Метаданни
Данни
- Година
- 1867–1869 (Обществено достояние)
- Език
- руски
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 6 (× 1 глас)
- Вашата оценка:
Информация
- Източник
- Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1988. Том 6.
История
- — Добавяне
Метаданни
Данни
- Включено в книгата
- Оригинално заглавие
- Идиот, 1869 (Обществено достояние)
- Превод от руски
- Н. Голчев, 1960 (Пълни авторски права)
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 5,7 (× 102 гласа)
- Вашата оценка:
Информация
- Сканиране
- noisy (2009)
- Разпознаване и корекция
- NomaD (2010)
- Допълнителна корекция; отделяне на бележките като допълнително произведение
- kipe (2015 г.)
Издание:
Фьодор М. Достоевски. Идиот
Стиховете в романа са преведени от Цветан Стоянов.
Редактор: Милка Минева
Художник: Александър Поплилов
Худ. редактор: Васил Йончев
Техн. редактор: Александър Димитров
Коректори: Любка Иванова, Лидия Стоянова
Дадена за печат на 18.XII.1959 г.
Народна култура, София, 1960
Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в десяти томах
Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1957
История
- — Добавяне
- — Допълнителна корекция от kipe
X
Князь понял наконец, почему он холодел каждый раз, когда прикасался к этим трем письмам, и почему он отдалял минуту прочесть их до самого вечера. Когда он, еще давеча утром, забылся тяжелым сном на своей кушетке, всё еще не решаясь раскрыть который-нибудь из этих трех кувертов, ему опять приснился тяжелый сон, и опять приходила к нему та же «преступница». Она опять смотрела на него со сверкавшими слезами на длинных ресницах, опять звала его за собой, и опять он пробудился, как давеча, с мучением припоминая ее лицо. Он хотел было пойти к ней тотчас же, но не мог; наконец, почти в отчаянии, развернул письма и стал читать.
Эти письма тоже походили на сон. Иногда снятся странные сны, невозможные и неестественные; пробудясь, вы припоминаете их ясно и удивляетесь странному факту: вы помните прежде всего, что разум не оставлял вас во всё продолжение вашего сновидения; вспоминаете даже, что вы действовали чрезвычайно хитро и логично во всё это долгое, долгое время, когда вас окружали убийцы, когда они с вами хитрили, скрывали свое намерение, обращались с вами дружески, тогда как у них уже было наготове оружие и они лишь ждали какого-то знака; вы вспоминаете, как хитро вы их наконец обманули, спрятались от них; потом вы догадались, что они наизусть знают весь ваш обман и не показывают вам только вида, что знают, где вы спрятались; но вы схитрили и обманули их опять, всё это вы припоминаете ясно. Но почему же в то же самое время разум ваш мог помириться с такими очевидными нелепостями и невозможностями, которыми, между прочим, был сплошь наполнен ваш сон? Один из ваших убийц в ваших глазах обратился в женщину, а из женщины в маленького, хитрого, гадкого карлика, — и вы всё это допустили тотчас же, как совершившийся факт, почти без малейшего недоумения, и именно в то самое время, когда, с другой стороны, ваш разум был в сильнейшем напряжении, выказывал чрезвычайную силу, хитрость, догадку, логику? Почему тоже, пробудясь от сна и совершенно уже войдя в действительность, вы чувствуете почти каждый раз, а иногда с необыкновенною силой впечатления, что вы оставляете вместе со сном что-то для вас неразгаданное? Вы усмехаетесь нелепости вашего сна и чувствуете в то же время, что в сплетении этих нелепостей заключается какая-то мысль, но мысль уже действительная, нечто принадлежащее к вашей настоящей жизни, нечто существующее и всегда существовавшее в вашем сердце; вам как будто было сказано вашим сном что-то новое, пророческое, ожидаемое вами; впечатление ваше сильно, оно радостное или мучительное, но в чем оно заключается и что было сказано вам — всего этого вы не можете ни понять, ни припомнить.
