уж постъпил лицемерно спрямо това семейство подобно на оня френски семинарист, за когото наскоро писаха вестниците и който нарочно приел да бъде посветен в свещенически сан, нарочно сам поискал да бъде посветен, изпълнил всички обреди, всички поклонения, целувания, клетви и прочее, а още на другия ден в публично писмо до своя епископ заявява, че понеже не вярва в Бога и смята за безчестно да лъже народа и да живее на негови разноски, се отказва от своя сан; писмото си напечатал в либералните вестници. Разказваха, че този атеист нарочно чакал една тържествена вечер, дадена от родителите на годеницата си, дето бил представен на много знатни личности, за да заяви високо и пред всички своето верую, да се подиграе с почтените сановници, да се откаже публично и оскърбително от своята годеница, а когато се съпротивлявал на слугите, на които било заповядано да го изведат, счупил една великолепна китайска ваза. Прибавяха също като характеристика на съвременните нрави, че безразсъдният млад човек наистина обичал своята годеница, генералската дъщеря, но скъсал с нея единствено за да покаже нихилизма си. И за да бъде скандалът още по-голям, той не се отказал от удоволствието да се ожени пред лицето на всички за една пропаднала жена и така да докаже, че според неговите убеждения няма нито пропаднали, нито добродетелни жени, а има само една свободна жена; че той не вярва в старите светски деления, а вярва само в „женския въпрос“. Че най-после пропадналата жена стои в неговите очи дори малко по-високо от непропадналата. Това обяснение се видя много вероятно и беше прието от повечето летовници, толкова повече, че се потвърждаваше от всекидневните факти. Вярно, че много неща оставаха неизяснени: разправяха, че клетото момиче толкова обичало своя годеник — някои казваха „прелъстител“, — че изтичало при него още на другия ден, след като той я напуснал, в къщата на любовницата му; други, напротив, уверяваха, че той нарочно я завлякъл при любовницата си от чист нихилизъм, тоест за да я опозори и оскърби. Както и да е, интересът към тая случка нарастваше от ден на ден, при това нямаше вече никакво съмнение, че скандалната сватба наистина ще стане.
И ето сега, ако ни поискат обяснения — не за нихилистичните подробности на събитието, а просто за това, доколко обявената сватба отговаря на действителните желания на княза, в какво именно се изразяват сега тези желания, какво е точно сегашното състояние на духа на нашия герой и други подобни неща, ние, да си признаем, бихме били много затруднени да отговорим. Ние знаем, само, че сватбата бе наистина обявена и че князът лично натовари Лебедев, Келер и някакъв познат на Лебедев, когото той представи на княза по този случай, да се погрижат за всичко необходимо както за в черквата, така и за в къщи; че бе наредено да не се жалят парите; че Настасия Филиповна настояваше сватбата да стане колкото се може по-бързо; че по личната молба на Келер князът го избра за шафер, а Настасия Филиповна избра Бурдовски, който се съгласи с възторг, и че денят на сватбата бе определен за в началото на юли. Ала освен тези много точни обстоятелства ние знаем още някои факти, които напълно ни объркват тъкмо защото противоречат на изложените по-горе. Ние силно подозираме например, че след като е натоварил Лебедев и другите да се погрижат за всичко, князът почти в същия още ден е забравил и за церемониалмайстора, и за шаферите, и за сватбата и че ако е побързал да прехвърли тази главоболна работа върху другите, направил го е единствено за да не мисли вече самият той за това и дори може би по-скоро да го забрави. Но в такъв случай за какво е мислел той, какво е искал да запомни и за какво е жадувал? Няма също така съмнение, че над него не е било извършено никакво насилие (да речем, от страна на Настасия Филиповна), че тя наистина е искала да се ускори сватбата и че тъкмо тя е измислила тази сватба, а не князът; но князът се е съгласил доброволно, дори го е направил някак разсеяно, сякаш го молят за нещо доста обикновено. Ние знаем доста много подобни странни факти като този, но според нас колкото и да ги посочваме, те не могат да спомогнат за изясняване на работата, а дори ще я затъмнят; нека дадем все пак още един пример.