Почти то же было и после этих писем. Но еще и не развертывая их, князь почувствовал, что самый уже факт существования и возможности их похож на кошмар. Как решилась она ей писать, спрашивал он, бродя вечером один (иногда даже сам не помня, где ходит). Как могла она об этом писать, и как могла такая безумная мечта зародиться в ее голове? Но мечта эта была уже осуществлена, и всего удивительнее для него было то, что, пока он читал эти письма, он сам почти верил в возможность и даже в оправдание этой мечты. Да, конечно, это был сон, кошмар и безумие; но тут же заключалось и что-то такое, что было мучительно-действительное и страдальчески-справедливое, что оправдывало и сон, и кошмар, и безумие. Несколько часов сряду он как будто бредил тем, что прочитал, припоминал поминутно отрывки, останавливался на них, вдумывался в них. Иногда ему даже хотелось сказать себе, что он всё это предчувствовал и предугадывал прежде; даже казалось ему, что как будто он уже читал это всё, когда-то давно-давно, и всё, о чем он тосковал с тех пор, всё, чем он мучился и чего боялся, — всё это заключалось в этих давно уже прочитанных им письмах.
«Когда вы развернете это письмо (так начиналось первое послание), вы прежде всего взглянете на подпись. Подпись всё вам скажет и всё разъяснит, так что мне нечего пред вами оправдываться и нечего вам разъяснять. Будь я хоть сколько-нибудь вам равна, вы бы могли еще обидеться такою дерзостью; но кто я и кто вы? Мы две такие противоположности, и я до того пред вами из ряду вон, что я уже никак не могу вас обидеть, даже если б и захотела».
Далее в другом месте она писала:
«Не считайте моих слов больным восторгом больного ума, но вы для меня — совершенство! Я вас видела, я вижу вас каждый день. Ведь я не сужу вас; я не рассудком дошла до того, что вы совершенство; я просто уверовала. Но во мне есть и грех пред вами: я вас люблю. Совершенство нельзя ведь любить; на совершенство можно только смотреть как на совершенство, не так ли? А между тем я в вас влюблена. Хоть любовь и равняет людей, но, не беспокойтесь, я вас к себе не приравнивала, даже в самой затаенной мысли моей. Я вам написала „не беспокойтесь“; разве вы можете беспокоиться?… Если бы было можно, я бы целовала следы ваших ног. О, я не равняюсь с вами… Смотрите на подпись, скорее смотрите на подпись!».
«Я, однако же, замечаю (писала она в другом письме), что я вас с ним соединяю, и ни разу не спросила еще, любите ли вы его? Он нас полюбил, видя нас только однажды. Он о вас как о „свете“ вспоминал; это его собственные слова, я их от него слышала. Но я и без слов поняла, что вы для него свет. Я целый месяц подле него прожила и тут поняла, что и вы его любите; вы и он для меня одно».
«Что это (пишет она еще), вчера я прошла мимо вас, и вы как будто покраснели? Не может быть, это мне так показалось. Если вас привести даже в самый грязный вертеп и показать вам обнаженный порок, то вы не должны краснеть; вы никак не можете негодовать из-за обиды. Вы можете ненавидеть всех подлых и низких, но не за себя, а за других, за тех, кого они обижают. Вас же никому нельзя обидеть. Знаете, мне кажется, вы даже должны любить меня. Для меня вы то же, что и для него: светлый дух; ангел не может ненавидеть, не может и не любить. Можно ли любить всех, всех людей, всех своих ближних, — я часто задавала себе этот вопрос? Конечно, нет, и даже неестественно. В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя. Но это нам невозможно, а вы другое дело: как могли бы вы не любить хоть кого-нибудь, когда вы ни с кем себя не можете сравнивать и когда вы выше всякой обиды, выше всякого личного негодования? Вы одни можете любить без эгоизма, вы одни можете любить не для себя самой, а для того, кого вы любите. О, как горько было бы мне узнать, что вы чувствуете из-за меня стыд или гнев! Тут ваша погибель: вы разом сравняетесь со мной…
Вчера я, встретив вас, пришла домой и выдумала одну картину. Христа пишут живописцы всё по евангельским сказаниям; я бы написала иначе: я бы изобразила его одного, — оставляли же его иногда ученики одного. Я оставила бы с ним только одного маленького ребенка. Ребенок играл подле него; может быть, рассказывал ему что-нибудь на своем детском языке, Христос его слушал, но теперь задумался; рука его невольно, забывчиво осталась на светлой головке ребенка. Он смотрит в даль, в горизонт; мысль, великая, как весь мир, покоится в его взгляде; лицо грустное. Ребенок замолк, облокотился на его колена и, подперши ручкой щеку, поднял головку и задумчиво, как дети иногда задумываются, пристально на него смотрит. Солнце заходит… Вот моя картина! Вы невинны, и в вашей невинности всё совершенство ваше. О, помните только это! Что вам за дело до моей страсти к вам? Вы теперь уже моя, я буду всю жизнь около вас… Я скоро умру».
Наконец, в самом последнем письме было:
«Ради бога, не думайте обо мне ничего; не думайте тоже, что я унижаю себя тем, что так пишу вам, или что я принадлежу к таким существам, которым наслаждение себя унижать, хотя бы даже и из гордости. Нет, у меня свои утешения; но мне трудно вам разъяснить это. Мне трудно было бы даже и себе сказать это ясно, хоть я и мучаюсь этим. Но я знаю, что не могу себя унизить даже и из припадка гордости. А к самоунижению от чистоты сердца я не способна. А стало быть, я вовсе не унижаю себя.
Почему я вас хочу соединить: для вас или для себя? Для себя, разумеется, тут все разрешения мои, я так сказала себе давно… Я слышала, что ваша сестра, Аделаида, сказала тогда про мой портрет, что с такою красотой можно мир перевернуть. Но я отказалась от мира; вам смешно это слышать от меня, встречая меня в кружевах и бриллиантах, с пьяницами и негодяями? Не смотрите на это, я уже почти не существую и знаю это; бог знает, что вместо меня живет во мне. Я читаю это каждый день в двух ужасных глазах, которые постоянно на меня смотрят, даже и тогда, когда их нет предо мной. Эти глаза теперь молчат (они всё молчат), но я знаю их тайну. У него дом мрачный, скучный, и в нем тайна. Я уверена, что у него в ящике спрятана бритва, обмотанная шелком, как и у того московского убийцы; тот тоже жил с матерью в одном доме и тоже перевязал бритву шелком, чтобы перерезать одно горло. Всё время, когда я была у них в доме, мне всё казалось, что где-нибудь, под половицей, еще отцом его, может быть, спрятан мертвый и накрыт клеенкой, как и тот московский, и так же обставлен кругом стклянками со ждановскою жидкостью, я даже показала бы вам угол. Он всё молчит; но ведь я знаю, что он до того меня любит, что уже не мог не возненавидеть меня. Ваша свадьба и моя свадьба — вместе: так мы с ним назначили. У меня тайн от него нет. Я бы его убила со страху… Но он меня убьет прежде… он засмеялся сейчас и говорит, что я брежу; он знает, что я к вам пишу».
И много, много было такого же бреду в этих письмах. Одно из них, второе, было на двух почтовых листах, мелко исписанных, большого формата.
Князь вышел наконец из темного парка, в котором долго скитался, как и вчера. Светлая, прозрачная ночь показалась ему еще светлее обыкновенного; «неужели еще так рано?» — подумал он. (Часы он забыл захватить). Где-то будто послышалась ему отдаленная музыка; «в воксале, должно быть, — подумал он опять, — конечно, они не пошли туда сегодня». Сообразив это, он увидал, что стоит у самой их дачи; он так и знал, что должен был непременно очутиться наконец здесь, и, замирая сердцем, ступил на террасу. Никто его не встретил, терраса была пуста. Он подождал и отворил дверь в залу. «Эта дверь никогда у них не затворялась», — мелькнуло в нем, но и зала была пуста; в ней было совсем почти темно. Он стал среди комнаты в недоумении. Вдруг отворилась дверь, и вошла Александра Ивановна со свечой в руках. Увидев князя, она удивилась и остановилась пред ним, как бы спрашивая. Очевидно, она проходила только чрез комнату, из одной двери в другую, совсем не думая застать кого-нибудь.