Така ние знаем сигурно, че през тези две седмици князът прекарваше цели дни и вечери заедно с Настасия Филиповна; че тя го вземаше на разходка и да идат да слушат музика; че той се разхождаше всеки ден с нея с каляска; че почваше да се тревожи за нея, ако минеше само един час, без да я види (имаше, значи, всички признаци, че я обича искрено); че я слушаше с нежна и кротка усмивка по цели часове, за каквото й да му говореше, без сам да каже почти нищо. Ала ние знаем също така, че по няколко пъти, дори много често, през тези същите дни той отиваше изведнъж у Епанчини, без да крие това от Настасия Филиповна, която изпадаше в отчаяние от тези посещения. Ние знаем, че докато бяха в Павловск, Епанчини не го приемаха и постоянно му отказваха да се види с Аглая Ивановна; че той си отиваше, без да каже нито дума, а още на другия ден отново отиваше у тях, сякаш бе забравил напълно за вчерашния отказ, и естествено получаваше нов отказ. Известно ни е също, че един час, а може би и по-малко, след като Аглая Ивановна избяга от Настасия Филиповна, князът беше вече у Епанчини, разбира се, убеден, че ще я намери там. Появяването му хвърли семейството в голямо смущение и уплаха, защото Аглая още не беше се прибирала в къщи и едва от него научиха за пръв път, че тя е ходила с него у Настасия Филиповна. Разправяха по-късно, че Лисавета Прокофиевна, дъщерите й и дори княз Шч. се отнесли тогава с княза извънредно грубо, враждебно и че още тогава със сърдити изрази му заявили, че не искат вече да го знаят и познават, особено когато Варвара Ардалионовна неочаквано дошла да съобщи на Лисавета Прокофиевна, че от един час вече Аглая Ивановна се намира у нея, в ужасно състояние, и, изглежда, не иска да се върне в къщи. Тази последна новина, която най-вече смая Лисавета Прокофиевна, беше напълно вярна: наистина, когато излезе от Настасия Филиповна, Аглая би предпочела да умре, отколкото да се яви сега пред очите на домашните си и затова изтича у Нина Александровна. А от своя страна Варвара Ардалионовна сметна за необходимо да съобщи веднага на Лисавета Прокофиевна за всичко станало. Майката и дъщерите се затекоха начаса у Нина Александровна, а бащата на семейството Иван Фьодорович, щом се върна в къщи, ги последва; подир дамите се затътри княз Лев Николаевич, въпреки че го бяха изгонили и му бяха казали груби думи; но по нареждане на Варвара Ардалионовна и там не го пуснаха да види Аглая. Впрочем всичко се свърши с това, че когато Аглая видя как майка й и сестрите й плачеха над нея, без да й кажат нито една укорна дума, тя се хвърли в прегръдките им и веднага се върна с тях в къщи. Разправяха също, макар че тези слухове не бяха напълно достоверни, че и този път Гаврила Ардалионович нямал никакъв късмет; останал сам с Аглая, докато Варвара Ардалионовна изтичала да иде у Лисавета Прокофиевна, той решил да използва случая, за да й говори за любовта си; като го слушала, Аглая забравила за мъката и сълзите си и прихнала да се смее; после изведнъж му задала един странен въпрос: готов ли е, за да докаже любовта си, да си изгори веднага пръста на пламъка на една свещ? Гаврила Ардалионович бил, казват, толкова смаян и сащисан от това предложение, че като видяла слисаното му лице, Аглая избухнала в истеричен смях и избягала в горния етаж при Нина Александровна, дето я намерили и родителите й. Този инцидент бе съобщен на княза на другия ден от Иполит, който — понеже не ставаше вече от леглото — прати нарочно да повикат княза, за да му го разправи. Ние не знаем как бе стигнал до него този слух, но когато князът чу историята за свещта и пръста, така се разсмя, че дори учуди Иполит; след това изведнъж се разтрепери и се обля в сълзи… Изобщо през тези дни той беше в голямо безпокойство, в необикновено смущение, неясно и мъчително. Иполит открито заявяваше, че той не е с ума си; това съвсем не можеше обаче да се каже положително.