— Как вы здесь очутились? — проговорила она наконец.
— Я… зашел…
— Maman не совсем здорова, Аглая тоже. Аделаида ложится спать, я тоже иду. Мы сегодня весь вечер дома одни просидели. Папаша и князь в Петербурге.
— Я пришел… я пришел к вам… теперь…
— Вы знаете, который час?
— Н-нет…
— Половина первого. Мы всегда в час ложимся.
— Ах, я думал, что… половина десятого.
— Ничего! — засмеялась она. — А зачем вы давеча не пришли? Вас, может быть, и ждали.
— Я… думал… — лепетал он, уходя.
— До свиданья! Завтра всех насмешу.
Он пошел по дороге, огибающей парк, к своей даче. Сердце его стучало, мысли путались, и всё кругом него как бы походило на сон. И вдруг, так же как и давеча, когда он оба раза проснулся на одном и том же видении, то же видение опять предстало ему. Та же женщина вышла из парка и стала пред ним, точно ждала его тут. Он вздрогнул и остановился; она схватила его руку и крепко сжала ее. «Нет, это не видение!».
И вот наконец она стояла пред ним лицом к лицу, в первый раз после их разлуки; она что-то говорила ему, но он молча смотрел на нее; сердце его переполнилось и заныло от боли. О, никогда потом не мог он забыть эту встречу с ней и вспоминал всегда с одинаковою болью. Она опустилась пред ним на колена, тут же на улице, как исступленная; он отступил в испуге, а она ловила его руку, чтобы целовать ее, и точно так же, как и давеча в его сне, слезы блистали теперь на ее длинных ресницах.
— Встань, встань! — говорил он испуганным шепотом, подымая ее, — встань скорее!
— Ты счастлив? Счастлив? — спрашивала она. — Мне только одно слово скажи, счастлив ты теперь? Сегодня, сейчас? У ней? Что она сказала?
Она не подымалась, она не слушала его; она спрашивала спеша и спешила говорить, как будто за ней была погоня.
— Я еду завтра, как ты приказал. Я не буду… В последний ведь раз я тебя вижу, в последний! Теперь уж совсем ведь в последний раз!
— Успокойся, встань! — проговорил он в отчаянии.
Она жадно всматривалась в него, схватившись за его руки.
— Прощай! — сказала она наконец, встала и быстро пошла от него, почти побежала. Князь видел, что подле нее вдруг очутился Рогожин, подхватил ее под руку и повел.
— Подожди, князь, — крикнул Рогожин, — я через пять минут ворочусь на время.
Через пять минут он пришел действительно; князь ждал его на том же месте.
— В экипаж посадил, — сказал он, — там на углу с десяти часов коляска ждала. Она так и знала, что ты у той весь вечер пробудешь. Давешнее, что ты мне написал, в точности передал. Писать она к той больше не станет; обещалась; и отсюда, по желанию твоему, завтра уедет. Захотела тебя видеть напоследях, хоть ты и отказался; тут на этом месте тебя и поджидали, как обратно пойдешь, вот там, на той скамье.
— Она сама тебя с собой взяла?
— А что ж? — осклабился Рогожин. — Увидел то, что и знал. Письма-то прочитал, знать?
— А ты разве их вправду читал? — спросил князь, пораженный этою мыслью.
— Еще бы; всякое письмо мне сама показывала. Про бритву-то помнишь, хе-хе!
— Безумная! — вскричал князь, ломая свои руки.
— Кто про то знает, может, и нет, — тихо проговорил Рогожин, как бы про себя.
Князь не ответил.
— Ну, прощай, — сказал Рогожин, — ведь и я завтра поеду; лихом не поминай! А что, брат, — прибавил он, быстро обернувшись, — что ж ты ей в ответ ничего не сказал? «Ты-то счастлив или нет?».
— Нет, нет, нет! — воскликнул князь с беспредельною скорбью.
— Еще бы сказал «да!» — злобно рассмеялся Рогожин и пошел не оглядываясь.
X
Князът разбра най-после защо изтръпваше всеки път, когато се докоснеше до тези три писма и защо отлагаше, да ги прочете чак до вечерта. Когато още заранта заспа тежко на кушетката си, все още без да се реши да отвори някой от трите плика, пак сънува мъчителен сън и пак идва при него същата „престъпница“. Тя пак го гледа с блеснали сълзи на дългите си клепки, пак го зовеше да я последва и той пак се събуди както сутринта, припомняйки си с мъка лицето й. Искаше да тръгне веднага след нея, но не намери сили; най-после, почти отчаян, той отвори писмата и зачете.
Тези писма също приличаха на сън. Понякога човек сънува странни сънища, невъзможни и неестествени; пробуждате се, спомняте си ги ясно и се чудите на странния факт: вие помните преди всичко, че разумът не ви е напускал нито за момент през време на вашия сън; спомняте си дори че сте действували извънредно хитро и логично през цялото това дълго-дълго време, когато са ви обграждали убийците, когато са ви кроили примки и криейки намеренията си, са се държали приятелски към вас, докато оръжието им е било вече готово и те са чакали само някакъв знак; спомняте си колко хитро най-после, сте ги измамили и сте се скрили от тях; след това се досещате, че те знаят много добре цялата ваша измама и само се преструват, че не знаят скривалището ви; но вие отново сте изхитрили и сте ги измамили — ясно си припомняте всичко това. Но защо в същото време вашият разум е могъл да се помири с такива явни глупости и невероятности, с каквито впрочем е бил изпълнен от край до край сънят ви? Един от вашите убийци се е превърнал пред очите ви в жена, а тази жена — в малко, хитро, отвратително джудже — и вие сте приели веднага всичко това като свършен факт, почти без ни най-малка изненада, и то тъкмо в момента, когато от друга страна разумът ви е бил в най-силно напрежение и е проявявал необикновена сила, хитрост, досетливост, логика. Защо също така, когато се събудите и навлезете напълно в действителността, вие чувствувате почти винаги, а понякога и с необикновена сила на впечатлението, че ведно със съня оставяте нещо неотгатнато? Вие се усмихвате на безсмислието на вашия сън и в същото време чувствувате, че в сплитането на тези безсмислици се крие някаква мисъл, но вече мисъл реална, нещо, което принадлежи на сегашния ви живот, нещо, което съществува и винаги е съществувало в сърцето ви; като че ли вашият сън ви е нашепнал нещо ново, пророческо, очаквано от вас; у вас остава едно силно впечатление, радостно или тъжно, но вие не можете нито да разберете, нито да си спомните в какво се състои то и какво ви е било пошепнато.
Почти същото се случи с княза, след като прочете писмата. Ала преди още да ги отвори, той бе почувствувал, че самото тяхно съществувание, самата възможност за това прилича на кошмар. Как се бе решила тя да пише на нея? — питаше се той, като се скиташе сам вечерта (понякога дори без сам да помни къде се намира). Как е могла да й пише за това и как е било възможно да се роди в главата й такава безумна мечта? Но тази мечта беше вече осъществена и най-чудното за него беше, че докато четеше писмата, сам почти вярваше във възможността и дори в оправданието на тази мечта. Да, естествено това беше сън, кошмар и безумие; но тук имаше и нещо мъчително-действително и страдалчески-справедливо, което оправдаваше и съня, и кошмара, и безумието. Няколко часа поред той беше като че ли в състояние на бълнуване от това, което бе прочел; спомняше си непрекъснато известни пасажи, спираше мисълта си на тях, вникваше в смисъла им. Понякога дори му се искаше да си каже, че е предчувствувал и предугаждал всичко това; струваше му се даже, че някога много отдавна е чел тези писма и че в тези отдавна прочетени писма е намерил зародиша на всичките си скърби, на всичките си мъки и страхове, които е изпитал оттогава.