Като излагаме всичките тези факти и се отказваме да ги обясним, ние съвсем не желаем да оправдаем нашия герой в очите на читателя. Нещо повече, напълно сме готови да споделим негодуванието, което той предизвика дори у своите приятели. От него беше възмутена някое време дори самата Вера Лебедева; негодуваше даже Коля; преди да го изберат за шафер, възмущаваше се и Келер; колкото до Лебедев, негодуванието му беше толкова искрено, че почна да интригува против княза. Но за това ще говорим по-късно. Изобщо ние одобряваме напълно и безусловно някои много силни и дори с дълбоко психологично проникновение думи, които Евгений Павлович каза направо и безцеремонно на княза в приятелски разговор шест-седем дни след случката у Настасия Филиповна. Тук му е мястото да отбележим, че не само Епанчини, но и всички, които имаха преки или косвени връзки с тях, сметнаха за необходимо да скъсат всякакви отношения с княза. Княз Шч. например си извърна главата, когато срещна княза, и не го по-здрави. Ала Евгений Павлович не се побоя да се изложи, като направи посещение на княза, въпреки че пак беше почнал да ходи всеки ден у Епанчини, дето го приемаха с явна и още по-голяма сърдечност. Той отиде при княза точно на другия ден, след като те напуснаха Павловск. Влизайки у него, той знаеше вече всички слухове, които се носеха в обществото, дори може би сам бе помогнал донякъде за разпространението им. Князът му се зарадва много и веднага отвори дума за Епанчини; това че той заприказва така сърдечно и открито, развърза езика и на Евгений Павлович, който пристъпи направо към въпроса, без заобикалки.
Князът още не знаеше за заминаването на Епанчини; смая се, побледня: но след една минута поклати глава смутено и замислено и се съгласи, че „така е трябвало да бъде“; след това бързо запита „къде са заминали“.
В това време Евгений Павлович го наблюдаваше внимателно и не беше ни най-малко учуден от бързината, с която го разпитваха, от наивността на въпросите, от смущението на княза и в същото време от някаква негова странна откровеност, безпокойство и възбуда. Впрочем той го осведоми любезно и подробно за всичко: съобщи му много неща, защото беше първият човек, който идеше от къщата на Епанчини. Той потвърди, че наистина Аглая била болна и прекарала три дни и три нощи в треска и в безсъние; сега е по-добре и извън всяка опасност, но се намира в крайно възбудено състояние… „Добре поне, че в къщи царува пълен мир! Гледат да не говорят за миналото не само в присъствието на Аглая, но дори когато тя не е между тях. Родителите вече разменяха мисли за едно пътуване в чужбина през есента, веднага след сватбата на Аделаида; Аглая прие мълчаливо първите намеци за това пътуване.“ Самият той може би също ще отиде в чужбина. Не е чудно дори княз Шч. да замине за един-два месеца с Аделаида, ако му позволят работите. Ще остане само генералът. Цялото семейство отишло сега в Колмино, на двадесетина версти от Петербург, дето имат имение с обширна къща. Белоконская не била още заминала за Москва и май че нарочно се забавила. Лисавета Прокофиевна силно настоявала, че е невъзможно да останат повече в Павловск след всичко случило се; Евгений Павлович й съобщавал ден по ден слуховете, които се носели из града. Епанчини също сметнали, че не е възможно да отидат на Елагин.
— Пък и да си говорим правото — прибави Евгений Павлович, — сам ще се съгласите, че положението беше непоносимо… особено след като знаеха всичко, което става всеки час тук у вас, княже, и след всекидневните ви посещения там, въпреки че отказваха да ви приемат…
— Да, да, да, имате право, аз исках да видя Аглая Ивановна… — отговори князът, като пак заклати глава.
— Ах, драги княже — извика изведнъж Евгений Павлович с въодушевление и тъга, — как можахте тогава да допуснете… всичко, което стана? Естествено, естествено всичко това е било за вас така неочаквано… Приемам на драго сърце, че вие сте могли да загубите ума си и… не сте били в състояние да спрете това момиче, изпаднало в лудост, не е било по силите ви! Но все пак трябваше да разберете колко сериозно и силно е било чувството, което… е изпитвало това момиче към вас. Тя не е искала да дели с друга и вие… и вие можахте да напуснете и разбиете такова съкровище!