„Когато отворите това писмо (така започваше първото), най-напред погледнете подписа. Този подпис ще ви каже и обясни всичко, ето защо няма какво да се оправдавам и обяснявам пред вас. Ако бях поне що-годе равна на вас, вие можехте да се обидите от моята дързост; но коя съм аз и коя сте вие? Ние сме две такива противоположности и спрямо вас аз съм толкова необикновена за вас, че дори да исках, не бих могла да ви обидя.“
По-нататък на друго място тя пишеше:
„Не виждайте в моите думи болен възторг на болен ум, ако ви кажа, че вие сте за мене съвършенство! Аз ви видях, аз ви виждам всеки ден. Но аз не размишлявам за вас; не по пътя на разсъдъка разбрах, че вие сте съвършенство: просто повярвах. Ала аз имам един грях пред вас: обичам ви. Нали съвършенството не бива да се обича; на него може само да се гледа като на съвършенство, нали така? А все пак аз съм влюбена във вас. Макар че любовта прави хората равни, вие не се безпокойте: дори в най-скритите си мисли аз не съм ви приравнявала с мене. Казах: «не се безпокойте»; та нима вие можете да се безпокоите?… Ако това беше възможно, аз бих целувала следите от вашите стъпки. О, аз не се смятам равна на вас… Вижте подписа, побързайте да видите подписа!“
„Но аз забелязвам (пишеше тя във второто писмо), че аз ви събирам с него, без да съм се запитвала някога, обичате ли го? Той ви е обикнал просто от пръв поглед. Той си спомняше за вас като за «светлина»; това са негови собствени думи, които съм чула от устата му. Ала нямаше нужда от това, за да разбера, че вие сте за него светлина. Аз живях цял месец при него и разбрах тогава, че и вие го обичате; вие и той сте за мене едно.“
„Какво значи това (продължаваше тя), вчера минах край вас и вие като че ли се изчервихте? Това е невъзможно, така ми се е сторило. Ако вас ви заведат дори в най-мръсния вертеп и ви покажат порока в неговата голота, вие не трябва да се червите; вие не можеше да се сърдите от обида. Вие можете да мразите всички подли и низки хора, но от съчувствие към другите, към тези, които те обиждат, не лично зарад себе си. А вас никой не може да обиди. Знаете ли, мен ми се струва, че вие дори трябва да ме обичате. Вие сте за мене това, което сте и за него: светъл дух; ангелът не може да мрази, не може и да не обича. Можем ли да обичаме всички хора без изключение, всички наши ближни? — често съм си задавала този въпрос. Разбира се, не, то е дори неестествено. Любовта към човечеството е отвлечена, при нея обичаш почти винаги само себе си. Но това е невъзможно за нас, вие сте друго нещо: как бихте могли да не обичате когото и да е, когато не можете да се сравнявате с никого и стоите над всяка обида, над всяко лично негодувание? Само вие можете да обичате без егоизъм, само вие можете да обичате не за себе си, а за оня, когото обичате. О, с каква болка бих научила, че вие изпитвате зарад мене срам или гняв! Това би било гибел за вас: изведнъж ще се изравните с мене…
Вчера, след като ви видях, се прибрах в къщи и си измислих една картина. Художниците рисуват Христа винаги по евангелските предания, аз бих го изписала другояче: бих го представила сам — защото учениците му са го оставяли понякога сам. Бих поставила до него само едно малко дете. Детето си играе около него; може би му е разправило нещо на своя детски език. Христос отначало го е слушал, но сега се е замислил; ръката му си почива в неволна забрава върху светлата главичка на детето. Той гледа в далечината, към хоризонта; в погледа му е отразена една мисъл, обширна като целия свят; лицето му е тъжно. Детето е млъкнало, облакътено на коленете му, и подпряло с ръчичка бузата си, повдигнало главица и замислено, както понякога се замислят децата, втренчено го гледа. Слънцето залязва… Ето моята картина! Вие сте невинна и цялото ви съвършенство се корени в невинността ви. О, помнете само това! Какво ви интересува страстта ми към вас? Вие сте сега вече моя и цял живот аз ще бъда край вас… Аз ще умра скоро.“
Най-после в последното писмо се четеше:
„За Бога, не мислете нищо за мене; не мислете също, че аз се унижавам, задето ви пиша така, или че съм от онези същества, които изпитват в унижението си наслада и дори чувство на гордост. Не, аз си имам други неща за утеха; ала ми е трудно да ви обясня това. Трудно би ми било да си дам ясно сметка дори на самата себе си, въпреки че това ме измъчва. Но аз знам, че не мога да се унизя дори в пристъп на гордост. А за самоунижение, което е рожба на чистотата на сърцето, не съм способна. Значи, в никакъв случай аз не се унижавам.