— Да, да, имате право, да, виновен съм — каза пак князът ужасно натъжен — и знаете ли: Аглая беше единствената, просто единствената, която гледаше така на Настасия Филиповна… Никой освен нея не я преценяваше по този начин.
— Та там е и най-възмутителното я, че в цялата тая работа не е имало нищо сериозно! — извика Евгений Павлович, вече съвсем увлечен. — Извинете ме, княже, но… аз… аз мислих по тези неща, княже, дълго мислих; знам всичко, станало по-рано, знам всичко, случило се преди половин година — нищо не е било сериозно! Всичко това е било само едно замайване на главата, въображение, фантазия, дим и само изплашената ревност на едно съвсем неопитно момиче е могла да го приеме за сериозно!
Сега вече Евгений Павлович съвсем безцеремонно даде воля на своето негодувание. Разумно и ясно и, повтаряме, с едно психологично проникновение той разгъна пред княза картината на по-раншните му отношения с Настасия Филиповна. Той умееше винаги да говори, а сега стигна дори до красноречие.
— Още в началото — каза той — се е почнало у вас с лъжа; а което е започнало с лъжа, трябва и да свърши с лъжа; това е природен закон. Аз не съм съгласен и даже се възмущавам, когато някои ви наричат идиот; вие сте твърде умен, за да ви наричат така; но съгласете се сам, че сте толкова странен, че се различавате от всички хора. Аз стигнах до заключението, че главната причина за всичко станало е, първо, вашата, така да се каже, вродена неопитност (забележете, княже, тази дума: „вродена“), след това необикновената ви наивност; после феноменалната у вас липса на чувство за мярка (което неведнъж сам сте признавали) — и най-после грамадният наплив от дълбоки идеи, които при вашата извънредна честност вие вземате и досега за истински убеждения, природни и непосредни! Съгласете се сам, княже, че вашите отношения с Настасия Филиповна още от началото са почивали върху принципа за условната демократичност (изразявам се така за краткост), тъй да се рече, върху обаянието от „женския въпрос“ (за да съкратя още повече). Ами че аз знам в подробности цялата странна скандална сцена, която се е разиграла у Настасия Филиповна, когато Рогожин е занесъл парите си. Ако искате, аз ще ви анализирам подробно, ще ви покажа собствения ви образ като в огледало, така точно знам същността на работата и защо тя се е обърнала по такъв начин! Като младеж в Швейцария вие сте жадували за родината си, копнели сте по Русия като по страна непозната, но обетована; прочели сте много книги за Русия, може би прекрасни, но вредни за вас; върнали сте се тук пълен с истински жар за дейност, така да се каже, зажаднял за дейност! И ето че още в първия ден на вашето пристигане на вас ви разправят тъжната и покъртителна история на една оскърбена жена, разправят я на вас, рицаря, девственика — и то за жената! В същия този ден вие я виждате; вие сте омагьосан от нейната красота, фантастична и демонична красота (вие виждате, съгласен съм, че тя е красива). Прибавете състоянието на нервите ви, епилепсията ви, прибавете потискащото влияние на затопляне на времето у нас в Петербург; прибавете обстоятелството, че целия този пръв ден сте прекарали в един непознат и почти фантастичен за вас град, срещнали сте много хора, присъствували сте на разни сцени, запознали сте се най-неочаквано с три красавици, госпожиците Епанчини, и между тях Аглая; прибавете умората, виенето на свят, гостната на Настасия Филиповна и царуващата там атмосфера, и… какво сте могли да очаквате от самия себе си в този момент, как мислите?