Защо аз искам да ви събера: за вас или за мене? За мене, разбира се, с това се разрешава всичко за мене, отдавна съм си го казала… Чух, че вашата сестра Аделаида казала един ден, като гледала портрета ми, че с такава красота може да се обърне светът. Но аз съм се отказала от света; сигурно ви надува смях, като четете това, когато ме срещате в дантели и брилянти, с пияници и негодници? Не обръщайте внимание на това, аз вече почти не съществувам, знам си го; един бог знае кой е взел в мене мястото на моята личност. Аз чета това всеки ден в две ужасни очи, вторачени винаги в мене, дори когато не са пред мене. Тези очи сега мълчат (те мълчат винаги), но аз знам тяхната тайна. Неговата къща е мрачна, тъжна и в нея се крие тайна. Сигурна съм, че той пази в чекмеджето си бръснач, увит в коприна, какъвто е имал оня московски убиец, който също е живял с майка си в една къща и също е увил бръснача си в коприна, за да пререже едно гърло. През цялото време, докато живях в къщата им, непрекъснато имах чувството, че някъде, под дюшемето, е скрит може би още от баща му някакъв труп, завит с мушама, също като оня, който са намерили в Москва, и също така заобиколен с шишенца с ждановска течност; аз бих могла да ви покажа дори ъгъла, дето лежи трупът. Той мълчи постоянно, но аз знам, че толкова много ме обича, че е невъзможно любовта му да не се е превърнала вече в омраза. Вашата сватба и моята сватба ще станат в един и същи ден: така решихме с него. Аз нямам тайни от него. Способна съм да го убия от страх… Но той ще ме убие преди това… той се засмя сега и казва, че аз бълнувам; той знае, че тъкмо на вас пиша.“
И много, още много подобни бълнувания имаше в тези писма. Едното от тях, второто, обемаше два големи листа за писма, ситно написани.
Князът излезе най-после от тъмния парк, дето дълго скита както и вчера. Светлата прозрачна нощ му се виждаше още по-светла от всякога. „Нима е още толкова рано?“ — помисли той. (Забравил бе да вземе часовника си.) Счу му се далечна музика. „Сигурно е в казиното — каза си той, — разбира се, те не са ходили днес там.“ В момента, когато помисли това, забеляза, че стои пред вилата им; той си знаеше, че непременно ще дойде най-после тук и със замряло сърце се качи на терасата. Никой не го посрещна — терасата беше празна. Той почака, след това отвори вратата към залата. „Тази врата никога не се затваря“ — мина му през ума. Но тази зала беше празна и почти съвсем тъмна. Той застана в недоумение сред залата. Изведнъж вратата се отвори и влезе Александра Ивановна със свещ в ръка. Щом видя княза, тя се учуди и се спря пред него, сякаш за да му зададе някакъв въпрос. Ясно бе, че тя само минаваше през стаята, от едната врата в другата, и никак не очакваше да намери някого.
— Как попаднахте тук? — продума най-сетне тя.
— Отбих се… за малко…
— Maman не е много добре. Аглая също. Аделаида се кани да си легне, аз също отивам. Цялата вечер останахме сами в къщи. Татко и князът са в Петербург.
— Аз дойдох… дойдох у вас… сега…
— Знаете ли колко е часът?
— Не…
— Дванадесет и половина. Ние винаги си лягаме в един часа.
— Ах, аз мислех, че е… девет и половина.
— Нищо! — засмя се тя. — А защо не дойдохте по-рано? Може би са ви чакали?
— Аз… мислех… — мънкаше той, като си отиваше.
— Довиждане! Утре всички ще се смеят, като им разправя.
Той тръгна за вилата си по пътя, който избикаляше парка. Сърцето му биеше, мислите му се заплитаха и всичко около него приличаше сякаш на сън. И изведнъж същото видение, което бе видял два пъти в момента, когато се събуждаше, изпъкна пред очите му. Същата жена излезе от парка и застана пред него, като че го беше чакала тук. Той трепна й се спря; тя взе ръката му и силно я стисна. „Не, това не е видение!“
И ето най-после тя стоеше лице срещу лице пред него, за пръв път, откак се бяха разделили; тя му казваше нещо, но той я гледаше мълком; сърцето му преля от болка и замря. О, никога след това той не можа да забрави тази среща с нея и си я спомняше винаги със същата болка. Тя падна на колене пред него, посред пътя, като екзалтирана; той се дръпна уплашен, а тя се мъчеше да хване ръката му, за да я целуне, и също както днес в съня му сълзи блестяха на дългите й клепки.
— Стани, стани! — каза той шепнешком в ужас, като я повдигаше. — По-скоро стани!
— Щастлив ли си? Щастлив ли си? — питаше го тя. — Кажи ми само една дума, щастлив ли си сега? Днес, в този момент? При нея ли беше? Какво ти каза?
Тя не се изправяше, не го слушаше; питаше го трескаво и говореше припряно, сякаш някой я гонеше.
— Аз си заминавам утре, както си заповядал. Няма да ме има вече… За последен път те виждам сега, за последен! Сега вече съвсем за последен път!
— Успокой се, стани! — каза той отчаян.
Тя го гледаше жадно, хванала го за ръцете.
— Сбогом! — каза тя най-сетне, стана и бързо се отдалечи, почти тичайки. Князът видя как изведнъж до нея изникна Рогожин, хвана я под ръка и я отведе.
— Почакай, княже — извика Рогожин, — след пет минути ще се върна за малко.
След пет минути той наистина дойде; князът го чакаше на същото място.
— Настаних я в екипажа — каза той, — от десет часа я чакаше там на ъгъла каляската. Тя знаеше, че ще прекараш цялата вечер у онази. Съобщих й точно онова, което ми беше написал тогава. Тя няма вече да й пише; обеща; и според желанието ти ще си замине утре. Пожела да те види за последен път, макар че ти беше отказал да я видиш; чакахме те тук на това място, ей на онази пейка, край която щеше да минеш на връщане.
— Тя ли те доведе тук?
— Защо питаш? — ухили се Рогожин. — Това, което видях тук, не беше за мене ново. Не прочете ли писмата й?
— А ти наистина ли си ги чел? — попита князът, поразен от тази мисъл.
— Иска ли питане; сама ми показваше всяко писмо. Спомняш ли си намека за бръснача, хе-хе!
— Тя е безумна! — извика князът, кършейки ръце.
— Кой знае, може би не е — каза тихо Рогожин, като че ли на себе си.
Князът не отговори.
— Хайде сбогом — каза Рогожин. — И аз заминавам утре; не си спомняй за мене с лошо! А ти, драги — прибави той, като бързо се обърна, — защо не й отговори на въпроса? „Щастлив ли си, или не?“
— Не, не, не! — извика князът с безкрайна скръб.
— Оставаше да кажеш: „Да!“ — злобно се разсмя Рогожин и тръгна, без да се обърне.