— Да, да; да, да — каза князът, като клатеше глава и почваше да се черви, — всичко това е почти вярно; и знаете ли, аз наистина не бях спал почти цялата предишна нощ във вагона, пък и цялата по-предишна нощ, и бях много разстроен…
— Ами да, естествено, нали това исках да кажа и аз? — продължи разпалено Евгений Павлович. — Ясно е, че вие, така да се каже, опиянен от възторг, сте се нахвърлили върху възможността да покажете публично вашето великодушие, като заявите, че вие, княз от рождение и чист човек, не смятате за безчестна една жена, която не е опозорена по нейна вина, а по вината на един отвратителен развратник от висшето общество. О, Господи, та това е много ясно! Но не е там работата, скъпи княже, въпросът е дали вашето чувство е било истинско, искрено, естествено или това е било само една мозъчна екзалтация? Как мислите вие: ако в храма е била простена една такава жена, нали не й е било казано, че тя постъпва добре и е достойна за всички почести и уважения? Нима здравият смисъл след три месеца не ви е подсказал на вас самия в какво се състои работата? Да приемем, че тя е невинна — това е един въпрос, по който няма да настоявам, защото не искам, — но мигар нейните авантюри могат да оправдаят непоносимата й дяволска гордост, нахалния й алчен егоизъм? Извинете, княже, аз се увлякох, но…
— Да, всичко това е възможно; може би вие имате право… — смънка пак князът — тя е наистина много раздразнена и вие имате право, но…
— Искате да кажете, че е достойна за състрадание ли, добри ми княже? Но имахте ли право от състрадание и за нейно удоволствие да опозорите друга благородна и чиста девойка, да я унизите пред нейните надменни, изпълнени с омраза очи? Докъде ще стигне след всичко това състраданието? Та това е едно невероятно преувеличение! Когато човек обича една млада девойка, може ли да я унизи толкова много пред нейната съперница, да я изостави зарад другата пред очите на другата, след като лично вече й е направил честно предложение… а нали вие сте й направили предложение в присъствието на нейните родители и сестрите й! След всичко това, княже, вие честен човек ли сте, позволете да ви попитам? И… и не сте ли излъгали една божествена девойка, като сте я уверили, че я обичате?
— Да, да, имате право, ах, аз чувствувам, че съм виновен! — промълви князът с неизразима тъга.
— Но достатъчно ли е това? — извика Евгений Павлович с негодувание. — Достатъчно ли е само да извикате: „Ах, аз съм виновен!“ Виновен сте, а постоянствувате в грешките си! И къде е било тогава вашето сърце, вашето „християнско“ сърце! Нали сте видели в оня момент израза на лицето й: по-малко ли страдаше тя от другата, от вашата, която ви раздели? Как пред тази гледка сте допуснали да стане това? Как?
— Но… аз не съм допускал нищо… — смотолеви нещастният княз.
— Как не сте допускали?
— Бога ми, нищо не допусках. И досега не разбирам как стана всичко това… аз — аз се затичах тогава подир Аглая Ивановна, а Настасия Филиповна припадна; и оттогава все не ме пускат да отида при Аглая Ивановна.
— Няма значение! Вие трябваше да тичате след Аглая, пък нека другата си припада!
— Да… да, трябваше… но тя щеше да умре! Щеше да се убие, вие не я познавате и… все едно, аз щях да разкажа по-късно всичко на Аглая Ивановна, и… Виждате ли, Евгений Павлович, аз забелязвам, че вие май не знаете всичко. Кажете ми защо не ме пускат при Аглая Ивановна? Аз бих й обяснил всичко. Виждате ли: и двете не говореха тогава по въпроса, съвсем не по въпроса, затова и така стана… Никак не мога да ви обясня това; но може би бих могъл да го обясня на Аглая… Ах, Боже мой, боже мой! Вие ми говорите за нейното лице в момента, когато тя избяга… о, Боже мой, спомням си! Да вървим, да вървим! — И князът скочи изведнъж и задърпа Евгений Павлович за ръкава.
— Къде?
— Да идем при Аглая Ивановна, още сега да идем…
— Но тя не е в Павловск, нали ви казах, пък и какво ще правим при нея?
— Тя ще разбере, тя ще разбере! — бърбореше князът, сключил ръцете си за молба. — Ще разбере, че всичко това не е така, а съвсем, съвсем другояче.
— Как съвсем другояче? Нали вие все пак ще се жените? Значи, постоянствувате в грешките си… Ще се жените, или не?
— Е, да… ще се оженя; да, ще се оженя!
— Защо казвате тогава, че това не е така?
— О, не, не е така, не е така! Няма никакво значение, че се женя, нищо от това!
— Как няма никакво значение и нищо от това! Та това дребна работа ли е? Вие се жените за жената, която обичате, за да й създадете щастие, а Аглая Ивановна вижда и знае това и все пак как няма никакво значение?
— Щастие ли? О, не! Аз просто се женя; тя иска; а и какво има в това, че се женя: аз… Но всичко това е безразлично! Иначе тя сигурно би умряла. Виждам сега, че този брак с Рогожин е бил лудост! Сега разбрах всичко, което преди не разбирах, и да ви кажа ли: когато те се изправиха тогава една срещу друга, аз не можах да понеса лицето на Настасия Филиповна… Вие не знаете, Евгений Павлович (понижи той тайнствено гласа си), никому никога не съм казвал това, дори на Аглая, но аз не мога да понасям лицето на Настасия Филиповна… Преди малко вие описахте много добре вечерта у нея; но тук има още едно нещо, което вие пропуснахте, защото не го знаете: аз гледах лицето й! Още сутринта, виждайки го на портрета, не можах да понеса израза му… Ето познавате Вера, дъщерята на Лебедев, тя има съвсем други очи; аз… аз се боя от нейното лице! — прибави той страшно уплашен.
— Боите се?
— Да; тя е — луда! — пошепна той побледнял.
— Сигурен ли сте в това? — попита Евгений Павлович е извънреден интерес.
— Да, сигурен съм: сега вече съм сигурен; напълно се убедих през последните дни!
— Тогава какво правите със себе си? — извика уплашен Евгений Павлович. — Значи, вие се жените от някакъв страх? Нито не мога да разбера… Може би вие дори не я обичате?
— О, не, обичам я от цялата си душа! Защото тя е… дете: сега тя е дете, същинско дете! О, вие нищо не знаете!
— И в същото време сте уверявали Аглая Ивановна в любовта си?
— О, да, да!
— Но как е възможно? Значи, искате и двете да обичате?
— О, да, да!
— Извинете, княже, но какво говорите, опомнете се!
— Без Аглая аз… трябва непременно да я видя!
Аз… аз ще умра скоро, както спя; мислех, че ще умра нощес, както спя. О, ако Аглая знаеше, ако тя знаеше всичко-… искам да кажа абсолютно всичко-. Защото в тая работа трябва да се знае всичко, това е първото нещо! Защо никога не можем да узнаем всичко за другия, когато това е потребно, когато този другият е в грешка!… Впрочем не знам вече какво говоря, обърках се; вие страшно ме развълнувахте… И нима и сега изразът на лицето й е съшият, както когато избяга? О, да, аз съм виновният! Най-вероятното е, че за всичко аз съм виновният! Още не знам в какво именно, но съм виновен… Тук има нещо, което не мога да ви обясня, Евгений Павлович, липсват ми думи да се изразя, но… Аглая Ивановна ще разбере! О, аз винаги съм вярвал, че тя ще разбере.
— Не, княже, няма да разбере! Аглая Ивановна ви обичаше като жена, като човек, а не като… отвлечен дух. Знаете ли какво ще ви кажа, бедни ми княже: най-вероятно е, че вие никога не сте обичали нито едната, нито другата!
— Не знам… възможно е, възможно е: за много неща вие имате право. Евгений Павлович. Вие сте извънредно умен. Евгений Павлович; ах, ето че пак почва да ме боди главата; хайде да идем при нея! За Бога, за Бога!
— Но нали ви казах, че я няма в Павловск, че тя е в Колмино.
— Ла отидем в Колмино, да отидем още сега!
— Това е не-въз-можно! — каза провлечено Евгений Павлович и стана.
— Слушайте, аз ще й напиша едно писмо; вие ще й го занесете!
— Не, княже, не! Избавете ме от такива поръчки, не мога!
И те се разделиха. Евгений Павлович си отиде със странни впечатления: стигнал бе до убеждението, че князът не е съвсем с ума си. И какво значи това лице, от което той се бои и което толкова обича! И в същото време възможно е наистина той да умре далеч от Аглая, така че може би тя никога няма да узнае колко много я обича той! Ха-ха! И как можеш да обичаш две жени? И всяка от тях по различен начин? Интересно… горкият идиот! И какво ли ще стане с него сега?